I
Мы выпили не так много, как хотели, после долгой разлуки. А не виделись мы с Витькой лет десять, наверное. Он, украшенный шрамами пьяных и непьяных драк, возмужавший, хотя несколько отяжелевший, с упрямым, перекочевавшим из детства взглядом, был до боли узнаваем. Говорил Витька в нос. Гнусавость его осталась с детских лет от запущенных, непролеченных аденоидов. Тогда возле его ноздрей был вечен ореол засохшей зелени, где-то в глубинах носовых пазух, клокотала, булькала хроническая заложенность, прорывавшаяся во время смеха, или чихания веселыми пузырями цвета камуфляжа.
Меня могла постичь та же участь, т.к. во времена нашего лопоухого, не обременного отцовым вниманием детства, я подцепил фронтит (бог весть, почему я всегда запоминал профессиональные термины, превращая свою память в склад, часто ненужных мне, познаний). Меня мурыжили в ЛОР-отделении рентгенами, процедурами, и как итог назначили операцию. Врачиха была подругой моей матери, она посчитала, что нечего держать в носоглотке рассадник инфекции, и сделала мне аденотомию. В момент, когда из меня вырывали орган, когда мои зрачки заполняли все, что могли захватить, память моя ахнула эпизодом пыток стойкого борца за коммунистические идеалы - Камо, из славного революционного фильма, и я, впечатлительный до неприличия мальчик, проассоциировал себя с героем.
Полоумия я, правда, разыгрывать не стал, но мне хватило внутренней услады от сравнения. Ведь не слышал я собственного воя, разносящегося во все пределы Городской Клинической Больницы, не чувствовал водопада слез, на излишне румянном для пацана лице. Я упивался тем лишь, что в полузабытье своем не поддался вражеским пыткам, выстоял, как положенно мужчине, хотя и испытал острый приступ ненависти к матери, как основной виновнице моего болевого злополучия.
Но позже, когда мама тащила меня, здорового переростка из операционной на руках в палату, хотя могла бы перевезти меня на каталке, я не знаю, какие чувства во мне преобладали: обожание или ненависть. Когда мы очутились в палате, и я, немного очухавшись, понял, что реву белугою, и, наревевшись до тика в висках, затих у ее теплой высокой груди, я простил ей отданье меня на растерзание басовитой тете Наташе.
И до сих пор во мне борются два чувства по отношению к моей маме. Я внутренне никогда не принимал ее безаппеляционность в отношении меня, хотя никогда не боролся. Но восхищался ее силой, ее пробивной способностью, ее умением переть к цели.
И, слушая гнусавую Витькину речь, часа весов чувств моих склонилась в пользу благодарности маме за то, что речь моя правильна и нормальна, и не напоминает индюшачье брюзжание.
Я старался отвлечь свой слух от навязчивого произношения Витька, и сосредоточился на другой его черте. Самой близкой, уютной была в нем безбашенность, отличавшая его в школьно- пионерские годы. Глядя в Витькины сочнокарие глаза, я понимал, что передо мной все тот же бесхитростный пацан, готовый разорвать глотку любому, кто покусится на друга, любимую, или просто, в ненужный момент оказавшегося рядом, собутыльника. И следы упорных неадекватных похождений ясно читались на его открытом лице. Я не удивился, когда он рассказал, что из армейской учебки он отправился в штрафбат, разбив морду офицеру за неуместный, как Витьке казалось, наряд.
Он рассказывал о своих похождениях с легкой усмешкой, нисколько не стесняясь. Ведь он видел во мне все того же верного друга Андрюху, заводилу и приколиста, стоявшего в мордобоях плечом к плечу. Он не смог бы понять, что за то время, пока ему опускали в штрафбате почки, сажали зрение, и уродовали лицо, я ошивался в полупрестижном строительном ВУЗе, мешая пиво с винтом, девочек с мальчиками, декаданские стишки с Сопраматом. Что протекавшую мимо, и немного сквозь меня жизнь, я раскладывал по полочкам своих рефлексий, блуждая в странных изысках уютного, одного меня захватываещего бреда, тая в себе обычную мечту, каждого вставшего на путь перевода бумаги, путем заполнения ее своми мыслями, что придет светлый день, и мир оценит величайшие потуги гения уходящей эпохи. Про себя я покатился со смеху, представив лицо Витька, если бы вдруг я начал ему рассказывать все, что произошло со мной за это время.
Половины из того, что я попытался бы ему живописать, он не понял бы, от второй половины он сначала бы проблевался, потом расшиб бы мне мое не знавшее мужских кулаков лицо.
Детство не считается. Мужская половина школы упоенно волтузила другую, потом та, которой всыпали, улучшив момент, и .... численное превосходство лупила противника. Или по одиночке сходились на углу школы, стращали друг друга под улюлюканье морально поддерживающей, разделенной по симпатиям толпы. Вцеплялись друг в друга, валились в пыль, возились, рвали одежды, кто-то побеждал, и расходились до следующего раза, уже может быть присутствовать на битве в качестве зрителей. И наблюдали, как очередная пара идиотов валяется в грязи, и отвешивает друг дружке оплеухи. Не злобно. Так удалецкого куража для. Даже странно, не припомню ни одного выбитого зуба, или сломанного носа, ничего серьезного, так синяки да ссадины.
Да ненавидел я все это. Эти доказательства своей смелости. У меня не было ее никогда, смелости этой. И по своей воле, я бы ни в одну драку не ввязался, потому что не выношу боли, грубых прикосновений к своему телу, потому что терпеть не могу сопения над ухом потного возбужденного силой своей пацана. Если бы не страх быть осмеянным всей, только и ждущей чьей-нибудь слабинки, школой, да не Витькины постоянные наезды на всех. Вот уж кого не нужно было уговаривать, вот уж кто жил дракой, растворялся в ней, и день проведенный без пересчитывания чьих- нибудь ребер, был для моего друга днем потерянным. И если бы знал он, какие чувства я испытывал, плетясь вместе с ним на очередную стычку, то поколотил бы он первым делом меня.
Витьку же, в порыве откровения, несло от главного – убийство его брата, до завалинок нашей совместной памяти. Месяц назад я слышал историю трагедии Витькиной немногочисленной семьи: Егору кто-то по пьяной лавке проломил ножкой от табурета голову. Обычный пьяный криминал. Медики оставили его отходить в мир иной в коридоре, без реанимации, не сообщив родным. Витькина мать с бессильной злобой бегала теперь по инстанциям, пытаясь докопаться до правды. Но у доблестных правоохранительных органов были более важные дела, нежели горе женщины, потерявшей свого сына?
Я смутно помнил витькиного Старшого, несмотря на то, что очень часто бывал у них в доме. Помнил я, как Егор прибегал с сотоварищами, издевался над Витькой, меня, вообще, игнорируя, стремительно сметал все со сковородки, не предлагая друзьям разделить с ним трапезу, и так же стремительно исчезал. Витьку всегда возмущала жадность брата, так как мы с ним делились последними крошками, и, по мнению моего друга, Егор должен был содержимое посуды предложить друзьям. То обстоятельство, что мать их, оставляла обед им на двоих, Витьку нисколько не заботило, ведь, не находя обеда у Витьки, мы тащились обедать ко мне. И напротив, успевая, опередить Егора, не утруждали себя тем, чтобы оставить ему снеди.
Рассказывая о брате, мой школьный товарищ не плакал, а сжимался, словно отыскивая что-то в себе, съеживался, и я ловил себя на мысли, что я бы чувствовал на его месте, что делал бы.
Я слушал с нескрываемым интересом, уже после пятого захода не сочувствуя другу, а лишь ловя эмоции, слова, жесты, боль. Проклиная себя за то, что препарирую человеческие чувства с бесстрастностью маньяка, отметая лишнее, хватая суть нагло и жадно. Я заглядывал в бездонные от отчаянья зрачки друга, и подбирал слова к его горю. Я наблюдал, как напрягаются его мускулы, как от отчаянья сводит мимику на его лице, как потеют его мозолистые натруженные ладони. Я накрывал его руку, своей пухлой холеной ладошкой, делая вид, что выражаю ему своё сочувствие. Сочувствия не было. Я хотел, чтобы оно было. Хотел. Но сочувствия, будь оно проклято, не было. Был свербеж в мозгах, от желания побыстрей добраться до клавиатуры, и выплеснуть из себя, как можно эстетичнее и необычнее, все разнообразие ввалившихся в меня мыслей…
Прогнав по несчетному разу подробности своей безвременной потери, Витька вдруг встрепенулся, и знакомо вытянув шею, и насупившись, пробурчал, что-то о том, что ему известно гораздо больше об убийстве брата, чем я думаю. Мне стало жутко от его взгляда, от его дыхания. На секунду мне показалось, что сейчас он начнет изливать физически свою злобу на меня. Но немного обмякнув, Витек начал рассказывать мне, полностью непроработанную, но небезосновательную версию правоохранительных органов. В том же подъезде, где лишали жизни Егора, жил один наркоман, замеченный в разного рода неблаговидных делах, и даже хулиганстве, как сообщила Витьке милиция. По почти проверенным данным, этот нарк, мог за дозу и на человека напасть. Короче, Витька был уверен, что именно этот ублюдок укокошил его брата. И дурея от предвкушения мести, этот дурачок - мой самый близкий друг, подкрепившись водярой, и вооружившись кухонным ножом, помчался на всех парусах на блатхату, и, слава Богу, нужную личность там не нашел.
Он смотрел на меня уже замутненным взглядом, и сокрушался, что не отомстил за брата. Я попытался объяснить ему, что скорее всего наркоша тут ни при чем, уловив простодушие Витька, менты скорее всего подкинули Витьке идею с убийцей-нарком. Чем-то парень им, видать не угодил, и они, решив лишний раз себя не утруждать, просто навели Витьку на него.
Но Витька набычился, и я отложил разговор до утра, которое в нашем случае могло быть нисколько не мудренее вечера, а только хреновее.
Да и на утро Витька никак не мог принять простую незамысловатую истину ментовской подставы. Я, уже неимоверно устав от друга детства (да и не только от него, люди, особенно близкие начинали меня тяготить), и поняв, что доказать ему ничего не удастся, спровадил его, предоставив в качестве отмазки безотлагательность моих дел...
II
Уже вьюжила настоящая в этом году русская зима. Народ радовался пушистому, не прибитому изнурительными оттепелями снегу, планировал размашистый, под стать погоде Новый год. Еще бы, бегать по магазинам в предпраздничном ажиотаже, поскрипывая подошвами зимних сапог по припорошенным тротаурам, было гораздо веселее, чем хлюпать по талой жиже в демисезонной обувке.
Я не носился, покупки делала мама, воодушевленная кануном самого волшебного праздника, и моими предполагаемыми смотринами, решив, со своим подружечьим составом, бескрайне ее обожавшем, что хватит мне валять дурака, а пора обзаводиться семьей. Я сначала кочевряжился, помня тетьнинину Светку на редкость непривлекательной девицей. Больше всего меня раздражали ее приоткрытые, торчащими лопатой зубами, губы. Сами зубы тоже раздражали. И манера одеваться у нее была нелепая. Может быть кому-то и нравился ее псевдодеревенский стиль, но я всегда считал, что женщина должна выглядеть. Просто выглядеть. Но мама стала меня уверять, что Светочка сильно изменилась, что стала настоящей красавицей, что я не пожалею, если встречу новый год со столь прелестной девушкой. Если мама посчитала Светочку прелестной девушкой, то спорить с мамой было уже бесполезно, оставалось одно - не жалеть, что встречу новый год в компании прелестной девушки. Да я не жалел, скорее всего...
Холодильник наш, как и все практически холодильники бескрайней моей отчизны, заполнялся изысканной пищей, некогда жутко дефицитной, а сейчас просто до неприличия под праздники подорожавшей. Народ, добродушно матеря торгашей, все же создавал вполне внушительные очереди, сметал с прилавков даже лежалый товар. Домой тянулись баулы с бутылками, гастрономией, овощами, фруктами, не всем доступными в повседневной жизни, и подарками, многие из которых, будут совершенно бесполезно пылиться в какой-нибудь кладовке, или бессовестно передариваться из рук в руки. Мало у кого хватает сил и фантазии, и времени даже, подбирать презенты по душе. Вот моей маме всегда хватало. Ни одному человеку она, ни разу на моей памяти, не подарила бесполезного подарка. Подозреваю, что когда заканчивались новогодние торжества, моя мама начинала закупать подарки для следующего нового года, а попутно и к остальным праздникам тоже.
Я однажды спросил ее:
- Мать, неужели тебе охота слоняться столько времени по магазинам?
- Андрюшенька, удивительны глаза человека, чьё, пусть небольшое, но заветное желание удалось осуществить.
«Плохо же ты, мама, смотрела в мои глаза, когда вместо гуманитарного института отправила меня в строительный, когда позднее определила, что для армии я не гожусь, и вернула меня в институт. И сейчас, ты решила, мама, что новый год –домашний праздник, и отмечать я его должен в семейном кругу твоих подруг, с просроченной для подвенечного наряда Светой. Как же я устал от тебя, мама!».
Мама оставила крик души моей без ответа, ибо не услышала ни слова моей внутренней тирады обиженного сына. И я ушел в искрящейся зимний вечер, побыть наедине с собой самим и миром, кому-то дарящему в этот вечер рождение, а у кого-то жизнь в этот вечер забирающего...
III
Эти суки разбили мне лицо. Хотя кто эти? Я их даже не разглядел в убогом свете уличного светилы. Вот и нате Вам – мое лицо, не знавшее мужских кулаков!
Сломали уроды мой правильный греческий нос...Под Новый год!
Меня поместили в травму, тамошний хирург был очень хорошим маминым знакомым, хотя все нужные люди в городе, были если не очень хорошими мамиными знакомыми, то по-крайней мере друзьями, так вот доверить нос своего единственного чада, она могла только Славутскому.
Все что смог на тот момент гениальный хирург сделал, назначив мне пластику через месяц, и приготовил к выписке. Я, появляясь в больнице последние дни лишь для перевязок, пришел забрать больничный, никому не нужный и, собственно, неоплачиваемый на моей непыльной работе. Но дабы не давать начальству повода заподозрить меня в очередном запое, мама выпихнула меня в неприветливый вечер уходящего декабря. В ожидании бумаг, я прохаживался по провонявшему медицинскими препаратами, грязными, в хирургическом смысле слова, повязками; перегарному в своем около праздничном одушевлении; первому травматическому отделению. В конце, или начале коридора, с какой стороны посмотреть, маячила, шатающаяся, матерящаяся фигура.
При значительном приближении, я узнал в маятном силуэте Витька. Он, то бормотал себе под нос несусветную абракадару, то орал на все притихшее перед праздником отделение извечные, нелитературным языком изложенные, истины. Хватался за перебинтованную голову сбитыми в кровь руками, пытался содрать повязку, и орал, орал, орал...
Я схватил сотовый и набрал Витькин номер. Ответила тетя Зоя. Что я мог ей сказать? Только то, что видел - ее сын шатается с перебинтованнй головой в травматическом отделении горбольницы. Следующим номером был номер моего домашнего телефона. Я вызвал маму.
Витьке повезло больше, нежели его старшему брату. Примчалась моя мама, и моего друга перевели в реанимацию, и бригада врачей остаток вечера и ночь из уважения к моей родительнице, самоотверженно спасала Витьке жизнь. Спасать-то она ее спасала, но не спасла. В шесть утра по подмосковному времени везение моего друга закончилось...
Поминали Витька достойно, друзья Егора в память о друге, оплатили тете Зое и похороны, и стол, и памятник братьям один на двоих заказали.
После сороковин на пороге моего жилища возникла тетя Зоя. Ничего не разглядел я в ней от прежней задорной, веселой, пусть и весьма недалекой женщины. Смерть сыновей лишила жизни и мать, оставив лишь тело ее жизнеспособным.
В кухне тетя Зоя, молча, достала литр, свою закуску, молча, налила нам обоим в первую попавшуюся посуду очередной помин по сыновьям. Водка развязала ей язык, она говорила, что-то о том, что у Егора друзей полно, а у Витюшки один я только и был друг единственный. Один со школьной скамьи и до смерти. Остальные так – собутыльники. Я поймал себя на том, что у тети Зои такие же карие и бездонные глаза, как у Витьки. Что жесты их похожи, что словарный запас выражения горя у них одинаков. После третьего стакана мне стало скучно, эмоции не подпитывались новизной. И когда, профессионально разрекламированная под видом минералки, в меру доброкачественная водка, свалила с табуретки, ножкой от которой я убивал ее ребятишек, под стол тетю Зою, я, прикончив ее, водкины, остатки, настоянные производителем на березовых бруньках, принялся представлять остальные несостоявшиеся пока кончины моих друзей и родственников. Маму я оставил напоследок, как самый колоритный, завораживающий, персонаж.
IV
Не открывая глаз, я понял, что за окном ослепительный морозный день чудесный. Несколько атрофированный зимней отстраненностью, но нашедший силы для назойливости солнечный луч, щекотал мой нос. Слыша плохо сдерживаемое, театральное шушуканье возле моего больничного одра, я решился открыть глаза. На зелено-буром пятне больничной стены, впитавшей в себя бесконечную вереницу людских запахов, болезней, печалей, вырисовывалась воодушевленная смесью различных чувств толпа. Во главе посетителей стояла моя мама, уверен, поставившая уже всю больницу на уши. За ее спиной, неудачно прикрываясь дедморозовской потрепанной маской, почему-то находился Витек, в блаженной уверенности, что под ветошкой, которое он напялил себе на лицо, я его не узнаю. Слева от мамы, стояла ее обожаемая подруга Нинка, со своей сногсшибательной, умопомрачительной дочкой Светкой – моей женой.
Самое тупое, что я мог в этот момент спросить, я спросил:
- А где Егор?
Все посетители растерянно переглянулись, кто-то почесался, кто-то от неловкости крякнул. Витька стянул с вытянутой от удивления физиономии дурацкую маску и смотрел на меня неслишком умными, безостановочно моргающими глазами. Потом моя мамка, поняв, что я еще не отошел от наркоза, привзвизгнув, прыгнув ко мне на кровать и прильнув к моей груди, почти закричала:
- Ну, ты что, сына, очнись, Егор уже, как года три в заключении, - и, пытаясь, замять неловкость, начала не своим голосом предлагать собравшимся выпить по случаю наступившего праздника, и поздравить меня с удачно прошедшей, срочной операцией по удалению воспаленного аппендикса, за врачей не допустивших перитонит.
По моей щеке предательски катилась слеза, говорящая больше мне, чем посетителям, что я рад видеть их живыми и здоровыми, и пусть они продолжают мне и дальше надоедать.