***
Денно и нощно, денно и нощно, денно и нощно
в градах и селах, в домах и долах, в зернах и травах
слышится голос, бренный и вечный, светлый и мощный
колокол-голос, колокол-сердце отчей земли.
Здесь наша воля, здесь наша доля, здесь наше право –
видеть наследье в сполохах славы, а не в пыли.
…Слышится эпос, многоголосый и многоглавый,
словно в соцветьях жаркого поля вьются шмели.
Белые ночи, детские очи, женские руки,
все это – голос, вольно поющий и светоносный.
Колос и пепел, райские кущи, адские муки –
все это было, в каждом столетье, в нашем краю.
Глыба за глыбой – как в ледоходе в давние вёсны –
голод и гибель гнали на дыбу землю мою.
мачтами веры встали над нею красные сосны –
золотом плачут, славу рокочут павшим в бою.
Колокол-голос, колокол-сердце, огненно-мощный
музыкой плещет… Искрою света слиться бы с ней,
жгучим глаголом – и неумолчно, денно и нощно
не разлучаться каждой строкою жизни моей!
***
Я кладу за камнем камень, я веду за словом слово. Так мои слагали предки стены башен и былин. Обожженные веками, в холодах процвёв свинцовых, тяжелы плодами ветки – свет звенит из сердцевин.
Мне тянуться к ним не надо – в поисках имен великих над архивной чахнуть пылью или в дальнем жить краю. Вот они, со мною рядом – самые родные лики, давшие мне жизнь и крылья и фамилию мою. Вот оно, мое преданье! – преданные созиданью пахари, мастеровые, зодчие и садоводы, сельские учителя.
…Древо жизни, древо рода вознесла сама земля.
Каждый корень, каждый пращур и любой листок прозрачный кровной сутью в нём едины. Но несломленным стволом в нём – судьба отца и воля: он кровавою годиной в смерче огненной недоли был испытан на излом.
Мой отец – хранитель кроны, юной, буйной и зеленой. Он в судьбе моей бессонной – ствольный стержень бытия. Оттого и стал зачином отчий подвиг песне сына. В списках русской ратной славы есть фамилия моя.
Так шуми листвою новой, возноси времён родство, Древо Жизни, Древо Слова, Древо Рода моего…
БОЛЬ ОСЕННЯЯ
Вот и всё… И снова листья облетели
на березе над могилкою родной…
А родители мои всегда хотели,
чтобы вместе перейти им в мир иной.
Не смогли… Поврозь их души с горней высью
повстречались, вознесясь за облака.
Там-то рядышком они наверняка!
…Как боюсь я перечитывать их письма:
в них любовью дышит каждая строка.
А во мне, и в мире дальнем, и в окрестном –
боль безлюбья. Листья мерзнут на лету.
…За оградою еще осталось место:
слава Богу, мне теперь уже известно,
где последний свой покой я обрету.
Пусть не будет никого меня безвестней
из людей, судьба которых – певчий стих,
но хочу, чтоб от меня осталась песня
о любви отца и матери моих…
***
Купеческие хмурые хоромы, наш областной музей, выставка древнего серебра…
Теплый, мягкий, спокойный и добрый металл. Нет в нём ничего хищного, грозного, властолюбивого, всего того, что есть в красновато-надменном и ослепительном блеске металла, издревле игравшего главную роль денег.
Лебединого вида ковши, братины, из которых пили вкруговую на пирах, после трудов и перед битвами. Чаши, изузоренные искусной резьбой, фигурные кубки – словно щёголи старинных улиц. Церковная утварь, кадила, потиры, дарохранительницы, ковчеги. Люстры – словно кусты заледеневшего винограда. Ларцы с «плодово-ягодным» чеканным узорочьем.
На всём – матовый, тускло-зеркальный налёт, нанесённый веками. Но не стареет ажурное кружево – тоньше и легче паутины платок, покрывающий голову Богоматери на окладе иконы…
И не стареет волшебство славянских слов, означающих серебряную филигрань: зернь, чернь, скан. Мне кажется – сам Север наложил морозный отсвет на эти дивные создания псковичей былых веков: инеем сверкают и чеканка, и литьё. И словно цветы колдовские, возникшие на зимней поляне, вспыхивают и переливаются вживленные в громадные оклады библий малахит и яшма, изумруд и сапфир, коралловые и рубиновые глазки – плоды торговли северян с далеким югом. И лазорево поблескивает финифть, украсившая ложки да солонки. И даже воздух под сводами этой палаты в купеческом дворце, на крепость похожем, по-особому чист – словно дышишь самим серебром…
Ах, каким же ласковым искусством предки мои владели, каким же светлым ремеслом!
И доныне в местных сёлах этот металл именуют не «серебро», а «золотце»…
Золотце по-местному – серебро.
Так народ в краю моём величал
Мягкий и спокойный цветной металл,
Словно затаивший в себе добро.
Кружева серебряные сотканы хитро.
Радостным узорочьем стало серебро.
Ремесло старинное – дивный сказ.
И поныне свет его не погас.
Бисерными каплями блещет зернь.
Светом синеватым лучится грань.
По ковшам и чарам змеится чернь.
Колдовским плетением вьётся скань.
Чудо рукотворное рождено
Ковкою, чеканкою и литьём.
Голосом чистейшим поёт оно,
Молодым серебряным соловьем.
В этот мир ажурный, как сад зимой,
День-деньской без устали я б глядел.
Знаю я: был пращур далёкий мой
Мастером серебряных добрых дел.
А его потомки ушли в село.
Видно, лихолетие увело.
Но и там, оставшись без серебра,
Были на земле они – мастера.
Вера незлобливая в мир, в добро,
Душу сберегала им в тяжкий час.
…Золотце поместному – серебро.
Вот откуда имя родовое у нас.
***
Давний снимок. Предвоенный год.
Молодые мама и отец.
Я смотрю – и в горле ком встаёт:
как жесток ты, времени резец!
Я нигде красивей не видал
этих лиц – не тронутых тоской.
…На двоих – фанерный чемодан,
связка книг и вера в мир людской,
и любви отчаянная рань,
и гнездо – сосновая изба,
и вокруг – лесная глухомань:
сельских просветителей судьба.
Ни снежинки нет на волосах,
озорства очам не занимать.
Не завяла в северных лесах
Юная учительница – мать.
Вот я вижу: к удалой груди
Прислонила нежное лицо…
Знать ей не дано, что впереди –
Дым разлук, блокадное кольцо.
Сгорбит глыба тыловых работ.
Дальний фронт безвестием дохнёт:
не слыхать о муже ничего.
В голодухе вспучится живот
маленького брата моего.
И пока не взвился над тобой
горький дым, ведущий в горький путь,
мама, отдохни перед судьбой.
Больше не придется отдохнуть.
И отец, глядящий в объектив,
ничего не ведает о том,
что его фугасный вгонит взрыв
с головою в южный чернозем,
и померкнет солнце…
И, как тот
шолоховский горестный герой,
он сквозь муки адовы пройдет
с чистой честью – и вернется в строй.
И пока не грянул смертный бой,
и свинец ещё не впился в грудь,
отдохни, отец, перед судьбой,
больше не придется отдохнуть…
***
Я, ровесник Победы, сегодня к ненастной године,
к высочайшему часу в твоей прокаленной судьбе
обращаюсь, отец мой.
И запах июньской полыни
пропитал эти строки и думы мои о тебе.
…Только раз ты поведал – а мне же всё снится и снится
этот гарью и потом, и порохом дышащий сон:
ты встречаешь войну
на степной хлебозорной границе,
и в полынную ночь вдавлен танками ваш батальон.
Нет, вы встретили ворога так,
что немыслимо драться достойней.
Но броню лобовую пробьёт ли пехота собой
с трехлинейкой в руках… И у каждого – лишь по обойме,
где всего пять патронов. И не было больше обойм.
И тебе довелось – нет, не бегством спастись,
а пробиться,
словно в песне – штыком, но совсем без гранат.
…На крови, на полынном стыде, на горящей пшенице
настоялась безумная ярость российских солдат.
Как живая вода – на смертельной беде настоялась
эта лютая воля, сломившая черную рать.
И спасла нашу землю она – эта ярость.
И приказы стратегов скрепляла она, как печать.
…А в тебе отзывается
болью свинцовой поныне,
незабытою горечью первых военных дорог
этот запах полыни – тобой обагренной полыни,
как щемящий укор и ак самый тяжелый урок.
Но урок – не позор, если он не проходит бесследно,
и тропа отступленья в июньской полынной степи
привела тебя все-таки к майской сирени победной,
стала первым звеном в протянувшейся к миру цепи.
Пусть же этот урок
в судьбах нынешних не повторится.
Летописец любви – не могу я забыть ни о чём.
Пусть ракетная мощь не встревожит границу
и полынная память
в дозоре стоит трубачом.
***
Качается год сорок третий
на ветках немецких ракит.
Вдыхая неласковый ветер,
отец на откосе стоит.
В шеренге оборванных пленных
на погнутой стали лопат,
на лицах, небритых и бледных,
запекся багровый закат…
-Полмиски бурачной отравы
зажуйте отравы куском
и – шнеллер! – грузите составы
для дзотов фашистских песком.
Но узники встали как гости –
ни горсти не бросив песка.
Фельдфебель зашёлся от злости,
дрожит с пистолетом рука.
-Берись за лопату!
-Не буду! –
И – взгляд раскололся о взгляд.
И рыжий стреляет ублюдок,
зажмурив глаза, наугад.
А пуля – свинцовая дура –
не знает, куда попадёт.
Она вылетает из дула,
отцу прожигая живот.
И неба нерусского просинь
на русские пала глаза:
отец мой лежит под откосом,
и стала кровавой роса…
Но пуля в крови рассосётся.
И кровь передаст мне отец,
и в сердце мне памятью бьётся
наследственный этот свинец!
***
Некий поэт о своём отце написал, что на закате лет он никогда не вспоминал свои фронтовые года, а на расспросы о них лишь угрюмо бросал: «Было, но убивать не доводилось. Не убивал. Воевал – не убивал.» Так мой коллега мирный дух воспевал с гордостью за наследственную незлобливость.
…Надобно было набраться немоло сил прежде, чем я у отца своего спросил, помнит ли он, что жизни лишил кого-то там, в те года. И он ответил: «Сынок, я же не писарь был, а – пехота. Не убивать – быть убитым. Как бы я смог?! Да, убивал. Иначе бы – сам полёг. Наша такая была работа…» Такая была работа!
Война – работа прежде всего. Ни на одном языке на земле не найдешь сочетания, равного грозным и веским российским словам: «Ратный труд».
Что гимнастерка! – кости уже просолились. Копоть, соль и земля на зубах. Лопатой, топором, багром и ломом били воины толщу войны каждый день. Землекопом, лесорубом, лекарем и пекарем был ратник не меньше, чем стрелком. Тяжко в огне, но – в грязи, но в морозе, в болоте, в песке и в снегу, в окопном смраде, в бессоннице, с пустым животом, в разбитых сапогах было не легче жить, чем идти в атаку. Но это было ежечасным делом, где стрельба – лишь молния в сумраке долготерпения, в ломовом, изнурительном – ратном труде.
И только раз довелось настреляться вволю – в чистое небо над головою. Но это был первый мирный салют… А до него плоть и душу солдата мотал и дубил, и солил ратный труд. Не мальчишки его вершили, не «мальчики» решили судьбу планеты – мужчины, мужики, с надежными руками и умами.
Но однажды, незадолго до этого мая, после боя ты вошёл в полусгоревший дом, в островерхом селе, не на нашей земле, и, увидев чёрную доску, понял с трудом, что это – школа… И неумолимый зов исстрадавшегося по работе сердца тебя повёт за учительский стол, и загрубевшие чёрные пальцы сами нашли в золе и в пыли чудом уцелевший светлейший осколок мира – школьного мела кусок. И удержаться не мог, и на доске обгоревшей хотел написать привычное: «Вперёд, на Берлин». Но рука сама начертала упрямо одно только слово – МАМА…
***
Мир праху вашему, соратники отца,
его друзья по фронтовой народной рати.
Вы стали стеблями степного чабреца –
как было сказано уже – не славы ради.
Та вражья пуля, тот летучий клок огня,
что вам достались в смертный миг,
в дымящем шквале -
в отца, идущего меж вами, не попали,
а это значит – не попали и в меня.
Когда б иначе – и отца бы уничтожил
заряд фашистский, а не каждого из вас –
меня бы не было сегодня в мире тоже:
я, не родившись бы, в крови отца угас.
Не мне бы жить и этот сказ вести сыновний.
Но я живу, и не хватает всё сильней
мне в поколенье, как соратников, сегодня
прекрасных ваших – нерождённых – сыновей!..
Не прах – судьба у вас. Иначе бы едва ли
за сорок лет пожар всемирный вновь не взмыл.
Мир праху вашему, что был когда-то вами –
отвоевавшими у смерти этот мир…
***
Память, память – в твоих чертогах заповедно чисты снега… На лесных разгулялись дорогах Дед-Буран и Карга-Пурга. И согнувшихся сосен своды еле держат снегов слои. А под ними сквозь непогоду скачут-прыгают, как воробьи, малолетние пешеходы – в школу. В школу! – как пчелы за мёдом, мчались юные дети народа, превозмогшего раны свои в том суровейшем бытии.
…Это послевоенные годы. Это первые годы мои.
И заботы отца и мамы, и учительский тесный круг я с тех пор запомнил как самый светлый мир, самый честный труд. Потому что тогда учитель на селе был не просто житель, прочитавший книг сундуки: огневые пройдя дороги, по-солдатски круты и строги, для крестьянских детей как боги были той поры педагоги – молодые фронтовики!
Столько край партизанский лиха и огня хлебнул и невзгод, что в труде, казалось бы, тихом жил учитель под глыбой забот без отгулов и передышки: одежонку достать мальчишке, если мать у него – вдова; не своей семье – а для школы заготовить к зиме дрова. Быть советчиком в час тяжёлый и артистом – в день торжества… Штурмовали в райцентрах пороги и начальство брали в штыки деревенские педагоги, молодые фронтовики!
Их еще не сломили раны. Кровь по венам неслась горячо. И до титула ветеранов было им далеко ещё… В мире сельских трудов едва ли хоть один припомнит земля, где б со всеми не поспевали деревенские учителя: избы строили, хлеб сдавали, в пору страдную шли в поля, пашню потом своим соля. Знали всех земляков тревоги в те года поперёк и вдоль – судьбы, свадьбы, радость и боль – деревенские педагоги, нашей интеллигенции соль!
…Гимнастерка, потёртый китель. Одеваясь, как вся страна, в класс на зависть питомцам учитель нёс не моду, а ордена. Знал: в ответе он головою не за цифры, а за живое поколенье земли своей. И содружество фронтовое было всех конфликтов сильней!
И одиннадцатилинейной керосиновой лампы свет в нашем доме тех давних лет влёк сильнее люстры музейной земляков к отцу на совет…
…Дел сегодняшних главный вершитель, школьник послевоенной страны – назови мне такую обитель, где бы наш деревенский учитель не был светочем после войны!
Монументы суровой эпохи. Неуемные старики. Деревенские педагоги! Молодые фронтовики…
***
И сорок лет пройдут еще, и шестьдесят…
И в сотый раз на землю хлынет май Победы!
И вновь слезами наши внуки оросят
Над прахом прадедов зеленые побеги.
И слёзы внуков на мгновенье отразят
Сполох судьбы, что никому из них не ведом.
Зима блокадная и керченский десант
К сердцам их двинутся по вековому следу.
И никого уже не будет из людей,
Спасавших правнуков своих и всё живое!
И даже нас уже не будет, их детей,
Взращенных верой и отвагой фронтовою…
Но будут жить отцы, и мы, и отчий край,
Коль в сотый раз придёт на землю мирный май.
9 мая 1985 г.
***
И всё-таки…
И всё-таки хотя бы раз…
И всё-таки хотя бы раз один я должен не в стихах, а въявь побывать на твоём месте, отец, - тобой, там, где началась самая страшная полоса твоей жизни.
И вот я иду по весенней крымской степи. Нет, это я сейчас иду, а тогда, тогда ползу, уползаю по пулями, под артобстрелом, завершаю бегством вместе с друзьями моими такой прекрасный и такой талантливый керченский десант сорок первого – сорок второго.
… Мы врываемся в Крым под Новый год, на немецкий сочельник. Они нас не ждут, гуляют свое Рождество. Мы вышибаем их из домов, из уютных землянок и блиндажей, мы гоним их окрыленным бешеным натиском до середины полуострова, за Старый Крым, за древние хазарские валы.
Мы в первый раз – впервые! Видим, что немца можно гнать, мы видим, как бегут от нас враги, фашисты бегут, от которых мы полгода уходили в глубь страны. Мы, значит, можем побеждать!
О, хмель победы первой, смешанной с древней влагой виноградной из замшелых бочек в бывших имениях… Как мы тогда хмелели, как мы поверили: ещё немного – и мы рванём на Севастополь, и всю захваченную землю России, Украины, Беларуси вернём – и к осени в Берлине будем! О, хмель победы первой – каким ты горьким похмельем обернулся!..
Не закрепились мы, не удержались. «Не надо танков, не надо поддержки с воздуха – голыми руками удержим Крым!» - так бериевский палач Мехлис докладывал Верховному.
И немцы нас весной опять погнали – и к берегу прижали.
…Задыхаюсь в дурмане цветущей земли у села Владиславка. Сыплются на меня комья почвы вперемешку с юной листвой серебристых тополей. Чабрец и череда своим дыханием выжигают глаза. И раскалился ствол трофейного автомата, и нет к нему уже патронов. И нас осталось меньше взвода от полка.
Мы окунаемся в запах йода и соли, выползаем по зарослям лозняка и краснотала на низкий керченский берег. Сколачиваем плот из обломков рыбачьих барок, ставим на него пулемёт, кладем раненых (а кто из нас не был ранен?) и в предрассветном сумраке плывём к Новороссийску…
А там уже готовит встречу Мехлис: по воде пролива носятся под его водительством катера и пулемётным градом осыпают нас. И слышится лающий крик верного бериевского любимца:
-По дезертирам – огонь!
И он – лежит сейчас в стене Кремлёвской!..
А мои товарищи – на дне морском и в крымской земле, непогребенные…
А я и двое-трое уцелевших плывём обратно, к Владиславке, где ждет нас краткий бой последний, где вытащит меня, полуживого, из тростников татарин деловитый – и немцам сдаст.
Хотя бы раз…
Хотя бы раз…
Я должен, должен побывать тобой.
***
«Чести моей никому не отдам»
Надпись на мече псковского князя Всеволода ХIV в.
Помню, как в детстве меня поразила
в местном музее, в старинной палате
надпись на княжеском ратном булате:
«Чести моей никому не отдам».
В этих словах заключённая сила
предков моих поднимала на рати,
чтоб чужеземцев орда не грозила
весям, и пашням, и городам.
Чести моей никому не отдам.
Это мое родовое наследье.
…Пращур мой прожил чуть меньше столетья.
Сколько ненастий прошлось по нему!
Сколько напастей, скорбей и печалей
гнули мужицкую душу, ломали.
Боли его перечислишь едва ли.
Хлеб отбирали. Сад вырубали.
И раскрестьяниванье, и тюрьму –
всё пережил он. Труды его гибли
в бурях и войнах. Да не перешибли
обуха плетью. Всё перенёс он –
крупных и мелких властей кутерьму.
В памяти гордым остался утёсом.
Чести своей не отдал никому,
кроме потомков…
Усталый отец мой,
видел я в силе тебя молодецкой,
ярой, не сломленной натиском гроз,
временем пороха, крови и слёз,
где и война, и концлагерь немецкий,
где и землянки в горьком дыму
на пепелищах деревни глубинной.
Запах полыни, ветер судьбины…
Ты над тетрадями школьными спину
Не разгибал – а труду твоему
Так никакой и не сталось награды.
Только обиды сыпались градом.
И всё равно – ни душе, ни уму
не дал погрязнуть в обидах вчерашних.
Вот и сегодня ты гнешься на пашне,
чести своей не отдав никому,
кроме сынов.
И моею судьбою
правит наследье моё родовое
и подвигает к любви и трудам.
Всё отбирайте – вернётся с лихвою.
Всё отдаю вам. И лишь одного я –
Чести своей – никому не отдам.
***
Голос матери в трубке звучит
так неясно и нежно, как будто
я проснулся и слышу под утро –
сок берёзовый в кроне журчит…
Голос матери дальний звучит
словно рядом – и я различаю,
как под грузом любви и печали
материнское сердце стучит.
Этот голос бедой-лебедою
не сумели состарить года.
Помню – мама была молода.
Снова слышу её молодою.
Снова я раскрываю окно
в отчий сад, где горит гладиолус,
где земли волшебство сведено
в материнский негаснущий голос.
Мне шумит, как зеленый прилив.
И, как в стебле, горючая сила
бьётся в проводе, соединив
голос матери с голосом сына.
Мальчик он или внуков дарит,
здрав ли, болен, женат или холост –
с ним, как с малым дитём, говорит
материнский недремлющий голос.
Это было во все времена.
И пока на Земле это будет,
смертный холод её не остудит,
чёрным пеплом не станет она.
И стократно сильней и прочнее,
чем ракетный и ядерный щит,
над весенней Россией моею
голос матери в сердце звучит.
***
Всё разделилось, и все разделились.
Единогласия больше не слышно
Ни на поверхности, ни на дне.
Одни мальчишки
собирают останки погибших.
Другие –
жарят шашлык на Вечном огне.
РОДНИК
Люблю Твардовского – как чёрный хлеб, когда
В запасе больше ничего не остается.
Спасает он, как родниковая вода,
Когда отравлены и реки, и колодцы.
Сегодня – так. Крылами чёрными беда
Страну накрыла, и тревожно сердце бьётся.
И ниву зрелого духовного труда
Готовы вытоптать словесные уродцы.
В такие дни, в такие смутные часы,
Когда судьба земли ложится на весы –
Что делать мне, чтобы на мир смотреть с любовью,
Чтоб доброту мою не вытравила желчь?
Каким огнём свечу прозрения возжечь?
…Всего верней – искристым теркинским присловьем.
ПОБЕДИТЕЛИ?..
Так всё-таки: кто же из них победитель,
Из этих двоих фронтовиков?..
Вот этот ли? – дряхлый забитый проситель
В собесовских джунглях, в толпе стариков?
Полвека мужик-инвалид на протезе
Работал, пахал, надрывался, ломил –
А в «новой» России теперь бесполезен.
И свет ему белый – не светел, не мил.
И нет ничего – ни покоя, ни сил.
…Лишь горькая память о том, что когда-то
Он юным солдатом в Европу входил
И верил, что он – победил!
Так всё-таки
Кто же из них победитель,
Из этих двоих стариков?! –
Неужто баварского города житель,
Владелец ухоженных особняков.
Он тоже провёл мировую войну.
До Волги дошел, нахлебался баланды в плену…
А нынче – во всём он судьбою доволен:
Военная пенсия, в банке увесистый счёт.
Полсвета объездил – ни горя, ни боли…
И – личную помощь в Россию он шлёт.
А впрочем – войну вспоминать не любитель…
И всё-таки – кто же из них –
П О Б Е Д И Т Е Л Ь ?!
МОЙ БЕРЕГ
Дальний берег, дальний край,
Дальняя дорога…
В дымном небе – птичий грай,
Снежная морока.
Слышу двух родных сердец
Перестук в тревоге,
Это мама и отец
Встали на пороге.
В ожиданях поседев,
Снова провожали.
И старинный наш напев
На дорогу дали.
Словно тёплый каравай
В холодах железных:
«Батькин берег, маткин край,
Ельник да березник…»
Сколько раз я уходил
К дальним побережьям.
Но души не застудил
И остался прежним.
Города и острова
Душу пропахали.
Но старинные слова
В сердце не стихали.
Так сыграй же мне, сыграй
О любви и вере.
«Батькин берег, маткин край!» -
Самый светлый берег…
***
Я помню давний день в начале марта…
Притихший класс. Истории урок.
Учитель, взяв указку, встал у карты
И долго слова вымолвить не мог.
А в окна – флаги с траурной каймою
Набрякли тяжкой влагой ледяной.
Казалось, вся земля, простясь с зимою,
Задумалась: «Что станется со мной?,,»
А воздух в школе крепко выстыл за ночь
И поминальной хвоею пропах.
…Вдруг на пороге встала мама, завуч,
С картонною коробкою в руках.
Руками, онемевшими от стужи,
Поставила свой груз перед собой –
И нам явился из древесных стружек
Огромный шар зелёно-голубой!
Мы ахнули – такой громадный глобус
У матери моей в руках возник.
И нас прошибла радостная робость,
Недетскую печаль затмив на миг.
Всего лишь миг – но жаркой вспышкой света
Осталсяон на долгие года.
Казалось, что сама Земля, планета,
У матери в руках была тогда,
В учительских руках, озябших, женских,
Кружился круглощекий лик Земли;
Закалены в работах деревенских,
Они его сквозь стужу пронесли.
И войны белый свет не погасили
Лишь потому, что –
Ныне и в веках –
Есть в мире мама.
Женщина. Россия.
И – шар земной лежит в ее руках.
***
У каждого из нас в душе – своя Россия…
И лишь Всевышнему известно, чья святей.
Но у Всевышнего совета не спросили
Те, кто её не выпускает из когтей.
Вот потому и полыхнули дни такие,
Когда в Москве, припомнив пыл былых атак,
Старик – с газетою «Советская Россия» -
Взметая костыли, бросается под танк…
НАШИ ПЕСНИ
Я слушаю песни разрушенной нашей державы.
Я слушаю счастье и горе огромной страны –
Высокое солнце народной поруганной славы,
Отлитое в звуки, что ныне почти не слышны.
Зачем вы старались, Кумач и Фатьянов, и Жаров?
Зачем Исаковский слагал с Соловьёвым-Седым
Такие напевы, что жарче любых мемуаров
Несут нам из прошлого грозный и радостный дым…
Я слушаю их, и волнением острым и сладким
Полно моё сердце, и плачет оно, и поёт.
Зачем Дунаевский и Хренников, Блантер и Фрадкин
Надежду и веру творили семеркою нот?!
«Катюша», «Землянка», «Смуглянка»,
«Скалистые горы»,
И «Тёмная ночь», и раскаты «Священной войны» -
В хаосе безумья, под грязью гремучего вздора
Замолкли они и в эфире почти не слышны.
Я впал бы в унынье, поверив, что начисто спета
Судьбы нашей песня под русской несчастной звездой.
…Но дверь открываю – и слышу: на улице где-то
«Гармонь одинокую» голос поёт молодой!
***
«Не уходи, отец…»
(эта вилланель - вольный перевод стихотворения англо-валлийского поэта ХХ века Дилана Томаса)
Не гасни, уходя во мрак ночной.
Пусть вспыхнет старость заревом заката.
Встань против тьмы, сдавившей свет земной.
Мудрец твердит: ночь праведный покой,
Не став при жизни молнией крылатой,
Не гасни, уходя во мрак ночной.
Глупец, побитый штормовой волной,
Как в тихой бухте – рад, что в смерть упрятан.
Встань против тьмы, сдавившей свет земной.
Подлец, желавший солнце скрыть стеной,
Скулит, когда приходит ночь расплаты.
Не гасни, уходя во мрак ночной.
Слепец прозреет в миг последний свой:
Ведь были звёзды-радуги когда-то…
Встань против тьмы, сдавившей свет земной.
Отец, ты – перед чёрной крутизной.
От слёз всё в мире солоно и свято.
Не гасни, уходя во мрак ночной.
Встань против тьмы, сдавившей свет земной.
***
НЕ УМИРАЮТ ОТЕЦ И МАТЬ
лишь переходят в иную стать,
в иную волю, в иную долю,
в нерукотворную благодать…
Не умирают отец и мать.
Не умирают отец и мать!
Пусть можно лишь душой увидать
родные лица. Пускай лишь снится
усталый взор и седая прядь, -
не умирают отец и мать.
Не умирают отец и мать…
Прощанье с ними кладёт печать
на всё такую, что ты, тоскуя
и плача, можешь лишь повторять:
не умирают отец и мать!
Не умирают отец и мать.
И суждено им не истлевать
в могильной почве, но днём и ночью
в душе рождаться твоей опять.
Не умирают отец и мать…
Не умирают отец и мать…
ЗВЕЗДА И КРЕСТ
И под русским крестом, и под красной звездой
упокоен отец мой навечно.
Под крестом из могучей сосны вековой
и под звёздочкой пятиконечной.
Под крестом православным покоится он
и под красной советской звездою –
потому что когда был в купели крещён,
Русь ещё называлась святою.
И теперь он под красной советской звездой
и крестом свету вечному внемлет,
потому что она ему стала святой
в смертной битве за русскую землю.
Русский крест православный над прахом отца –
и звезда пять лучей распростёрла,
потому что на крестном пути он свинца
наглотался по самое горло…
И под красной звездою покоится он,
и под русским крестом упокоен –
потому что обоими был освящён
в поколеньи его каждый воин.
Вот такая судьба – что и крест, и звезда
стали в ней двуединой святыней!
…Не бывало такого допрежь никогда
и, быть может, не будет отныне.
Что там дальше? Загадывать я не берусь…
Но Отечеством, предков наследьем
пребывала Святая Советская Русь
людям русским в Двадцатом столетье.
И над отчей землёй, золотой и седой,
«Спи, отец!» – говорю я сквозь слёзы.
Спи под русским крестом и под красной звездой,
рядом с мамой, у белой берёзы…
Спи, отец – созидатель и воин страны,
что была и пребудет Святою,
под крестом православным из красной сосны
и под русской высокой звездою…
9 МАЯ 21 ВЕКА
Ты сниться мне, отец, всё чаще стал…
Ты в этих снах не только что не стар,
но и меня на тридцать лет моложе
сегодняшнего…
Вижу облик твой
в шинели, в гимнастёрке фронтовой.
И, всё больнее душу мне тревожа,
сильней, чем орудийная пальба,
мне слышится в глазах твоих мольба:
«Скажи, сынок, за что, за что, за что же
те, кто у вас сегодня во властях,
Победу нашу превратили в прах?
Скажи, неужто это – навсегда?!»
…И просыпаюсь я в слезах стыда.
22 ИЮНЯ 21 ВЕКА
В день печали, траура и скорби
флаг поник державный над Кремлём.
Я же – над могилой отчей сгорблен
и в былое сердцем устремлён.
Шесть десятков лет – глубинной миной
память о Войне хранится в нас.
Но никто ещё «Войны и мира»
не создал… и, видно, не создаст.
Потому, что мира нет меж нами,
и немерен малым войнам счёт.
А Войны Священной – мы не знали,
кроме той, что нам сердца сечёт…
***
Опять вхожу я в опустевший дом,
где смотрят с фотографий мать с отцом, -
и задыхаюсь тёмной тишиною.
Моё гнездо, пенаты – отчий дом…
Теперь один я обитаю в нём,
где память вьётся горькой сединою.
Под кровом, где теперь один лишь я,
жила когда-то шумная семья,
и детский смех звенел, и песни пелись,
и пироги дымились на столе,
и даже в день морозный на стекле
в узорах ледяных жар-птицы грелись…
Один я от семьи остался всей.
И отчий дом сегодня – лишь музей
той жизни, что уже не возвратится.
Лишь тишина гостит в музее том,
а я – смотритель одинокий в нём.
…А под окном – замерзшая жар-птица.
И всё-таки я здесь. Я жду: а вдруг
в дверь позвонит мой повзрослевший внук –
и дом простится с тишиной музейной!
И снова жизнь заходит ходуном.
И Древо Рода не засохнет в нём,
ветвями ощутив родную землю…
***
А сердцевина яблока недаром
в разрезе схожа с сердцем. Зреют в ней
не просто семена – сады грядущих дней,
взращенные умом и сердцем садовода. –
Каким бы ледником ни распахали годы
мой путь, угрюмых нашвыряв камней,
не пересилить им земной моей природы,
судьбы моей, фамилии моей.
ФАКУЛЬТЕТ НЕНУЖНЫХ ВЕЩЕЙ
… Ах, что же мне делать с этим старинным обычаем нашим: вещи покойных дарить близким друзьям и родным?
Кому подарю я вещи отца и мамы? Кому они нужны, кому пойдут на пользу?
Кто станет носить почти что новые галоши отца? Или его парадный костюм из бостона – он тоже, можно сказать, почти что новый – разве что семь дырочек у него на груди отцом были проделаны для орденов. Что же теперь мне – заштопывать их?..
И кому подарю я панбархатное платье мамы? Она его сшила в 50-е годы, но ни разу не надевала: сначала, говорила она, не до праздников было и танцев, а потом – стала стара для него… А кому надобен будет мамин тяжёлый прорезиненный плащ, в котором она много лет ходила по дальним лесным деревням, где не было школ, и проводила уроки с детьми – кому он нужен сегодня?
И куда девать груды родительских тетрадей с планами школьных уроков, и кому сегодня нужны те учебники, по которым они полвека учили детей быть людьми?
Куда мне девать всё то, что они носили на себе и в себе, всё, что вынесли они на своих плечах?
Всю выношенную ими страну по имени Россия – кому передам я сегодня?..
***
Двенадцать лет, как мамы нет,
И семь, как нет отца…
Но вижу я сердец их свет
И слышу их сердца.
Была их жизнь сурова,
Порой – почти без крова.
Но главное осталось, и ключевое слово
От их судьбы горящим следом
Навек – одно,
И вот оно –
ПОБЕДА.
***
И вот пришло шестидесятилетье
Победы нашей, истинно Великой,
а может, и – единственно великой
во всей громаде прожитых веков.
…И только горстка ветхих стариков,
которым даже груз медалей тяжек,
теперь осталась от фронтовиков.
И только лишь они сегодня могут
почувствовать и телом, и душой,
какой сегодня праздник…
Да немного
ещё и мы, уже седые дети
послевоенных и военных лет
способны ощутить, что старцы эти
от гибели спасли весь белый свет.
И – всё!
Годов нещадна быстротечность.
История не терпит промедленья.
И самое святое поколенье
идёт – уже ушло! – в седую вечность…
ПСКОВСКОЕ ХОККУ
Город самых родных людей
Превращается год за годом
В город самых родных могил…
***
А всё-таки весна берет своё,
последний снег мешая с первым громом.
И отчий дом – сиротское жилье –
становится твоим заглавным Домом…
Под звон пасхальный и грачиный грай,
восстав из вьюг, устав от разрушений,
родительский и прадедовский край
становится землёй твоих свершений.
И надо жить, пока душа жива,
и лихолетьем не убита нежность,
и стебли трав сплетаются в слова:
-Входящие, оставьте безнадежность!
***
И всё-таки в шестой десяток раз,
взметая к солнцу юные побеги,
весна пришла и одарила нас
и музыкой, и песнями Победы.
Одни её плоды осквернены,
расхищены и проданы другие.
Но мы тоской по ней почти больны,
как самой нестерпимой ностальгией.
Мы без Победы – ветви без корней,
без горечи её и без отваги.
И тошно видеть, как царят над ней
Не красные, а власовские флаги.
И тошно будет на Руси, доколь
из праха нас клянут отцы и деды.
…Но верится: пройдя сквозь нашу боль,
воскреснет наша отчая Победа.
Май, 2005, Псков