– Мой романтик, ну расскажи мне, что ты за птица,
зачем замерзает лего из слёз и шрамов,
зачем ты под воротом носишь чужие лица
и слушаешь голоса из поникших кранов?
– Как тени у брам, говорят эти краны, – кости…
Ты слышишь их. Переходят на мамонт-лэнгвич.
Они говорят мне: « Ты наша, но птица просто» –
и в их голосах играет пластинкой мелочь
(за лодку).
– Мой дурчик, дин-дончик, какие лодки?
Бомжей ли обоссаных слушаешь из подвалов?
Ну что тебе чудится?!
– Чудится: стрелки плёткой
приводят сюда отживших до ев и галлов,
отживших на жабрах и перьях, как Луч и Ящер,
отклювивших свет, приручавших собак и воду….
Он душит ей голос, что хащи времён, пропахший
звериной свободой.
На кухоньке стулья морды
попрятали от пеликана-часов, что в зобе
зажал Их желание – трогать плечо безлицо.
…а предки идут по ковру, словно войско зомби.
И всё замирает.
И слышно, как бьётся птица,
пытаясь взлететь, как они – сто миров назад…
***
Коньяк и сандвич. В завтрак – два пера.
Укол маршрутом. Офисным седином…
Проклятый город выносил спираль,
в которой всё проходит. Но пластинку
тот город заедает плотью фей –
желательным пломбиром – у психушки,
и на цепочке ходит котофей-
луна, и клянчит голубя-подушку
и голубику сумерек.
… торшер
так соломонов…
Жидкий свет – как сало…
Из полотенца девственных пещер
выходят боги в перьях одеяла.
Выходят птицы.
Входят птицы.
Что-
то варит джинн в горшочке междукрыльном.
И мнётся шёпот, словно мнётся шёлк
подглядывающим небритым рылом
дверных проёмов.
Бесится спираль
заезженная.
Меж её железок
дно города – из камня.
Два пера.
Районный какаду-завод облезлый
просовывает голову в миры
малиновых несбывшихся прамифов…
И Соломон, коньяк его бери,
уходит из пещеры в час калифа,
уводит всех, не выросших из скифов
и птиц, к улитке с головой горы…
***
На жаль, на жёлудь, жёрдочку, на нож –….
Манок (не амок!) – мелкий птичий сахар…
У птиц, бывает, между перьев рожь
растёт в друг друга паховым запахом…
…и мельницы кромсают скромный свет
на потолке – что глазики павлина.
И темнотишко – взбалмошный сосед
башкою трётся, ледовито-львиной,
о воздух, сквозь подзорную трубу
детишек-сахаринок-невидимок
глядящий на губу, что о губу
себя огнём добудет – тёплым дымом,
подёрнутым слюной (прилив – счастлив…)
на родинке споткнётся (как сваливший
-цать лет назад к акулам – о залив
бензина у подъезда, то есть, бывший
кадык двора, – но неженкам-губам
об этом думать – вряд ли…)
…вдох малинов…
и время мчится, будто бы кабан –
к утру от львёнка:
ноги вязнут в глине,
в комочках клювов птиц, в окне ещё
не встрепенувшимся в оранжевую крону
светила…
… мельницы кромсают шов
двух ртов, в которых на день похоронят
жале-жела-желе.
***
Опознанным по родинкам в засосах
и лунам в чуть подсоленной слюне
с малиновым-малиновым пломбиром
придётся стать двукрылыми: крыло –
из перьев, и крыло – из двух сердец.
И вместо глаз – две розовые гирьки –
уравновесить мир, где из двух птиц
нельзя сложить одну, и мир, в котором
всё сложено, но сложно, и в тираж
идут, ещё не высидев яйца
и Лота.
Только мятой пахнет ночь,
не глаженная утром.
Вьюжно дует
из шкур прадавних.
Вздрагивает суп
в ладошке.
Взгляд наполнен же-ла-тина…
Малиновая птица на бензине
сжигает свою сказочную тень –
малиновую птицу на часах,
а между стрелок мёрзнут два письма –
из тела – в душу.
(Стрелки – пеликаны,
что, вместо рыбы, ловят тех, кого
ещё никто не доумел поймать).
И между стрелок – чёртова кровать
скрипит и отстаёт от мокрых клювов,
опознанных по родинкам, южней,
чем их родные, ложечки на две
малинового снега:
на оленях
проехать – ни,
и крылья – отпада…
и между стрелок –
птицы все –
желе.