Сердце отмеривало стансы пульсирующей памяти. Надвигался вечер и мне не хотелось покидать этот старый, богом забытый парк. Воспоминания, нахлынувшие неожиданно: сначала словно дождинки-капельки, попадающие заворот, а потом и вовсе – безудержным дождём, не оставили от груза памяти и следа: всё встало на свои места, рассчиталось на годы, месяцы, дни, часы и минуты. Опущенные веки, дрожащие на порывистом ветру, вдруг самопроизвольно вздрогнули и открылись. И я увидел тебя. Ты шла через парк, по тропинке, берущей своё начало от того самого подъезда, где ты жила. Я помню этот подъезд – мою потаённую дверь в обрушившееся на меня счастье. Я помню и этот порог, ставший впоследствии тем Рубиконом, начавшим отсчёт моей постылой судьбы, так нелепо перевернувшей всю мою последующую жизнь. Трамваи, проходившие неподалёку, отстукивали ритм стихов, которые я так и не успел подарить тебе. И их электрические трели в иной день нашего неподдельного счастья казались чудным пением железных птиц, приветствовавших нас, возвышенно влюблённых, и, обещая рассказать всем пассажирам и встречным-поперечным о нашей огромной и бесконечной любви.
Ты остановилась на секунду, как будто что-то припоминая…
Твои чёрные, по-цыгански непослушные волосы, будто что-то шепча тебе, вздрагивали лёгким шёлком, ласкаемые дуновением свежего ветерка – дерзкого и игривого от только что прошедшего дождя. Мне показалось, что ты меня не узнала. Столько лет ведь пролетело. Но ты была ощутимо рядом – мне не могло это просто привидеться! Ведь память не может играть в обманку… Но я, как когда-то, не в силах смотреть боле на тебя, столь отчаянно мною любимую, но не щадящую пустых взглядов, устало сомкнул веки, понимая, что это был просто сон, просто видение воспалённой памяти. Опущенные веки остались дрожать на вновь усиливавшемся ветру, и то ли сон, то ли опустошение увели меня от тебя, той самой дорожкой к твоему дому. Всё закончилось. Начавшийся дождь и воспалившаяся память – вновь тщательно скрыли от меня самое главное: причину этого наваждения. Снова парк, дорожка, трудяги-трамваи… Одиночество... И так безнадёжно глупо прожитая жизнь…
Память – странная штука. Я доселе каждодневно пытаюсь открыть её потаённые уголки, всколыхнуть воспоминания, собрать воедино глубоко запрятанный ею твой образ, но тщетно: кроме каких-то обрывочных сцен и бурлесков взаимоотношений ничего не открывалось этому внутреннему взору. Всё испепелялось печальным итогом наших встреч и разлук, страстных объятий и поцелуев, мельканий масок каждодневных сутолок и наших свиданий. Ты словно убегала от меня, как тогда, в этом же парке, заразительно смеясь и не даваясь мне в руки, будто птаха, перелетающая с ветки на ветку, дразня и маня своей кажущейся близостью. Даже Сюзанна с Анри – наши с тобой французские «папа и мама», гулявшие в тот день с нами, вникая постепенно в эту безудержную радость и сжалившись надо мной, терявшим буквально голову, взмолились по-французски:
- Дитя, деточка! Сжалься над ним. Он так любит тебя. Не надо убегать. Он просто хочет тебя обнять. Не надо убегать! Остановись, пожалуйста!
Анри было даже попытался погнаться за тобой вслед, но явно переоценил свои силы и что-то еле слышно пробурчал по-французски себе под нос. Мне тогда неожиданно представилось, что ему было бы так к лицу исполнить их знаменитую на весь мир «Марсельезу» - до того колоритен был его облик: эдакий «гаврош» преклонного возраста: коротышка, коренастый, с наметившимися залысинами, отчаянно любящий русскую водку и, казалось бы, всем своим видом срисованный с патриотической графики времён Великой Французской революции. Кто бы знал, что это наваждение неожиданным образом, позже, по истечении определённого времени, реализуется на нашей свадьбе, к которой мы уже начинали готовиться тогда. Анри с потрясающим упоением исполнил все двадцать с лишним куплетов «Марсельезы» на одном дыхании, да так, что опешившие присутствующие здесь русские, сначала не понявшие этой неожиданной эскапады коротышки француза, последние куплеты пели с ним в унисон, невзирая на незнание французского. Мой отец даже обнял его с чувственностью родного брата. С тех пор, также как ты облекаешь образ «своего Парижа» одной единственной фотографией, сделанной из окон отеля, где ты останавливалась по делам службы, я всегда выдавал образ «моего француза» за облик Анри – нашего «свадебного папы».
- Анри! Ну а ты-то куда? – Напевно прикрикнула на него Сюзанна. – Оставь их в покое. Посмотри, как они счастливы…
Где они сейчас, эти два неожиданных символа нашего счастья. Живы ли? Боже мой, сколько лет минуло, а ведь была и сама свадьба… Куда улетучились мы: два духа радости, два ангела счастья? Или наша «ангельская» сущность стала жертвой той роковой предопределённости в нашей человеческой приверженности к разлукам и одиночеству? Боже, как же это было несправедливо! Такая неожиданная разлука, да ещё – помимо нашей воли: просто судьба взяла и сыграла злую шутку с нашими неокрепшими душами. А ведь сегодня вокруг нас вьются чьи-то дети, точнее – дети наших друзей, каким-то чудным образом годящиеся нам во внуки, - упиваясь добротой и заботой «этих двух ангелов», показывая на нас пальцем, когда вдруг веско хотят поставить нас в пример другим своим сверстникам. Мы стали их «крёстными», всю свою одухотворённость, словно в назидания нам же – тем, счастливым, но недолюбившим – отдав им без остатка. Что с нами случилось? Где же оно, наше счастье, так щедро даруемое нами без остатка другим в виде любви и душевного тепла, даже тем, кто, может, вовсе и не заслужил его?
Что, любовь вечна? Она достаётся жертвующим? И её хватит всем? Но почему мы так несчастны друг без друга?..
Ты неожиданно подошла и, наклонившись, одним духом, поцеловала меня в щёку. Я вздрогнул и вновь открыл глаза. Дождь всё усиливался, но у меня с собой не было зонта. Мне нечем было тебя укрыть и всё, на что мне хватило сообразительности в этой ситуации – пригласить тебя присесть рядом. Что ты и сделала. Ты прижалась, словно пытаясь раствориться во мне. И стало ясно, что дождь ни одной капелькой не попадёт ни на меня, ни на тебя. Стало смеркаться, ветер стих. Вслед затихла бушующая вокруг жизнь. Мир сжался до размеров старого парка, в котором мы, не по своей воле, вдруг оказались наедине друг с другом, незащищённые и одинокие в своей сущности. Но как же нам было хорошо вдвоём. Как тогда! И мир – этот безмерный океан страстей и цинизма – казалось, застыл от такой неожиданности: эти двое просто перестали обращать на него какое-либо внимание. И ему ничего не оставалось, как просто встать на колени перед ними, застыв на несколько секунд, невольно благословляя непреклонность столь очевидного счастья.
Всё закончилось столь же неожиданно.
Ты была единым целым со мной, каждой капелькой своей измождённой разлукой души вливаясь в мои кровотоки, отдавая венам всю скопленную доселе и никому не отданную любовь, прорываясь к аортам, забирая сердечный ритм, захватывая душу, стремясь остаться самой жизнью в моём стареющем теле. Но мир вновь перевернулся, потянув мою пропащую душу с собой, в бездну не выстраданных страстей и страхов. Он вновь, с лёгкостью эскулапа врача, по собственному наитию, отнял тебя у меня, оставив осколки тлеющей памяти на разрушенных чувствах. А парк, мой старый парк, выстраданный одиночеством и уже ставший таким родным, хотя бы из одной близости к тебе, к твоему дому, перестал предоставлять мне своё убежище, покровительство и защиту, раздвигая вековые дубы и сосны за границы вновь создаваемого нами мироздания, давая тем самым повод и ничем не ограниченную возможность к совершению этого нелепого захвата. Я рванулся по следам, но тысячи следов в мгновение ока испещрили его… Я увидел в глубине души твой молящий взгляд, но тысячи глаз невесть откуда взявшихся прохожих уставились мне в израненную душу, безмолвно решая мою судьбу, словно играя в локотки. А я оказался посередине, сжимаясь от страха и их испепеляющих взглядов. Я понял, что я болен, и болен, быть может, безнадёжно. Ибо память коварно не давала мне за все эти годы ни одного шанса приблизиться к тебе, хотя бы как к образу, испещряя, сбивающим с толку огромным количеством своих ничего не значащих следов-фантомов, все мои мысли, желания, чаяния. И я начал умирать, отдавая свою уже ничего незначащую жизнь ради памяти любви, так сильно пылавшей и так неожиданно сгоревшей в этом парке, когда мы были ещё молодыми и беззаветно счастливыми. И та детская радость – укором, сохранившись где-то в фибральной глубине тлеющих чувств, так невыносимо уничтожала душу, так бессмысленно разрывала сердце, что я не в силах был бороться с этим. Мне оставалось сдаться на милость предназначенной мне моей судьбой участи. И я вновь предал тебя, так и не сумев спасти. Я чувствовал себя преступником, который своим ничем не оправданным бездействием вновь отдал чужую душу на растерзание прошедшего времени, так и жаждавшего дани искупления самого появления на этот свет столь желанного нашего первенца – нашей любви.
И это время прошло…
Я, как преступник, обязательно возвращающийся на место преступления, вновь пришёл сюда, в наш старый парк. Я часто спрашивал себя: что же движет любовью – чувства, желание быть счастливым, просто быть, находиться рядом с предметом своего обожания? - Нет, ни первое, и ни последнее! – Страх… Страх потерять друг друга!.. Любовь, это – борьба с агрессией жестокого, окружающего нас мира. Только чувство спасения друг друга от этой агрессии рождает силу любви. Любить же беззаветно нам мешает лишь память: память потерь, навязанных нам самой судьбой. Следы этих потерь тянут нас назад, на места невольных преступлений. Мы теряли любовь, отдаваясь сиюминутной блажи – в кажущейся обоснованности своих претензий к нереализованности чувств, не чая ни малейшего страха от грядущего расставания, которое нам казалось естественным и очищающим душу от скверны непонимания. И это преступление разлуки нам казалось – до циничности – истинным и непреложным желанием в гордом одиночестве построить на руинах убиенной и незащищенной нами любви призрачное счастье гордецов. Боже, как же мы заблуждались!
Веки, чувствуя первые капли вновь нахлынувшего дождя, рефлекторно вздрогнули. Боже, ну сделай так, чтобы она оказалась рядом! Я спасу её от нашего же, уже одиозного одиночества. Я не дам этому циничному миру снова украсть её, ибо за долгие годы разлуки я научился испытывать страх от бесчисленных потерь её самой и её, так измотанной жестокой судьбой, души – столь незаслуженно обделённой простым человеческим счастьем. И пусть будет дождь – очищающий и долгожданный! Смывающий все следы былых преступлений. Нам уже не нужно от этой жизни ничего, кроме нас двоих, принадлежащих по выстраданному праву всей нашей разлуки-жизни только друг другу. Боже, это же так просто – мы любим друг друга! Ну, неужели твоя жертвенность, Господи, во имя искупления наших нелепых грехов не достойна такой простой и выстраданной нашими – одиночеством и разлукой – любви?
Дождь оказался отрезвляющим и долгожданным…
Он смыл все следы, бурными потоками размывая тропинку к её дому. Он проливался за ворот, он заливал лицо, не давая дышать. И от этого рождался естественный крик, словно рефлекторный вздох. Я стоял и орал, как ребёнок, только что научившийся дышать – посреди парка, боясь задохнуться от заливающих меня потоков, льющихся с неба и от страха открыть глаза и не увидеть её. Сердце с новой, неистовой силой отмеривало стансы пульсирующей памяти. Столь желанные воспоминания, нахлынувшие вместе с дождём, не оставляли от груза памяти и следа, просто смывая её. «Я – люблю её!» - орал я, захлёбываясь ниспадающей с неба водой. «Я люблю её! Я спасу её! Я просто хочу быть с ней! Слышать её дыхание! Быть рядом, не смотря ни на что! Просто я боюсь её потерять!..» Опущенные веки, судорожно сжатые и дрожащие на порывистом ветру, усилием воли сначала слегка вздрогнули и… открылись.
И я увидел её…
Она шла через парк, по тропинке, берущей своё начало от того самого подъезда, где она жила, осторожно ступая, обходя мгновенно образовавшиеся лужи и минуя ошалелые потоки воды. Она шла, прикрываясь вырывающимся у неё из рук стареньким зонтом. Она шла мне навстречу, понимая, что никакой зонт не в состоянии спасти нас от ниспадающих из разверзшихся небес потоков – очищающих память от наслоившихся переживаний и слёз. Только её страх за меня, оказавшегося в одиночестве в этом парке, заливаемого неистовым дождём, был одновременно и причиной полыхнувшей с новой силой любви, и защитой нас двоих от наших пролетевших жизней в разлуке. И мой сорвавшийся голос прохрипел фразу, уже ничего не значащую с её приходом:
«Ты спасла меня…»
Трамваи, проходившие неподалёку, вновь отстукивали ритм стихов, которые я так и не смог вымолвить ей. Их электрические трели мне и сейчас показались чудным пением железных птиц, приветствовавших нас, вновь встретившихся, и обещая рассказать всем пассажирам и встречным-поперечным о нашей огромной и бесконечной любви…
Лишь сердце отмеривало остывающие стансы пульсирующей в агонии умирающей памяти…
Ты спасла меня.
17 декабрь 2007