Игровые подсказки
В. П. Аксёнову
Игра первая: в творчество
Боль по прошлому? Отчего бы? От возраста? Усталости? Да нет же, просто от совпадений. Они преследуют, донимают меня. Какой - то кошмар, как говорит моя дочка. В 1957 году я был в первый раз на Рижском взморье.
Что там, в этой боли?
Много людей!
Латвийский курорт Майори напоминал тогда (сейчас там тишина как и на других прибалтийских курортах) Курский вокзал или аэропорт Домодедово летом: жужжащий улей - мельканье лиц, голых ног, собачек, шортиков, разбитых коленок, вопросительно глядящих глаз.
В конце восьмидесятых снова был в Риге. Злая пародия на заграницу. В Лиелупе улица Падомью (между прочим, в переводе на русский «Советская»), где я тогда жил с мамой и бабушкой, гордо названа «Проспектом независимости». Зеленый домик наш стал еще новей, зеленей. Большая поляна за ним (раньше на ней было море одуванчиков, и в тени большого дуба росла крапива) - превратилась в Латвийский Дом науки и техники.
Обидно.
Два «Я» - не галлюцинаторно - шизофренически, а пугающе реально стали надвигаться на меня, требовать ответа.
Что им сказать?
Тогда все было настоящим. О нашей игре взрослых, в муляжи и подобия тогда я, к счастью, ничего не знал. Жизнь принадлежала только мне. Я растворялся, купался в ней. В лесу смотрел на игру и движение золотисто - красных веток сосен, подняв шишку, вдыхал ее горьковатый запах. Ходил босиком. Совсем не для выдуманных декаденствующим Сологубом эротических забав. Хотел ощутить теплоту и мягкость, - пуховую, осторожную, нежную, ковра из еловых иголок. На пляже мог часами искать прозрачный, светящийся кусочек янтаря ...
Почему же сейчас, те звуки, ощущения, запахи исчезли?
Те же улочки, дома и тот же яхт-клуб, - все стало таким пресным?
Изменились люди?
Нет, другим, взрослым и непробиваемым стал я.
В Ригу приехал не отдыхающим, не туристом - со своей фотовыставкой.
На ее открытии в Доме работников искусств елей лился потоками. Особенно старался местный министр, тот который музыку к «Миллиону алых роз» написал.
Были и розы. Но все как-то, говоря словами сегодняшними, не в кайф. Знаете, то самое: праздник или поминки - не разберешь.
Да и фотовыставка...
С чего бы она вдруг возникла в моей жизни, - фотография?
Не просто же так - взял в руки камеру и щелкай, щелкай пока пленка не кончится, или пока не надоест?
Еще вовнутрь времени.
Начало семидесятых.
Осень. Дождь. Вильнюс.
Мы идем с Римасом к нему домой на Антаколь, в только что отстроенный поселок работников искусств, спорим. Может ли быть просто добро, или оно обязано, чтобы выжить, время от времени показывать злу кулаки?
Философствуем из-за красоты.
Ее, как мы оба считаем, может, чаще всего хочет обидеть каждый - приятно растоптать, оскорбить, разрушить и возвыситься самому.
Римас - художник.
Немного фотограф.
С этим немногим я и познакомился.
Написал письмо, получил ответ.
Приехал.
На фотографиях Римаса только обнаженные девушки.
«Вершина гармонии и совершенства природы», - как он говорит.
Они единственные разрешенные, публикуемые в Советском Союзе.
Меня неудержимо тянет к ним. Влечет.
Пытаюсь и сам фотографировать обнаженных.
Не девушек, нет, какая из них станет сама раздеваться передо мной? Римас всем известен в Литве, а я кто? Один из миллионов, тоже, за компанию, прельстившихся совершенством природы.
Фотографирую то, что доступно: маленьких мальчишек и девчонок. Вокруг все возмущаются. «Попадешь под статью, пропадешь ни за что» - убеждает меня старый кукольник, которому по дружбе и желанию я помогаю подбирать фотографии для его книги со старомодным названием «Эстафета искусств».
Пытаюсь объясниться: отсутствие одежды не всегда « тайное, вырвавшееся наружу», а лишь символ незащищенности, хрупкости прекрасного.
Куда там!
Стена. Все видят во мне только подростка, сжигаемого желанием.
Неправда.
Еще в школе я увлекся Толстым, потом в Университете диплом пытался защитить: «Непротивление и нравственность». Не дали. Побоялись подрыва основ. Хотя, что я мог подорвать своим слабым писком?
Тогда, в начале семидесятых, я бывал в Ясной Поляне часто. Жил всегда в «писательской гостинице» - одной из комнат знаменитого флигеля Волконских. Напротив двери - дверь библиотеки Софьи Андреевны Толстой. Всегда закрытая.
Как - то зимой погулял по парку, иду к себе в комнату – открыта ! Зашел. Два шкафа, доверху набитые книгами. Стал рыться. Нашел. Доктор Сегалин: «Эвропатология гениальной личности». Прочел.
Оказалось, что любой, кто дерзнет чувствовать, говорить что - либо свое обречен на разлад с обществом. «Любой» возникает не просто из воздуха, а еще в детстве у него бывает надлом, саднящий потом всю жизнь.
Фактическое отсутствие семьи у Пушкина, конфликт нравственного кодекса поведения с реальной жизнью у Толстого, самомучительство и саморазрушение Горького...
Надлом - вот оно, ключевое слово!
В чем он, мой надлом, когда и где произошел?
... Мне уже целых четыре года.
Вижу голубоватое, пляшущее пламя горелки, пухлую женскую руку со шприцем - стеклянным, с никелированными ободками, и самое главное - иголку на конце: Она так безжалостно, больно входит под кожу. Потом это место тянет и чешется. И так день за днем, две недели. Пенициллиновая блокада, кажется, называлось это мучение. От простуды.
Отсюда и проросло.
Болел я часто, в уколах недостатка не было. От кашля и соплей они, бывало, и исцеляли. Главное же - завели механизм, он и сегодня исправно работает: почувствовал, пережил, перестрадал, - возжелал.
Чего?
Да, все той же боли во всех ее проявлениях.
Меня всегда поражали своей образной точностью набоковские бабочки. Коллекция попыток. Заземлить, приколоть для верности все той же иголкой несуществующее, не бывшее, но представляемое. Бабочки одна лучше другой, а хочется неожиданных, дерзко красивых: они же где - то есть, есть...
У меня бабочек не было.
Их заменяли снимки - нарезанные и разложенные по конвертикам кусочки пленки, кадры размером 24 на 36 миллиметров.
Немые?
Для кого как.
Зачем я фотографировал?
Конечно же, не «на память», не для альбома.
А для чего?
Все для того же - поймать, пускай не сачком, а затвором то самое, несуществующее, мечтаемое, хотя бы отблеск.
Сохранить.
Врут, что фотография документ, и ничем другим быть не может. Если уж документ, то документ переживания, пойманный выброс чувств, твоих или еще кого - нибудь – неважно.
Это метод абсолютного вживания, работает здесь на полную катушку. Иначе ничего не получится.
Сначала в себе проживаешь все, а потом берешь в руки камеру. Кадр как фраза, зависшая в вечности.
А если еще глубже?
Что там, за кадром?
Вот они, нашлись нужные слова:
ВЫСОТНЫЙ ДОМ.
Пишу их жирным шрифтом, с заглавных букв, преклоняясь.
Вы знаете, что такое ВЫСОТНЫЙ ДОМ?
Здание? Памятник архитектуры? Комфортабельная, престижная квартира?
Хорошо бы!
Не могу отказать себе в удовольствии процитировать один абзац из чудом уцелевшей в глубине антресоли вырезки из «Вечерки» 1952 года:
«Наши высотные дома красивы, прочны и удобны. Они совсем не похожи на мрачные коробки американских небоскребов, верхние этажи которых раскачиваются от ветра так сильно, что расплескивается вода в стаканах, а у людей подверженных морской болезни, начинает болеть и кружиться голова. В наших домах, даже на самых верхних этажах, раскачивание будет незначительно, и совсем не ощутимо».
То, что мы, дети, ощущали, живя в этом «шедевре сталинской архитектурной мысли», помню до сих пор.
Жуткий страх.
Страх не соответствия огромному, холодному, незыблемому, окружавшему и поглощавшему нас.
Прав был беленький, плаксивый, похожий на девчонку мальчик, ходивший со мною вместе в прогулочную группу (после сталинский прообраз элитарного детского сада), говоривший нам, придавленным: «Я гениальный!»
Мы презирали его за наглость и самонадеянность, а он вырос во всемирно известного пианиста Валерия Афанасьева.
«Там», не у нас. В Канаде, а затем во Франции, вырос со своею гениальностью.
Мы же, смотрели послушно на стоящих в вестибюле перед лифтами бронзовых истуканов: Сталин напротив Ленина.
Пытались даже понять - зачем?
Напрасно. ВЫСОТНЫЙ ДОМ сомневающихся никогда не признавал. Перемалывал их в муку, пыль (чуть было не написал лагерную), превращал в подвешенное ничто.
В меня, например.
Комплекс на комплексе. Бегство за бегством. Куда ни кинь, что ни возьми. Та же фотография. Те же обнаженные.
Римас, он - художник - линию, пластику видит. А я? А мне? Сказать, что все это до лампочки? Еще не грубо.
Другое искал и ищу.
Что?
Игра вторая: во взрослую жизнь
Какой, говоря серьезно, психоанализ здесь, у нас, на азиатском изломе?
Развлечение для скучающих истеричных дамочек, да еще материал для ученых мужей, к их научным докладам.
Облегчиться - да! Вывалить все сразу. Смотри, доктор - копайся, катайся по моей душе , может до чего и докатишься...
Это по - нашему...
Вот и льют. Вот и барахтаюсь. По шесть, по восемь часов.
Нас всех, хотя и хорошенько стукнуло материализмом, большинство, все же, к Богу перебежало. Там оказалось верней и безопасней. Им фрейдовский атеизм - кость в горле, а не лечение.
Что поделаешь?
Приходится соответствовать. Переодеваюсь. Прикидываюсь.
Мол, то, да се, у них в Европе, а тем более в Америке - свое, а у нас - наше.
Правда, ведь?
К всеобщему удовольствию и пониманию.
Как же иначе?
Пациенты вроде помощи просят, а ждут совсем другого: разделения участи.
Сможешь втиснуть себя в пациентскую душу, и не просто втиснуть, а суметь выглянуть оттуда - подивиться или расстроиться: успех обеспечен.
Дальше делай, что хочешь, лечи - исцеляй!
...Почему - то окружающие уверены в моей безмятежности, легком, безболезненном скольжении по жизни. Откуда им пригрезилось такое?
Да, конечно, с утра до вечера вдохновенно роюсь в чужих помоях.
Чужих!
А в моих - кто сподобится?
Что?
Их нет!?
Просто так легче. Еще одного вывести за скобки.
За ними - мой сад пыток. Куда там Мирбо с его китайским садо - эстетством, рассудочной выверенностью, графической четкостью мучений. Опять же, лишь символов - не страданий.
Спасибо: ими и так сыт по горло, - на работе!
Другие слова определяют. В моей заскобочной жизни.
Не желание. Отключение. Пустота.
Похоже, мне в жизни отказано не только в сострадании, но и в совозбуждении. Я должен, нет, обязан, быть полностью развернутым на чужое. Любой возврат к своему безжалостно подавляется и высмеивается.
Игра третья: в чувства и чувственность
Чем еще занимается психоаналитик в свободное время?
Конечно же, любовью.
Любовь необычная - с болью.
Загруженный под завязку своими пациентами он барахтается, пытаясь освободиться от их страхов и ужасов, отыскать свое среди чужих страданий.
Преодолевать их.
Получается?
Очень редко. Приходится выстраивать та-а-а- кую защиту, так погружаться, так глубоко нырять в себя, быть и безжалостным и бесстыдным.
Мне еще повезло. Чувственным родился. И никогда не подводило, всегда вытаскивало, как ломовая лошадь.
Чувства ВЫСОТНЫЙ ДОМ тоже никогда не признавал.
Нет, вру.
Признавал: чувства долга, патриотизма, любви к товарищу Сталину и, конечно, партии. Обычные же, человеческие, были слишком низменны для него. Если и случались, то вопреки, наперекор и были придушенными, будто только что вышедшими из камеры пыток.
Так я и жил в ВЫСОТНОМ ДОМЕ - чувственным диссидентом.
Диссидентство требовало плотной, круговой обороны.
С пеленок ВЫСОТНЫЙ ДОМ приучал видеть в любых чувственных порывах нарушение основных принципов жизни.
Пойманную в придомном туалете целующуюся внучку академика Обручева обсуждали все 24 жилых этажа страстно и горячо.
С негодованием и обидой за поруганные ею «устои».
Из любой щели жалил ЕГО немигающий, строгий, «морально устойчивый» взгляд. Ни - ни - ни.
В пятом классе моей соседке по парте, ослепительной Оле Киркиной, классный руководитель,- биологичка с убийственным прозвищем «семядоля», записала в дневник: «Вниманию родителей! Ваша дочь пришла сегодня в школу без чулок».
На улице стоял конец мая, тридцатиградусная жара...
А чувство?
Оно свободы, воздуха требует. Иначе - все равно выживет, но уже поломанное, побитое, оболганное.
Метания тех лет могут показаться нереальными, придуманными специально, но ведь было...
С двумя, тремя такими же диссидентствующими, как и я, по весне, мы устраивались наблюдать на углу школы: какая из девчонок первой отважится снять глухие, теплые, прикрывающие все чулки, и оденет ослепительно белые гольфы, откроет розовые коленки. За этот эротический подвиг мы единогласно присваивали ей звание «чемпионки».
Днем же, в школе, в так называемой «комнате для мальчиков», говоря языком современным - туалете, живо обсуждали придуманную нами ее «чемпионскую» жизнь.
...И ничего, абсолютно ничего на самом деле: опущенные глаза, горящие, невыносимо выдающие щеки: страх обнаружить «не то», отвергнутое, проклятое ВЫСОТНЫМ ДОМОМ, а потому постыдное и презираемое.
Игра четвертая: в поиск таланта.
...И все же, ВЫСОТНЫЙ ДОМ, добился своего, вылепил из нас что хотел.
Не до конца, к счастью, не полностью. От незавершенности еще трудней. Стоишь на цыпочках, тянешься... А оно ускользает, летит, летит, и летит вперед. Оно?
Желание, наверное. Или жажда. Или страсть. Быть такими, как Они. Не важно, что совсем другой, не тот.
Когда я был очень маленьким, то любил с мамой гулять на гараже. Объясню, что это такое. Высотный дом задумывался как материализованный коммунистический рай для сталинской бюрократической и артистической элиты. Элите и только ей, было тогда разрешено иметь автомобили. Для них был необходим гараж. Его и построили. На крыше гаража, чтобы зря не пропадала площадь, разбили детскую площадку, насыпали дорожки, поставили скамейки.
Там мы и гуляли. К нам часто присоединялась, как я называл ее про себя, «громкоговорящая женщина».
Не только звук ее голоса был сильным, но и слова. Среди них «жопа», пожалуй, самое невинное. Наши прогулки продолжались до первого снега, потом «громкоговорящая женщина» исчезла, о чем я совсем не сожалел. Уж очень она смущала собой маму.
Через много лет я узнал, что это была Фаина Георгиевна Раневская.
Стал вспоминать, что она говорила еще, и тут выплыло...
Она же…
С «громкоговорящей женщины» началось.
Ее слова: «Такой кудрявый мальчик не может быть без искры Божьей». Хорошо, что не знал тогда, кто их говорил, а то бы...
Что «а то бы»?
Ничего. Рисовать не умел. Стихи не сочинялись.
Танцевал хуже, чем медведь.
Даже на семейных праздниках у елочки, встав на стульчик, не мог внятно и отчетливо произнести : «Камень на камень, кирпич на кирпич...».
Вот и осталась из всех искусств, из всех моих «Божьих талантов» - фотография.
На ее существование я наткнулся гораздо позже.
Помог мне - Высотный дом.
Та же заметка из «Вечерки»1952 года восторгалась:
« В уютных квартирах имеются холодильники, мусоропроводы, краны с горячей водой. Есть даже комнатки для фотолюбителей».
Сущая правда.
Только комнатка эта нашей семьей лет десять использовалась не по назначению: как склад ненужных вещей, их перевалочный пункт из квартиры на свалку.
Однажды, заботясь о развитии моего художественного вкуса, и за относительные успехи в учебе,родители подарили мне фотоаппарат.
Самый настоящий - «ФЭД».
Так в моей жизни появилась фотография…
Ни о каком искусстве я и не помышлял.
Взял аппарат в руки совсем для другой, вполне осознанной, чувственной цели.
Кого я тогда снимал?
Конечно же, понравившихся, приглянувшихся «на мордашку» девочек. Фотографирование оказалось прекрасным способом знакомства с ними.
Цели были, как видите, утилитарные. Другой бы, возможно, стал бы сразу же делать на пленке шедевры, а я только «карточки на память».
Хоть и мал был тогда, но чувствовал, что ОНИ, мои соседи по Высотному дому - это не я: из другого теста сделаны.
Высоких слов об одаренности, таланте, гениальности тогда никто не произносил. Да и я сам понимал, что не про меня эта песня.
Мы жили рядом, присматривались друг к другу, прислушивались.
Гениальные, талантливые. Люди, подающие надежды, дети этих людей, и такие, как я - случайные, примкнувшие.
Снимал я, конечно, для знакомства и чтобы побольше голого , девичьего увидеть (была такая «диссидентская» цель).
Процесс же съемки приучал к другому: строить композицию кадра, учиться не останавливать забавные, неожиданные мгновения, а видеть в них тот самый, иной путь познания.
Здесь и пригодилось соседство с Великими и Знаменитыми. Они, хотя и жили в ВЫСОТНОМ ДОМЕ, но, к счастью, не были обременены и придавлены его моралью и условностями - свободно жили. И нас приучали смотреть так на мир.
Свободно, значит - по - своему.
Что я и попытался выразить в первых же своих снимках. Если бы я умел рисовать, то, наверняка, прежде чем взять в руки карандаш или кисть, познакомился бы с основами композиции, возможностями фона и переднего плана.
А так...
Абсолютный изобразительный невежда берет в руки фотоаппарат...
Что остается на пленке?
Кадры- оплотневшее сновидение.
Был сон. Был. Вот вам, пожалуйста, его доказательство на пленке.
А жизнь?
С жизнью другой разговор - не здесь, и не на фотографическом языке.
Достаточно уже, что фотоаппарат достойное, и пока еще одобряемое ВЫСОТНЫМ ДОМОМ занятие.
Есть камера и комнатка для печати. Дело за малым - купить фотоувеличитель, ванночки, красный фонарь. Разве проблема?
Печатай сколько угодно, пока глаза и руки не устанут. Сам создавай свои произведения - шедевры и откровения. Эта возможность, ощутимость причастности к созданию, засасывает, затягивает.
Чем своим поразить, чем удивить мир, газеты, журналы, выставки? Снимаю ночную Москву.
Со штатива, с тросиком, на длительную выдержку: пять, десять, двадцать секунд...
Потрясающая, великолепная ложь!
Темнота растворяет в себе убогость, облезлость, обыденность дня, вспыхивая торжественными огнями. Пленка за пленкой. Всем нравится, мне же надоедает.
Пока, вдруг, само не проявилось. Жил в корпусе «В» Высотного дома писатель Паустовский, автор «Золотой розы». Был у него внук, с которым мы облазили все окрестные помойки и закоулки. Искали радиодетали. Приемник транзисторный собрать хотели.
Однажды залезли в какой - то подвал, а вылезли из него уже с милицией. Они там, в засаде сидели: то ли воров, то ли бандитов ждали, а тут мы со своими триодами...
Было у этого внука еще одно увлечение.
Он собирал марки. Необычные. С голыми женщинами. Позже я понял, что это были не «те», а вполне легальные Моне, Ренуар, и даже Веницианов.
Тогда же, его марки были для меня верхом бесстыдства и глубины проникновения в тайну. С кляссером мы прятались на полутемной лестнице, десятки раз перелистывали его страницы.
Так задолго до моей встречи с Римасом появилась идея. Самим поснимать, своим фотоаппаратом, голых.
Не голых, это я слишком.
Прилежные воспитанники ВЫСОТНОГО ДОМА, мы были согласны на меньшее. Не совсем, не полностью одетых.
Где их можно встретить?
Где они бывают?
Ну, конечно же, на гимнастике. Спортивной и художественной. Туда и отправились.
Купальники, скакалки, брусья и кони не вдохновили писательского внука, он отправился домой «пополнять» свою коллекцию.
Я же застрял.
Что там ночная Москва!
Разве может сравниться ее холодная, сконструированная
красота с живым, теплым, бьющимся о снаряды и пол, телом?
Единственно разрешенное чувственное утешение в то время.
Игра пятая : в происхождение
Миша Каменев был уверен, что дворянин.
Для сомневающихся повесил в прихожей, под стеклом, генеалогическое древо своего рода, произраставшее, как значилось в нем, от «стольника царя Алексея Михайловича».
Отец его многие годы работал «на Севере», а когда приехал в Москву, написал письмо товарищу Сталину. Мол - то, да се. Дети больные, жена нервная. Сам - на пределе. Подорвал здоровье, беспокоясь о заключенных, помогая им организовать производительно свой труд и художественную самодеятельность.
Товарищ Сталин дворян не любил, больше того - он их ненавидел. Совсем другое - положивший здоровье на добычу угля для страны, на перековку оступившихся граждан.
Как его не отметить, как не отблагодарить!
Вручая ордер на квартиру в Высотном доме, министр МВД товарищ Абакумов долго тряс руку Мишиному отцу, улыбаясь и приговаривая: «Теперь, Вы, товарищ Каменев, уже одной ногой в коммунизме».
Прав был или не прав «мгбешный сатрап» - разгадка терзает меня до сих пор. Как хотелось и хочется хоть одним глазком взглянуть на этот самый коммунизм...
Миша Каменев (мы называли его - Кошей, облученные энергией незлобливости, покорности) стал моим приятелем случайно.
Познакомила нас инерационная машинка. Знаете, такая, жужжащая, с большим металлическим колесиком посередине. Оно раскручивается, и машинка едет, несется с ревом вперед.
У него она была, а у меня нет .
Он дал мне ею поиграть. Просто так. Не за что-то. Разве можно было с ним не подружиться?
Произошло это все в той же прогулочной группе.
Так, наверное, бывает всегда. Валера Афанасьев мучался своим талантом, Миша Каменев своими предками. Позже, в школе, а мы учились с Кошей в одном классе, он нагружал нас ими, что называется, «под завязку».
Честно говоря, были они все какими-то недоделанными, невзрачными. Выделялся дед - Алексей Петрович - фейерверкер, да еще дядя Василий Анисимович.
Не скрою, меня угнетало Кошино дворянство. Сам - то я родом явно не вышел. Да тут еще Коша, с высоты своего «благородного происхождения», не упускал случая пнуть меня «разночинством».
Смешно?
Но тогда, эта сословная чушь воспринималась по первой программе, без тени иронии.
После маминой смерти я нашел ее дневник. Несколько, когда -то написанных страничек. Кто из нас, поддавшись чувству, или осознав свой долг, не пускался в это рискованное предприятие? Остывал, бросал на полпути, позабыв даже поставить дату. Мама - не исключение. Все же, я кое- что накопал: очень уж грустно болтаться неизвестно на какой ниточке...
«Мама рассказывала о своем дедушке Андрее - участнике Севастопольской войны, на которой он потерял один глаз. Поэтому его звали в деревне «кривой». Дед Андрей прожил 115 лет. Он жил большой семьей с сыновьями и их семьями. Тетка мамы тоже прожила более ста лет. Мамин отец, дед Еремей, прожил 85 лет. Умер он от голода в 1933 году.
...Нюша, мамина младшая сестра, вышла замуж, но началась империалистическая война. Замужем пробыла две недели. Мужа забрали в армию. Она поехала на фронт санитаркой. Думала его где- нибудь встретить, но так и не встретила...»
Могу добавить к маминому дневнику.
Нюша часто занималась мною в детстве, и любила рассказывать о своем «житье - бытье до революции». Она поведала, что во время поисков «Ивана-воина», ее «трахнула бонба». Да так сильно, что после этого она «и думать перестала». На самом деле у нее был менингит и осложнение после него - расстройство сознания.
Еще Нюша любила карты.
Нет, не пасьянс, не дай Бог!
Обычного подкидного. Перекинуться разок, другой: «подурачиться». Утверждала вполне серьезно, что на небе для нее приготовлена келия. Она там «была и все видела»: светлая, чистая, радостная.
Умерла, не умерла - сварилась, захлебнулась в горячей ванной. Как раз в «чистый четверг». Хоронили ее на Пасху. В гробу: вместо сморщенной сухой старушки - наливное яблочко. Шепот и разговоры в церкви: «повезло, повезло ей, святая, святая...».
Не знаю, как насчет святости, то немногое знание о моих давних родственниках, позволяющее без страха ошибки поставить все тот же Кошин диагноз: разночинец.
Других фактов у меня нет.
Скрытность моих ближайших родственников похожа на анекдот. Хотите верьте, хотите нет, из жизни с бабушкой в памяти остались лишь две вспышки. Первая, конечно, смерть Сталина. Я на диване в Высотном доме, бабушка рядом в слезах, причитает:« Что же с нами теперь будет? Зачем Ты нас оставил, родной!». И много черных флагов на улице...
Вторая в квартире бабушки, в Измайлово. Листаю альбом фотографий:
«Кто это?
- Дядя Костя, муж тети Вали.
- Где он сейчас?
- Улетел».
Так и осталось в памяти навсегда. Все летит и летит, никак приземлиться не может.
Почему не сказать правду - ушел, развелся?
Обидно!
Боялись, что не пойму?
Нет - время было такое - ВЫСОТНЫХ ДОМОВ.
О главном в жизни вспоминали, походя, вскользь - случайное же, наносное, выпячивали вперед, несли как знамя, говорили как лозунг.
Вот и Коша дворянин такой же липовый, ну не липовый, ладно, - перерожденный.
Справедливости ради, надо сказать, что Кошу в его генеалогических изысканиях подстегивали совпадения.
Мне-то терять было нечего: таким родился.
Он же всегда надеялся на возвышение. Не заметное ни для кого, кроме него самого. Главное было убедить себя, что оно есть, что оно уже состоялось, остальное же прикладывалось автоматически.
Школа Высотного Дома!
Тогда, в 1952 году, квартира Юрия Алексеевича Каменева была «ногой в коммунизме». С годами, с десятилетиями, восторг от нее поуменьшился про коммунизм как - то незаметно забыли. Стало тесно, грязно и неуютно.
Снова полетели письма: «Прошу рассмотреть просьбу и помочь... Учитывая долголетнюю безупречную службу в Советской Армии, в том числе 10 лет на Крайнем Севере...». Помогли. Получить однокомнатную квартиру и обменять вместе с прежней двухкомнатной на трехкомнатную.
Но с кем?
С той самой внучкой академика Обручева, пойманной когда-то в туалете за чувственными утехами.
Но где?
Ровно напротив того места, где мы с Кошей бросались снежками в «ЗИМ» баса Большого театра Александра Огнивцева. Он бегал за нами в шляпе и длинном, развевающемся черном пальто, кричал что - то громко. Мы в ответ смеялись, называли его «сыном Шаляпина» (он и вправду был копией Федора Ивановича), строили рожи.
Коша во всех этих совпадениях видел, не как другой бы на его месте, усмешку судьбы, а знак, указание, доказательство своей избранности.
Он и письменный стол поставил в «эркере» - там, где бородатый академик писал «Плутонию» и остальную научную фантастику.
Едва Коша узнал, что через этаж над ним квартира Никиты Богословского, то и здесь не упустил возможности пристегнуть свое «я».
Написал в дирекцию Высотного дома заявление.
Мол, тренькает много, шумит сильно.
Что из того, что написал когда - то песни в «Двух бойцах» и «Спят курганы темные». Сегодня он никому не дает спать. Заявление разбирали. Богословского уламывали. Коша праздновал победу.
Через много лет, когда он занялся риэлторством и стал иметь на руках свободные деньги, за тысячу с чем - то зеленых нанял «гендеревщика» - прояснять свой род. Прояснил.
Повесил в прихожей своих «предков дворянствующих».
Игра шестая: в жизненный опыт
В пятом классе, неожиданно, из меня попёрли стихи, посвященные ВЫСОТНОМУ ДОМУ. Может Пушкин попутал(его мы тогда в школе проходили), а может, кажущаяся магия и сила зарифмованных слов; или захотелось развлечься, смелость свою показать. Строчки как стенгазета, о наболевшем:
«Волков парень бравый.
Выключил он лифт.
Ехали мы в школу,
Смотрим - лифта нет.
Кнопки мы нажали.
Лифт мы час прождали.
В школу опоздали,
Выговор нам дали.
... Всех тузами называет,
В лифт, конечно не пускает.
Суд товарищеский был,
Он судью там обхамил.
Я директору сказал,
Но он меры не принял».
Май 1960г.
Лифт!
Вот главное средство спокойного существования в Высотном доме. Сломался, отключили - жизнь кувырком. Бежать вниз с девятнадцатого этажа занятие - не из приятных.
А наверх? Знаю на собственном опыте. Чего добился?
Заработал шум в сердце и остыл.
Ждал, вместе со всеми смиренно пока лифт не заработает снова. Одно успокаивало: могло быть еще хуже - оказаться в этот момент внутри лифта, «застрять».
Бывало и это. Однажды с партизанским героем Сабуровы, я пытался раздвинуть тяжелые, крепко сомкнувшиеся двери. Удалось! Я-то по малолетству и тощести легко пролез в образовавшуюся щелку. С генералом было труднее. Он покраснел от натуги, с мундира посыпались пуговицы, но вылезти из лифта он так и не смог. Я сбегал вниз, на пульт управления Высотным домом, и Сабурова освободили.
В другой раз мы повисли где - то между девятым и десятым этажами с Николаем Николаевичем Блохиным и его хином. Раковый академик выгуливал собачку, я возвращался из школы. Потух свет. Так и сидели почти полчаса. Вредный пес молчал, пораженный темнотой. Грех был не воспользоваться случаем. Выяснил у академика : «Чтобы избежать рака - не надо есть горячего - ни супа, ни чая».
Сегодня все те тревоги кажутся мельтешней, пустяками раздутыми до невероятных размеров детским сознанием. Напрасно кажутся. То сознание, высокомерно называемое памятью «детским» и оказалось после проверки временем, - истинным.
Признаться в этом - непросто.
Куда девать жизненный опыт: взрослые переживания, драмы, ошибки? Что делать, наконец, с любовью? Какой путь тогда она прочертила? И прочертила ли?
Мир уже тогда был жестко смоделирован, жил, наполненный своими персонажами. Это и мастер по лифтам Волков, и дворники, и директор Высотного дома - верховный жрец и судия, и мы, дети; все с тем же Мишей Каменевым, пытающиеся привлечь к себе внимание: «Мы едем по двору,
Везем макулатуру.
Ветер по двору гуляет
И бумагу раздувает.
Дворняжки бумагу отняли
И санки у нас отобрали.
Мы к директору пошли,
В кабинет мы не вошли.
Секретарша не пустила,
К заму нас идти просила.
Он сказал: «Вы к ним идите
И прощения просите».
Мы пошли и попросили,
Нам бумагу возвратили ».
Сентябрь 1960г.
Глупо? Смешно? Наивно?
Конечно.
Главное же было сделано - себя показали. Можем. Свою задавленность, робость, страх перед взрослыми непонятными и серьезными, - преодолели. Сверхзадача: войти в их мир, начать играть по его правилам.
Наглости, правда, не всегда для ее осуществления хватало. Приходилось раздваиваться. Представлять. Отстраняться от себя. Мол, я, не я, кто - то другой: уверенный и всемогущий. Иначе - не выходило.
Незаметно подкралась дата.
Невероятно давно(50 лет!), стриженым наголо, в черных коротких штанишках с планкой, я ходил с бабушкой на Чкаловскую улицу (сегодня, как и прежде - Земляной вал) смотреть, как снимается фильм «Аттестат зрелости». От дома - недалеко: в получасе детской ходьбы.
«Аттестат зрелости» для меня, без скидок, знаковый фильм.
Играющие в нем десятиклассников, Василий Лановой и Олег Ануфриев, так и остались на всю жизнь на недосягаемой высоте, настоящими, рассуждающими о том, в какой институт пойти учиться. Не то, что мы, балбесы. Я смотрел этот фильм в третьем или четвертом классе, не помню точно.
Осталось навсегда ощущение другого, не моего.
Возможно правильного, но холодного и чужого. С этим «не своим» я и пытался бороться как в жизни, так и в рифмовке.
Вот кусочек опуса о Бриле - главном инженере Высотного дома:
«С подчиненными кричит,
А с директором молчит.
Строил детский городок,
Заставлял работать в срок.
И вот построен городок.
Закрыт он Брилем на замок.
Он даже сторожа нанял,
Жильцов до чертиков донял.
Никого он не пускал,
А городок сломал.
Все уволить его захотели,
А от криков его все вспотели.
Но директор жильцов не послушал.
Бриль ему оказался зачем - то нужен».
Апрель 1960г.
Стремление ворваться, вклиниться, найти проблемы, что называется «на ровном месте», осталось навсегда. Проросло в журналистике, психологи, психоанализе.
За всеми этими «психо» - одно и то же: мое «Я» начала 60х годов, запуганное и дерзкое.
Дерзость черпалась из незнания. Вот уж действительно «блажен не ведающий»! Можно придумать все, что захочешь...
Кажется уже все о нашем первом послевоенном поколении рассказано, написано, снято. Все и не все.
Греметь фразами, как пустыми кастрюлями, конечно, можно. А если вдуматься, попытаться услышать мелодию нашу, мальчиков, родившихся в конце сороковых. Будет она и грустная, будет и нежная, громкой - никогда.
«...В шестом классе меня посетила первая любовь, продолжавшаяся до конца восьмого класса - до тех пор, пока мы не разошлись в разные школы. Эту девочку звали Нина Андрушкевич. Она пришла в наш класс в том же году, что и другие девочки, на которых я обращал внимание - Ира Алексеенко, Люда Зеленова и Женя Железовская. В чем тут дело? Почему мое внимание привлекли, не только привлекли, но и определили мое эротическое развитие новые девочки? Что, старые приелись и я их не замечал? Нет ответа на этот вопрос...
Нина Андрушкевич очень прочно и долго владела моими чувствами и сознанием. Ее сменила лишь в девятом классе Света Зайчикова. Но память о Нине Андрушкевич, о первой любви живет со мной постоянно. Думаю, что в основном это благодаря тому, что мы с Ниной за три года разговаривали примерно раза три по три минуты, и то не наедине, то есть никогда не общались, и расстались, так и не узнав друг друга, а она еще и не узнала, что я ее любил.
Влечение к Андрушкевич на две трети было душевным. Насколько я помню, она никак не обращала мое внимание на себя, я выбрал ее сам путем постепенных наблюдений. У нее была нормальная фигура, как и у всех шестиклассниц, и привлекло меня красивое в своей задумчивости и грусти, лицо. Что интересно, это, как и темные волосы, никак не соответствует моим эротическим идеалам. Но вот именно мимика, пластика, манера поведения, реакции на окружающих пленили меня, и я отлично помню их до сих пор. Психическая конституция не меняется, вот почему, сейчас, в 40 лет, я мечтаю встретится с Ниной и снова увидеть все.
В 60-х годах в газетах были рассуждения: является ли подростковая любовь настоящей. Сейчас мне ясно, что то, что у взрослых считается любовью, это в несколько раз «меньше», чем моя любовь к Андрушкевич. У взрослых, в подавляющем большинстве, любовью называют лишь практику введения полового члена во влагалище.
Из действий, поступков, связанных с Ниной Андрушкевич, в памяти - относ ей домой дневника после окончания третьей четверти вместе с Сережей Ворониным и Аней Алпатовой, и случайная встреча около ее дома летом, после окончания восьмого класса, когда я «гулял» с Колей Филипповым. Про последнюю встречу и сказать - то, как ни странно нечего, а вот относ дневника - крупнейшее явление...
Мы пришли в ее дом довоенной постройки на Гончарной набережной, вошли в третий подъезд, поднялись на лифте, позвонили в квартиру 71. Нина вышла с трехлетним братом на руках. Я впервые увидел ее не в школьном, так любимом мною платье, а в какой - то кремовой блузке и темной юбке. Аня с Ниной перекинулись словами, мы постояли рядом, все это было на лестничной клетке, Нина стояла в дверях своей, наверное, большой, коммунальной квартиры. Я знал, что отец у нее - морской офицер. Вот и все фактические данные.
Но зато нет такого человека, кто бы так тонко чувствовал ее психическую специфику. Три года я не сводил с нее глаз. Я вместе с ней переживал за ее ответы у доски, за отметки. Особенно сильные чувства вызывали ее двойки. Вся ее грусть, казалось, специально создана для таких ситуаций. У меня не было и нет фотографий с изображением Андрушкевич, если не считать двух мелких, совершенно размытых отпечатков. Они относятся к лету между шестым и седьмым классами, когда Нина и Женя Железовская отрезали косы и сделали очень короткие «стрижки»...»
Так писал Миша Каменев о себе в 1987 году.
Игра седьмая: в разочарование
«Мусор не бросать! Здесь могила» - так написал в 2002 году сердобольный сторож сельского погоста деревни Образцово, на котором лежит Миша Каменев. Лежит как собака: без имени и креста. Только холмик, да и тот уже изрядно осыпавшийся и просевший.
Стоило так чувствовать и страдать - если в конце такое?
Я и могилу его нашел только потому, что за неделю до смерти(глупой, нелепой, от какой-то аневризмы аорты), он сам подробно рассказал как купил «по случаю» на кладбище свободный участок для «себя», рядом с родственниками, какой монумент в свою память хотел бы на нем видеть. Прервал я его тогда -выходит зря. Может быть, и смерть его понятней стала.
Одарил трех женщин.
Одной оставил 150 тысяч долларов, другой трехкомнатную квартиру в Высотном доме, третьей две «Вольвы». Правда, не первой свежести, но на ходу. Счастливы, наверное, дамы.
А я вот смерти этой испугался и боюсь до сих пор.
Не естественная она какая - то.
Слишком вовремя и к месту. Как по заказу.
Да и аневризма эта - без вскрытия, без патолаго -анатомического исследования...
Хотя, сейчас это нытье не имеет никакого смысла.
Как, впрочем, и остальное: инерационная машинка, летняя кухня, генеалогическое древо, эротический накал и художественная гимнастика.
Все скукожилось, сжалось до ржавой железки, на ржавом кресте, стоящем рядом с его могилой. Крест Коша(можно я буду по -прежнему называть его так?) приобрел по случаю за сто рублей у все того же сторожа и поставил, чтобы «застолбить» купленный участок.
Пишу на кресте шариковой ручкой (другого, более подходящего нет) даты жизни и эпитафию: «Надеялся, ждал, не успел...»
Про нее, эпитафию, он успел сказать в последний наш разговор, когда живописал свои похоронные планы. По Кошиному замыслу эпитафия должна была быть исполнена его почерком на большом гранитном валуне. Без имени и дат. Он говорил: «Те, кто меня знал, придут. А те, кто не знает, - им подробности обо мне не нужны».
Получилось иначе - по-скотски.
Кошин архив, его «Поиски идеала», эротические грезы и фантазии, альбомы и альбомчики я успел спасти от помойки.
Зачем все, если конец такой?
Ответ там, в Образцово, на кладбище.
Оказывается, смерть не уничтожает, а обессмысливает все. Она как тупик, как глухая стена. В нее упираешься и нет, ни пути, ни выхода. Пустота. Темнота. Разочарование.
Необходимо, остро необходимо тепло. Его - то и нет. Как говорится : смерть страшна, но и жить невозможно.
Убежать бы? Только куда? В себя? Самораствориться в себе. А что? Неплохо. Потом сложнее. Собираться. Если и остается какой-то смысл после - в чувствах.
Лучше Коша скажет еще. Из под земли на Землю:
«То время, начало 60х годов, отличалось от нынешнего многим, в том числе и отсутствием ханжества. Не думаю ,что дело только в моде. Сейчас модно закрывать ноги, тогда красивыми бедрами юной девушки счастливо восхищались. И девушка чувствовала себя гордо, и окружающим не было неудобно. А ведь это было за 10 лет до расцвета миниюбок в СССР!
Именно в начале 60-х годов появились в нашей стране первые шорты. Первопроходцами были мои сверстницы - 12- летние девочки. Они одевали их, конечно, в курортных городах. Это были штанишки строгого, торжественного, черного цвета, начисто отсутствовала бельевая интонация. Но уже эти первые шорты были короткими.
Мини мода начала 70-х годов использовала элементы спорта и юности.
Именно модницы тех лет взяли «на вооружение» детские гольфы, и они должны были быть только белыми. В начале же 60-х годов гольфы любых цветов одевали девочки - подростки тогда, когда становилось тепло и можно было снимать чулки ( никаких колгот тогда не было и в помине).
Этот момент всегда возбуждал меня. Короткая подростковая юбка и гольфы так акцентировали внимание на обнаженных бедрах, коленях, что я всегда воспринимал такое обнажение, если оно делается в прохладную погоду, как интерес девочки к эротическим чувствам.
Как в начале 70-х школьницы соревновались друг с другом, у кого короче юбка, так в начале 60-х соревновались, кто осенью позже наденет, а весной раньше снимет чулки. Еще в пальто, но уже в гольфах - типичная апрельская картинка тех лет. Помню, что уже с началом четвертой четверти семиклассницы ходили в гольфах. Постоянное наблюдение, кто из любимых девочек пришел сегодня в гольфах - составляло едва ли не главный интерес апреля и октября...»
И все. Затихло. Исчезло навсегда. Или как?
Игра восьмая: в жизнь после жизни
«После нас остаются только коробки».
Этот афоризм Сережи Воронина -нашего с Кошей школьного приятеля, мы протащили и во взрослую жизнь. Коробки, факт, остаются. В них всякое, разное - требуха жизни. Нужная, значимая, хранимая когда - то.
В одной из Кошиных коробок были номера «Эхо».
Домашнего сборника - как значилось на его обложке.
«Эхо»!
Пик нашей застойной смелости.
Почти что самиздат, и все против, все поперек, все: каждая строчка, каждая запятая , борются с ВЫСОТНЫМ ДОМОМ и ненавидят его.
Я - главный редактор, он - ответственный секретарь.
Из редакционной статьи первого номера «Эхо»:
« Наше общество создано Сталиным. Мы - дети этого общества. Все его достоинства и недостатки так или иначе влиты в нас. Они - незримая плоть наших чувств и стремлений. Прозрев духовно, мы стали ненавидеть общество, породившее нас. Мы чувствовали, ощущали, что были выше, честнее, нравственнее его. Но какой ценой нам это давалось!
Посмотрите на любого из нас. Мы - двойники, армия двойников. Каждый стремиться и разумом и чувством, и, самое главное, духом, быть вне корней своих, но они тянут, затаскивают его назад в «славное» время шестимесячных завивок.
Мы - люди с двойными душами».
Мы обозвали наше «Эхо» домашним сборником, определили «тираж» -1 экземпляр
. Боялись КГБ?
И его тоже. Зачем подставляться?
Журнал был внутристольным, «для личного пользования».
Мы никого и ни к чему не призывали - себя развивали: «глубокое, духовное не может быть общедоступным».
Почему мы считали тогда свои творения таковыми, Бог его знает.
С «Эхом» связано появление в нашей «редакции» Лики, очередной кошиной жены - организатора и вдохновителя истории с аневризмой, получивший в награду за свои труды трехкомнатную квартиру в Высотном доме.
Приобщилась, одним словом.
Пришла Лика не одна - с усатым красавцем - испанцем Мануэлем. Точнее он ее привел, а она была при нем, и лишь со временем стала самостоятельной.
Мануэль был личностью колоритной: подавить мог кого угодно. С ним Коша познакомился на съемочной площадке. Один снимал, другой свет ставил. Работа не ахти какая интеллектуальная, но верные деньги давала.
Оправдываясь перед собою, Мануэль писал стихи.
С ошибками.
Не мог преодолеть семиклассное образование, несмотря на всеобщую грамотность. Работал он младшим администратором в кинотеатре «Север».
Кормился синхронным переводом не дублированных фильмов.
Переводил хорошо, хотя сам не знал ни одного иностранного языка.
Смеетесь?
Напрасно.
Так же ловко, в свободное от работы время, по зову души и сердца, Веня (испанский вариант от Жени) торговал антикварной посудой, не имея ни малейшего представления о ее действительной ценности и стоимости. Коша называл его: фантастический человек.
В смысле - производитель фантазий.
Была легенда.
Ее Мануэль охотно рассказывал всем.
Якобы, в доме напротив квартиры, которую он снимал, жила его мать, но он уже ее плохо помнил. Отец он-то и был испанцем, так и остался на всю оставшуюся жизнь загадкой. Откуда он взялся и куда исчез - неизвестно.
В доказательство своего иностранного происхождения Веня держал в своей комнате желто-красный флаг и болел за каталонских мастеров кожаного мяча.
Еще он рассказывал, как ребенком купался в круглой ванне; и, то ли, гувернантка , то ли, его бабушка, немецкая аристократка, приносила ему туда обед.
Об остальном история стыдливо умалчивала, зато Мануэль хвалился шикарным фамильным склепом, где удостоились чести быть похороненными все его родственники.
Денег у него никогда не было, хотя и приходилось содержать семью. Женился Веня фиктивно, его очень просили, и обещали купить за это квартиру. Никакой квартиры он не получил. Жена из фиктивной сделалась настоящей и родила ему ребенка, помахала ручкой и уехала жить в Челябинск. (возможно в Ростов на Дону, не исключено- в Армавир)
Что нашел в нем Коша - непонятно.
Может быть это: Мануэль обожал Гитлера. На специальной полочке были выставлены : биография фюрера, несколько изданий «Майн кампф» на немецком, английском и, почему-то, китайском языках. Подражая своему кумиру, Веня на барахолке разыскал бюстик Ницше, прилепил к нему, напечатанные на машинке пророческие слова: «Воля к власти» и водрузил на полочку, чуть дальше фюрерских сочинений.
Рыбак рыбака - видит издалека.
Веня тянулся к силе, потому что был слаб, к власти, потому что им всегда помыкали другие, к покою и теплу, потому что никогда этого не имел. Тем же самым всегда страдал Коша. На тридцатилетие Коши(выпало оно как раз в междужонье, когда он отчаянно пытался заполнить вакантное место) каждый на столе, у тарелки обнаружил листок:
Дочь-служанка (потенциальная жена)
Цель ее жизни: быть приятной мужчине. От нее требуется большая глубина вхождения в мою жизнь, в мое понимание женского идеала. Нигде не работать, не встречаться со знакомыми, воспринимать и развивать только мои идеи, жить только моими желаниями, состоящими в развитии и совершенствовании качеств девушки. Выполнять мои задания, терпеть ради меня усталость, боль и холод, быть послушной, выносливой, чуткой, внимательной, собранной, аккуратной, спортивного стиля, пластичной.
Необходима способность получать наслаждение от внимания к своему телу, от любых телесных ощущений и экспериментов, от гимнастических упражнений и бытового обслуживания мужчины. Сексапильность, стройная фигура, хорошая кожа и большая потребность в сексе обязательны.
Где, ты, такая? Откликнесь!
Они и на Лику обратили оба внимание, из-за того, что она была(или хотела казаться?) мягкой, податливой - лепи, что хочешь.
Веня не скрывал: Лика для него «без серьезных намерений», так поддержка, эротическая аура в вынужденной холостяцкой жизни.
Ее такое обстоятельство совсем не смущало.
Она вообще была натурой широкой. Где еще найдешь такие длинные, безупречные ноги, светлые(не пергидрольные, настоящие от природы) волосы, такую открытую, приветливую улыбку! А главное - напористость силы необыкновенной - просто таран в юбке какой - то.
Пришли они не с пустыми руками - с повестью.
Повесть называлась «Парад планет» и имела подзаголовок «Картинки из жизни сумасшедших». Со свойственной провинциалке решимостью (Лика родилась и всю жизнь прожила в Глазове, в Удмуртии) она громила московских «идиотов», поднимала до небес свое «я»; делала то, на что обычно тратят силы и энергию все, приехавшие завоевывать Москву.
Пока (для прописки) Лика устроилась воспитателем в общежитие строителей. Не где-нибудь, на окраине, в Бирюлеве или Косино. Самый центр: Костянский переулок. До «Литературки»-рукой подать.
Конечно же, первым делом. Лика попыталась там свой «Парад» провести. Не вышло. «Зажравшиеся» не дали. Сказали слишком мрачно, доработать надо. «Дорабатывать» Лика не умела - она выплескивала на бумагу все, что в ней было - пускай сам читатель разбирается, что ему надо, а что нет.
Повесть по профессиональной принадлежности перекочевала ко мне, и в знак особого расположения и доверия, Лика показала фотографию своего глазовского 10 «Б» с надписью позади: «Москва или могила!».
Глаза жесткие, злые: не шутит. А у меня на душе хреново. Знаете, так бывает - стукнет и все перевернет вверх тормашками, взбаламутит.
Не скрою - всегда боялся провинциалок, что из Глазова, что из Крыжополя - один черт. Их настырность казалась мне неестественной, желание московской прописки -оскорбительным, любые разговоры о чувствах - сплошным надувательством.
Но пока помалкивал, потягивал водочку с Мануэлем(как-никак «редакция журнала»- надо марку держать), а вот Коша сразу глаз положил. Запал, одним словом.
Несерьезных отношений для него не существовало. Повторял всегда не без гордости: «Сколько раз переспал -столько штампов в паспорте». Сталинским человеком был Коша. К тому ж, на меньшее, чем «единомышленницу» он не соглашался.
Единомышленница? Что - проще!
Расстояние от Гитлера до Сталина было преодолено мгновенно. Лика, засучив рукава, принялась вдохновенно ваять свое новое изображение.
Я терялся в догадках: зачем она ему нужна? Оператор, как султан на съемочной площадке. Правда, у Коши почти все актрисы еще не выросли из коротких юбочек, но попадались среди них и взрослые. С одной из них Марией Петровой, доигравшейся через несколько лет до Премии Ленинского Комсомола (была и такая!) Коша попытался раскрутить роман.
Условия - лучше не придумать!
Экспедиция, какой - то заштатный аэродром. Снимали, помнится, фильм с тупым названием «Горизонт риска». Пока перемигивались, пересмеивались - все шло гладко. Когда же Коша (это он сам рассказывал, коря себя за излишнюю искренность) открыл рот и стал как по написанному излагать: «Ты должна забыть о себе, о своих желаниях, думать только том, как доставить мне наслаждение...» открыла рот Марина и так, не закрывая, исчезла, испарилась - навсегда.
Лика взяла и этот барьер легко, без труда - играюче.
С пропиской через строительное общежитие вышел облом. С Кошей вновь забрезжила надежда. Ради нее Лика была готова перетерпеть многое. Даже слиться в едином «садомазохистическом» экстазе. Слилась, и его на тот свет отправила.
Вот уж, действительно, «оргазм-маленькая, неожиданная смерть» Навсегда. Для коробки. Кто - то, уже после меня, наверняка, найдет в себе силы выбросить и ее.
Зачем вспоминать о чужой жизни?