И потом? Ничего потом. Потом она на работу. И неделю и другую на работу. И третью тоже на работу. А он зачастил мусор выносить. Чуть что жена в ведро выбросит или в пакет сложит, он бежит к мусорке и там ходит. Десять минут ходит и пятнадцать. Курить снова стал, чтоб жене понятно, чего он там столько с мусором. Но жена не спрашивала: одевался бы теплее и все.
В театр пошли – столичный приехал, – на балконе сели, глядит он вниз через бинокль, а там она с кем-то. С мужем, наверное. Он еле только антракта дождался, когда свет включили, и видит: она в длинном таком – в тяжелое красное – платье со своим пошла. В буфет, наверное. Он за водичкой, а ее нет. Он туда-сюда по лестницам – нигде! Вспотел весь, но стоп: поднимается с тем в своем эдаком платье – просто Мария Стюарт! Прошла мимо, взглядом сверху вниз его с другими, будто место, никем не занятое. Он до конца досидел, но жить не хотелось. Нет, не хотелось. И на другой день не хотелось и через неделю. Но мусор исправно выносил и курил там, около мусорки. Знал, что впустую теперь, но…
Стоит как-то с ведром, покуривает, а тут она мимо чемодан везет на колесиках. Большой!
– Пойдем! Чего стоишь как… – это она ему.
Он договорил про себя: «Как идиот! Как остолоп! Вот-вот, именно, как остолоп!» – слово понравилось, и он в несколько шагов нагнал ее, ручку чемодана перехватил.
– Куда собралась? – спросил.
– С тобой.
– Куда со мной?
– Все равно… с тобой.
Давно ему никто так. Да нет: никто и никогда ему так! Сразу в глазах своих поднялся и вообще. Сразу стало ловко в жизни, будто вщелкнулся в какое-то свое, только его место. Похлопал по карману куртки: паспорт тут случайно и карточка, значит, на пару месяцев хватит, а там – за-ра-бо-та-ет! В голове чисто и ясно, как в компе свеженьком.
– Самолет или поезд?
Промолчала, да ему зачем? Он и так, что поезд и только поезд, спальный вагон, купе на двоих. Потому он теперь не один, он теперь двое, и она – двое. И никогда больше один, и это счастье.
Куда? Не к друзьям, не объяснять чтоб. Нет, счастье дóлжно на новом месте. На вымечтанном. Там он бывал однажды в бог весть каком году в том самом тихом научном городке над рекой-Окой. Там скамейка еще на берегу на высоком, там можно было сесть у входа в бесконечность. У самого входа. Он всегда туда хотел, но работа-семья-заботы, куда с ними и от них? Он и не делся. А теперь можно. Теперь он волен.
Городок оказался на месте. Не такой тихий, как в тот, давно минувший год: попестрее стал, попетушистее. Но скамейка на месте. Может, другая какая, только на том самом месте, и тропочка в бесконечность уходила прямо от ног.
Работа нашлась сразу ему – толковая работа и денег вполне. И ей дело случилось: детишек учить, мам-пап ихних шить, вязать, лепить, клеить. Квартирку сняли невеликую: им много не надо, им рядышком, чтоб надышаться друг другом за долгую жизнь порознь. В общем, хорошая работа, добрые приятели, дом и в доме она – счастье! И ей, наверное.
Раз-два в неделю уходил на берег, на скамеечке сесть-посидеть, у тропиночки у той. Один уходил. Она не стала. Не стала и все. Да он и не звал: там каждый все одно сам. Ноги поставит на краешек тропочки и сидит, слушает, как подмораживает его внутри стылость оттуда, где все и ничто, пробирается вглубь и внутри рождаются льдинки, слепляются меж собой прихотливо и дышится с ними резко, пронзительно, колюче. Когда льдинок становилось слишком много, и дыхание в них обжигало так, что вот-вот задохнуться, он подымался со скамьи и уходил. Домой. Там она обнимала его, отогревала, изгоняла льдистость – становилось тепло и пушисто.
Потом осмелел ходить по тропинке. Нет, не затем, чтоб пропасть, нет-нет, только заглянуть бы туда, в бесконечность. Как там, все и ничто откуда? Но тропинка сразу уходила влево и потом снова и снова влево так, что с нее видны были только ворота, всегда запертые, у которых постоять. Он и стоял. Стоял и думал, кому открываются ворота? Когда? Зачем? Ему вот низачем. Ему бы только разок заглянуть и все. Но ни разу не застал ворота отворенными. А тропинка продолжала кружить, пока опять не приводила к скамейке. После он не садился: сильно зябко и спешил домой.
Так жили они и год и два – больше. Хорошо жили, счастливо. У него было все и сверху прогулки возле ворот, возле тайны. Однажды шел он по тропинке, как обычно, как всегда один, и вдруг впереди фигурка женская в плаще. От внезапности ахнул, и ничего не стало, будто привиделось. Туда-сюда походил, но никого нигде, только застыл совсем и домой. Она ждала его: обняла-пошептала-отогрела. Все, как обычно, как всегда: руки ее, губы, лоб чистый-пречистый, без морщинки, без пятнышка, и запах, запах обволакивающий, какой ни с кем никогда не забыть, не спутать… Только плащ в коридоре висел ее, похожий очень.
С того дня мнилось, что не один он там, на тропинке. Нет, никого больше не видел, но у ворот будто кто стоял до него, незадолго. И следов на земле никаких, а место надышано и как-то по-знакомому надышано. Теперь и сам подолгу стоял – вслушивался в нечто по ту сторону, но так ни разу не крикнул, не ударил в ворота, не решился – чужие стали ему ворота, опасные.
Однако случилось раз вот что: только из-за поворота он, а на них, на самом верху фигурка та женская снова. Он шагу не ступил еще – она исчезла. Поспешил в беспокойстве, но ворота, как всегда, наглухо запечатаны, и ничьего следочка нигде, ни царапинки, будто снова привиделось. Он домой, а там никого, первый раз никого. Ждать сел. Знал – вернется. Походит там, где тайна, и вернется. Здесь ее дом. А женщины, они как кошки, всегда домой возвращаются. Он точно знал. Они без тайны не могут – любопытные просто, но посмотрят, послушают и назад. Здесь у нее все: и чемодан ее, как комод, и платье то самое, в котором Марией Стюарт, и он – ее мужчина – сидит, ждет. Не может, никак нельзя ей не вернуться!
День и два сидит, на работе больным сказался. Болен он, болен без нее совсем – хоть не живи! На третий день не вынес: с ней что-то, решил, надо идти добывать свою Эвридику. В магазине ледоруб купил и веревку с крюком. Ледорубом по воротам бил, бил, но ничего на них, даже царапин, и бросил. А крюк хорошо наверху зацепился. Он полез, полез аккуратненько так прямо наверх, где ногу перекинул и сел, огляделся. За воротами все вполне привычно, знакомо. Но рассиживаться некогда, вперед, вперед! Он заспешил и от неловкости сорвался, шлепнулся больно очень. Так что память на миг отшибло. Но перетерпел и на ходу разошелся – отпустила боль. Скоро впереди показался город. Очень похожий, но другой, не его, не их город. Однако улицы знакомые, и дом отыскался быстро. Только встал думать, как войти туда, под каким предлогом, а тут и она идет. Он дернулся, но не одна – с ним шла. То есть с ним самим, как он – истинно две капли. Отвернулся чуть, а сам разглядывает того его, разглядывает и видит: похож, да не он. То там, то сям другие черточки, а главное, взгляд. Взгляд у того совсем другой: дерзкий, бесконвойный взгляд.
Они в подъезд, а он на скамейку – думать… Ничего не придумал. Тут она выходит и к нему, мол, откуда и зачем здесь взялся. Он ей, чтоб с собой забрать, нечто не ясно? А она: как же он свою там женщину бросил? А он, что она его женщина единственная и есть, и никакой другой ему не надо. И во всю жизнь теперь так. Она ему: «Глупенький! Это теперь не я. Я там осталась, дома. Мы все передвинулись. Поскольку бесконечность миров актуальна, каждому мужчине его женщина всегда тут, раньше, чем он оглянулся. Зазор меж нами неразличим. Для вас, для мужчин». Он поднял голову и молча спросил: «Зачем она так?» Она безмолвно ответила, что скучно стало. Ему не понять.
Он и впрямь ничего не понял про бесконечности, неразличимость зазора, но поверил, что надо идти, потому как всегда привык ей верить. На сей раз через ворота спокойно, без приключений удалось, но домой не побежал, нет. Верил-верил, но и опасался: вдруг никого там, а одиночества ему не перенести. Только зря притормаживал – она дома была и извелась вся, ожидаючи. Обняла его, как всегда, отогрела, но он строго спросил, где три дня, а ему ни слова, ни звоночка? Она в записку на стене кухни, там фломастером красным про похороны тетки любимой, куда и летала. Вот и все. Про тетку как он запамятовал, самую любимую ее тетку, которую в последний путь. Сколько раз про нее рассказывала! Как и про шрам над правой бровью: он у нее с детства, потому с крыльца упала и прямо на камушек. Еще кровищи тогда натекло – ужас! Родители испугались, что голову пробило, но ничего, только шрам на память и остался. Он любил трогать его и говорил, что шрам этот загадочность взгляду ее придает…
Он снова потрогал его и обрадовался, что нашел ее тогда, свою женщину, у мусорки у той и нашел навсегда. Это была, безусловно, она. Разве можно спутать ее руки, шепот, губы ее теплые и запах – запах, который он узнает, даже если всех женщин мира собрать вместе. Как здорово, что он тогда там с ворот тех свалился, не смог дальше искать бог знает кого и назад вернулся, в дом свой, к своей женщине. Знал он, что женщины, они как кошки, всегда домой возвращаются – походят, походят и возвращаются. Точно знал.
Так и жили они тихо, спокойно, счастливо. Он ходил по-прежнему по тропинке к воротам постоять-послушать, но никогда больше не стучал в них, тем более не лазил – правый бок до сих пор памятно побаливал, да и зачем? Счастье его было здесь, с ней, со своей единственной, с которой он и умрет в один день. Это он знал точно. И когда она заболела и умерла, сам обмыл ее и положил в последний ящик, обрядив в то самое красное платье, в каком она вылитая Мария Стюарт. Потом поцеловал ее в лоб, тронул пальцем приметный шрам на правой щеке, тот самый из ее детства который, оделся потеплее и пошел на берег, к скамейке. Сел, поставил ноги на край тропиночки, плотно, прочно поставил, больше не вставать чтобы. И не вставал, несмотря на теснившиеся внутри его дыхания ледяные иглы. Так и не встал – незачем. Наутро нашли его холодного, в кармане куртки конверт с просьбой похоронить вместе с ней и денег на похороны с избытком. Так и сделали люди: схоронили и камень положили один на двоих, чтобы больше он никогда один и она – одна…
Где-то там, за сколько-то миров от них – в бесконечности расстояний не отмерить – она обмыла своего мужчину, обрядила в ту самую куртку, в какой ушел он тогда с ней от мусорки, положила в ящик последний, а сама легла рядом, чтоб уснуть вслед за ним навсегда. Утром нашли их люди, схоронили и накрыли камнем одним на двоих, чтобы она никогда одна теперь, и он никогда один. И понеслось оно по мирам, побежало, пока не замкнулся круг бесконечный, и везде осталась могилка и камень один на двоих, чтоб никогда больше он один, и она никогда одна. Так, говорят, у людей бывает, у некоторых, кому счастье. У них было.
19.11.2006