«Да нет, какая же это «Соломинка». Это омут, а не соломинка. Нырнул в него, самую первую строку прочел – и пока не дошел до последнего стихотворения, до донышка самого не спустился – вынырнуть невозможно», – так мне подумалось, когда перевернул последний лист ее новой книги. И вспомнилась строка Цветаевой о божественном мальчике, посвященная Осипу Мандельштаму.
Почему вспомнилась?
Нет, не похожа поэтесса Мария Маркова на поэта Мандельштама, – но если немножко слова эти изменить, то совсем пришлись бы ей впору. Потому что душа ее, женская и одновременно детская, божественная и таинственная, дышит во всех написанных ею строчках.
«В тебе божественного мальчика десятилетнего я чту».
Вот стихотворение, открывающее книгу.
ПризнАюсь, вещь эта из самых любимых моих у нее. Целую зиму она меня радовала и мучила. Говорю об этом, потому что не так ведь много на свете вещей, которыми дано нам счастливо заболеть. Потому что такой избыток любви, такая музыка в ее строчках. Стоит лишь вслушаться в эти простенькие вроде бы звуковые повторы – поэтический прием, которым тысячи и до нее пользовались – но как же он у нее он звучит!
«Зубы холодные, губы холодные». «В бледном дыхании, на расстоянии». «Всё ли как свечи зимы подопечные....»
Вслушайтесь в последнюю строфу, она – как замирающее фортепьяно.
«Только мелодии свет простодушный.
Только неловкость без слов.»
Боль головную и холод терплю.
Друг мой, я так эту зиму люблю.
В бледном дыхании, на расстоянии,
жмурясь на солнце, зиму люблю.
Произношу её, произношу.
Зубы холодные. Губы холодные.
Сквером одним постоянно хожу.
Книги одни постоянно ношу.
...А вот совсем другой пейзаж. Лето, а может быть осень. Здание заброшенной больницы.
Сколько судеб, слез, надежд – и ничего от всего этого не осталось.
Неужели ничего?
Нет, что-то еще есть. Недаром глядит в его окна эта липа, и так таинственно и жутко скрипит.
Взрослая женщина чувствует обаяние своего детского испуга, смеется над ним, и всё-таки и вправду чуточку боится:
Вот было эхо,
а теперь — молчит,
и страшно в пустоте перевернуться
и воспарить над самым потолком
с паническим смешком
(а вдруг вернутся
в халатах, тапках, в йодной желтизне,
и руки холодны, и рты — распухли).
В другом стихотворении, не вошедшем, к сожалению, в эту книгу (всё-таки, многие из ее лучших вещей в нее не вошли, и это слегка досадно. Самую чуточку досадно. А если правду сказать, так даже и не чуточку), – так вот, в другом стихотворении есть у нее выражение, «смешливые боги», говорящее что-то, как мне кажется, о ее собственном характере. Вскользь произнесенное, почти незаметное, и всё же...
Позволю себе привести цитату из моей же ранее написанной статеечки о стихах Марии Марковой:
«В стихотворении этом ничего такого особенного вроде бы и нет – один только полет да еще один схваченный на лету божественный эпитет, который (признаюсь) для меня как счастье. Один только полет, но какой полет! Честное слово, ни у кого кроме – боюсь даже имя Его произнести (сами догадайтесь!) – не помню такой великолепной стремительной легкости. Ни у кого кроме Него... да еще у ласточки в небесах.»
огни
Справа мелькают огни общежитий,
почта, аптека, а слева огни
центра торгового и общепита.
Вспыхнуло лето в груди неофита –
лакомый рай на витрине, и дни
сжались в цепочку горящую. Рано
встать по сигналу, отбыть по делам,
поздно вернуться, залечь у экрана –
лица, смотрящих сквозь нас, без изъяна –
atomum, миг пролетел, как стрела.
Боги трущоб городских и окраин,
боги морей городских и вершин,
как с человеческой жизнью играет
глиняный сон ваш, дневной исполин!
Дивны дела ваши смертным во благо.
Люди рассеялись, выпорхнул свет.
С мутной бутылью божественной влаги
бродит в ночи хамоватый аэд,
местный юродивый. Будьте любезней,
боги скамеек, заборов, канав!
Бродит в ночи безымянная бездна
в рубище ангела, крепко поддав.
Сон ниспошлите тому, кто тревогой
и беззаботностью вечной гоним,
мудрые боги, смешливые боги,
и фонари погасите за ним.
Да, Мария Маркова умеет говорить стихами. Такое ощущение, что это присуще ей с самого рождения, хотя так не бывает. Говорить удивительно свободно, совершенно по-разному. И они – стихи ее – совсем непохожи друг на друга, или, вернее, похожи только одним – в каждом их слове – приходится мне повториться – отразилась ее душа. Душа, для которой всё здесь родное – и земля, и облака, и деревья, и животные, и насекомые, и даже персонажи мифов, которые иногда буквально дышат за спиной в строках ее стихов, так живо она их чувствует. Я помню самое первое, поразившее меня впечатление от ее поэзии, когда прочел: «Души строят из тонких тростинок скит, роют норы в сыпучих речных песках», – и холодок по спине пробежал – так явственно было в них присутствие кого-то потустороннего в совершенно живом – шевелящемся я бы даже сказал – пейзаже. Но чаще открывается ее глазам совершенно иное пространство, в котором всё обыденно, но если вдруг там что-то случаетсяется, ну, например, какое-нибудь «яблоко в эмали тонкой, в сорочке, в корочке, созрев, от стука лопается звонко», то, как у Ньютона, открывшего в похожих обстоятельствах закон всемирного тяготения (по утверждениям тысяч и тысяч очевидцев, о да!), – она восклицает «эврика!», и рождается на свет удивительное стихотворение. Именно так – или так мне, наивному, только представляется? – слетел с небес и опустился ей на ресницы ее «Снег», тоже не вошедший, к сожалению, в эту книгу. Позволю себе привести его здесь полностью: он дает представление о высоте и размахе ее поэтического дара.
Снег.
Потом всё будет, позже, утром,
ну, а пока - ты крепко спишь,
пугаясь света, перламутра
покрытых первых снегом крыш.
В хрустальном дереве из сада -
век-древоточец выест ход.
Под белым пухом снегопада
застынет призрачный народ -
народец, полоротый, нежный,
наученный считать долги -
он обескровленной надеждой
накормит снегопад с руки.
Под полыньёй небес разъятых
на звёзды, белые от сна,
взлетят клочки газет и ваты
и трещиной пойдёт луна,
как яблоко в эмали тонкой,
в сорочке, в корочке, созрев,
от стука лопается звонко,
и открывает ранка зев
прекрасный, розовато-бледный,
благоухающий, как снег -
и ты над ним, продрогший, бедный,
усталый, тёмный человек,
не знающий такого чуда,
умрёшь, застынешь в первый раз,
не в силах ни сбежать оттуда,
ни отвести голодных глаз.
Поколение фронтовиков имело своих певцов. Эти стихи посвящены современникам. До самого края наполнены они любовью и сочувствием к живущим.
И такой любовью и сочувствием до края наполнено другое ее стихотворение из этой книги, посвященное другу-поэту. Воздушное, нежное, стремительно летящее, и наконец каким-то таинственным образом превращающееся в «лёгкий кимвал звучащий, осени этой медь». Вот маленький отрывок из него:
Нежный Андрей недужный
в городе на Неве
пишет: «Я весь воздушный –
облачком в рукаве…»
Всякая вещь в природе
с буквой накоротке.
Вот он домой приходит.
Щёки его – в муке.
День проишачил целый,
ад себе выпекал.
Спит, согревая тело
в шелесте одеял ...
«Облачко в рукаве» – так оно называется. И это вам не грубое маяковское облако в штанах.
(Ну, это я пошутил.)
Есть у нее прямая перекличка с Мандельштамом, с его знаменитым «Только детские книги читать», и стихотворение это, к счастью, вошло в книжку. Оно совершенно оригинально – ни о каком заимствовании или подражании речь не идет. Ни интонационно, ни тематически с мандельштамовской вещью не связано. Одно-единственное выражение ей близким показалось, и она его повторила.
Оно настолько прекрасно, что не могу не привести целиком:
С высоты – и с такой, что не страшно –
полуобморок, рокот в крови –
над рассеянным светом вчерашним
долго пели мои соловьи.
Долго пели кузнечики. Долго
выжималась из слова вода,
и осталась сухая иголка,
дар сосновый. Уже никогда
не ходить без следа от укола.
Всё любили – теперь отдаю:
поцелуй на скамейке у школы
и проточную память мою.
Эта память не плачет, не просит,
только узкую ленточку вьёт,
только белые платьица носит,
только детские песни поёт.
Не знаю как у вас, а у меня перехватывает горло, хоть я человек не сентиментальный. «И вот уже от слез на волосок» – помните строчку Окуджавы?
Тут есть еще одно слово, один эпитет, который и сам по себе, кажется, может перевернуть душу. И в «Снеге» есть.
(Еще одна примета ее почерка. Кстати, это чрезвычайно редкая вещь даже у замечательных поэтов.
У Окуджавы было: «сквозь смех наш короткий...» - помните?
Но об этом лучше не говорить. Чуткий читатель сам увидит, услышит.)
О ее строках про недоразвитого мальчика немало добрых слов и без меня сказано, и заслуженно, не буду поэтому повторяться. Потрясающая вещь, что тут еще скажешь. Многие любящие поэзию это стихотворение уже, мне кажется, знают. Оно присутствует в этой книге – хвала небесам!
Вот так она пишет, а может быть лучше сказать, рисует совсем какими-то особенными, если так можно выразиться – в полную грудь дышащими красками. Сколько в ее строчках радости, боли, плача об ушедших! Плача – плачей – надо сказать, у нее особенно много, она ими и камень растревожить может, не только нас, грешных.
Выйдет Вера, чистая, как свет,
и ресницы длинные поднимет.
Выйдет Рая, а за нею — дед.
Деду восемь или девять лет,
а у Раи — праздник, а не имя.
Для её небесного крыла
тот рукав из самого земного
полотна полынного, льняного
отпевает целый день игла.
«А у Раи — праздник, а не имя»...
....А еще есть в этой книге – ну, это чтоб уж до конца до самого душу разбередить – жалобная нотка про транспортный коробок.
Баю-бай, троллейбус, скрипучий мой коробок.
У тебя есть ключик скрипичный для нежных строк,
жестяное небо, оранжевое нутро
и одно (болящее) беленькое ребро.
Так она пишет, и есть в ней что-то загадочное, таинственное. Как сказала она (нет, не о себе – она скромна. А мне хочется отнести ее слова к ней самой):
Это свет, в тебе горящий –
слова жёлтая руда –
нестерпимый, настоящий,
недоступный, как звезда.
Так она пишет, и вся книга стихов – вся «Соломинка» – как долгая, насыщенная лирическая волна этих вот ее строк:
Ночью я проснусь от страха,
в темноте проснусь от страха –
он прижмёт к своей груди,
к выгнутой своей скрипичной,
к той ключице, к той струне,
где душа таится птичья,
птичья – плачет обо мне.
(Отрывок из стихотворения Марии Марковой «Ответ на эпистолу».)