Я помню, как однажды Боаз произнес странную фразу. Что-то вроде того, что он не может относиться ко мне, как к человеку. Он говорил серьезно, погрузив свой прямой, спокойный взгляд в испуганно сузившиеся зрачки моих ускользающих ярко-зеленых глаз. И я понял, вернее почувствовал, что для него это правда. Глубокая внутреняя правда, быть может, выстраданная, быть может, рожденная в лихорадочные часы изнурительных раздумий... Или высеченная жестким резцом холодно-безупречной логики. Кто знает? Но эти его слова легли на меня невидимым клеймом, гордым и изящным по форме, и жгучим, как раскаленный под плавящимся июльским солнцем песчаник.
Да и кто я на самом деле? Иногда, в приступе извращенного любопытства, я разглядываю в зеркале свое лицо, и оно кажется мне красивой и тонкой, безупречно сработанной маской. Да, таким пронзительно одухотворенным и прекрасным бывает только мрамор, которого коснулся резец Гения..., мрамор, воплощенный в античные статуи у подножья языческого храма. Или гипс... или сновидение... Говорят, что детям по ночам являются ангелы, но я в это давно уже не верю.
В детстве окружающие считали меня белой вороной, а мне было до слез обидно за безобидную, никому не причиняющую вреда птицу-альбиноса. Ведь цвет – любой и даже радужно-серебряный – это только фикция. Он всегда остается на поверхности и никогда не проникает внутрь.
А я... таинственное, чуждое создание, живущее среди людей, и почти не осознающее своей собственной природы. Я никогда не мог относиться к людям равнодушно. Я любил их или ненавидел, а чаще всего и то и другое вместе. Я любил завистливо, отчаянно и обреченно, я ненавидел неистово и самозабвенно. И постоянно искал у них ненависти или любви, а в ответ получал одно только презрение.
Нет, они не чуют во мне чужака, ведь внешне я практически ничем не отличаюсь от других. Я чувствую боль Земли. Когда я просто иду, осторожно и легко ступая в осевшей пыли по тускло-выбеленным дождями камням, я всем своим существом ощущаю ее беззвучный крик..., чудовищное страдание, которое причиняет ей каждый мой шаг, каждая моя мысль. Я знаю: в моей любви к этому миру заключена огромная разрушительная сила.
Я вижу предметы насквозь. Я вижу в них солнечный свет и знаю, что он подобен яду змеи. В микроскопических количествах он исцеляет и дает жизнь, в больших – убивает. Он убивает листья деревьев, делая их тонкими, светящимися и золотыми. И траву, пожирая ее незримым сухим огнем. И плоды, наливая их тяжестью и заставляя отрываться от ослабевшей, склонившейся под невыносимым бременем ветки. Свет, дарующий жизнь и смерть.
Но дело даже не в нем. То, что отличает меня от других людей – это обладание невидимым ключом. Знание, с которым не рождаются, его обретают тяжело и болезненно, не по своей воле... Его невозможно ни принять в себя, ни отказаться от него. Так бабочка, всегда летящая под определенным углом к фонарю, в конце концов неминуемо ударяется о тусклое, горячее стекло; и сгорает в лучах фальшивой луны, обращаясь в крошечную безымянную горстку пепла...
Но лучше я расскажу все по порядку.
Тогда, пять лет назад, когда я был еще совсем юным, у меня был друг – музыкант. Почти всегда безработный, бездарный и постепенно спивающийся, так говорили о нем все. Да, они мне так и говорили: «Джереми, посмотри, до чего ты докатился. Ты, такой способный, подающий надежды молодой человек, зачем ты превращаешь себя в подстилку для этого ничтожества? Посмотри на своих несчастных родителей, и за что им на старости лет такой позор? Твоя бедная мать, она состарилась прямо на глазах...» Да что вы понимаете, вы все! Я его любил, так, как вы и представить себе не посмеете. Мы были близки, как только могут быть близки два человека – и духовно и физически. Так, что порой мне представлялось, что мы – два голоса, исполняющие одну и ту же арию... поющие в волшебной пустоте...
Он был музыкантом, и, ах, как звучала эта музыка! Казалось, он не играл, а лишь касался инструмента своими длинными чуткими пальцами. И из-под его опущенных на клавиши рук струились звуки, похожие на разливающийся по поверхности воды лунный свет.
Когда я говорил, что он гениален, он смотрел на меня странно, почти испуганно, и неизменно отвечал, что техника его игры не слишком хороша.
А когда по вечерам он раздевал меня в полутьме своей маленькой однокомнатной квартирки, и наши взбесившиеся тени неистово метались по обклеенными дешевыми постерами стенам... мое хрупкое тело обращалось в волшебную скрипку, послушную и отзывчивую, чутко реагирующую на каждое прикосновение. Я становился тонкой восковой свечой, горящей во тьме; оплывающей мягким податливым воском... из которого он мог творить по своему образу и подобию. Если бы он только захотел!
Наш дуэт длился около года. Не уверен, что знаю, что такое счастье, но думаю, в те дни я был наиболее близок к этому состоянию. А потом что-то произошло. Я так и не понял, что именно. Но наши голоса вдруг перестали звучать в унисон, невидимое звено распалось, и молчаливые слушатели – Гармония и Судьба, освистав нас, презрительно покинули зал. Эта боль, сравнимая разве что с болью распада, это отчаяние и ужас медленно наступающего одиночества... Когда любимый человек вдруг отделяется от тебя, становится пугающе чужим... И вы постепенно расходитесь, как две случайно встретившиеся звезды, ползущие по таинственному, темно синему бархату ночного неба.
Я хорошо помню последний вечер нашей любви и первый вечер прощания. «Ты, Джереми, псих несчастный, до чего же ты мне надоел!» И я убежал из дома в метель, в полную тусклых всполохов темноту, даже не надев шапки. Меховая, свернувшаяся калачиком на полке, она на какое-то мгновение показалась мне хищным рыжим зверьком, готовым укусить. Я даже различил сверкнувшие в полумраке острые, неровные зубки – и отдернул протянутую к ней руку.
Я бродил по занесенным тускло-фосфорицирующими, зеленоватыми хлопьями улицам городка и, вглядываясь невидящими глазами в черные, рогатые силуэты деревьев, повторял про себя, как молитву, как заклинание: «Мир, почему ты не погибнешь?»
Жгучий морозный ветер пронзительно свистел, поднимая маленькие снежные вихри, и мел мне в лицо мелкими белыми песчинками. А я брел наугад, и городские улицы неотвратимо переходили в лес, пустой и заледеневший; звуки становились приглушеннее и мягче, а мои ноги теперь увязали в сугробах почти по колено. И я продолжал вопрошать – у кустов, у застывшего, словно прозрачное бледно-фиолетовое желе неба – разве имеет право на существование мир, причиняющий человеку такую непереносимую муку? И разве осталось в нем хоть что-то имеющее смысл?
Когда-то в мире была любовь, похожая на музыку, и музыка, звучавшая, как лунный свет. А теперь... мне даже трудно вспомнить, как это было...
И вот тогда, измученный и просветленный болью, полуослепший от бесконечного белого мелькания перед глазами и продрогший почти до самого сердца, я отыскал невидимый ключ.
Я не воспользовался им тогда – он был сокрыт под снегом и льдом, словно магический странный цветок, февральский подснежник, расцветающий тонким, бледно-голубым пламенем в кромешном холоде и мраке.
Звезда... символ света в темноте; таинственная, непрестанно перерождающаяся аллегория, знаменующая собой хрупкую необратимость перехода от бытия к небытию.
Невидимый ключ. Я не стану описывать, как он выглядит, все равно его ускользающий нематериальный облик невозможно выразить словами. Но достаточно повернуть его – и Земля перестанет отдавать солнечный свет, и аккумулирующаяся в ней веками энергия в считанные часы переполнит ее и разорвет изнутри. И все... не будет больше надрывающей душу пустоты и извечного, мучительного непонимания, почти на протяжении всей жизни сопровождающего человека, словно лежащая у его ног тень... Мир, почему ты не погибнешь?
Я стоял, внезапно успокоившийся, пораженный неожиданно открывшимся знанием. От закутанных в рыхлый снег деревьев исходило странное зеленоватое сияние. Они казались призрачными и не принадлежащими реальности; и так их было гораздо легче воспринимать: я чувствовал себя фантомом в окружении призраков. Как будто мы, взявшись за руки, уже перешагнули роковую черту, из-за которой нет возврата. И теперь медленно движемся вниз по пенистому течению широкой черной реки... все дальше... дальше... Туда, где вещество перевоплощается в энергию и бесследно рассеивается в стремительно расширяющемся пространстве.
Я вернулся из леса с ощущением распада в душе. Моя боль не ушла, но сделалась хрупкой и прозрачной, словно вмерзший в черный осенний лед цветок, окруженный яркими радужными пузырьками. Порой мне приходилось делать над собой усилие, чтобы невольно не залюбоваться ею.
На следующее утро мы с моим другом-музыкантом расстались. Я оказался практически на улице, без работы и без крыши над головой, не имея сил ни вернуться в отвергнувшую меня семью, ни сесть в первый же проходящий мимо поезд и уехать куда глаза глядят, подальше от этого проклятого Богом места. Я несколько месяцев подряд ночевал в развалинах предназначенного на снос дома, прямо на холодном, отсыревшем полу. Я согревался тем, что жег прямо посреди комнаты старые, пропитанные черной, вонючей смолой доски, и перебивался случайными заработками да подачками сердобольных соседей.
А он... я видел его после этого еще один раз, на концерте. Он играл довольно экспрессивно, он был красив, как всегда, но техника его игры, и правда, была совсем не хороша.
К тому времени я уже успел познакомиться с Боазом. Серьезный и заботливый, он выхаживал меня, как тяжело раненое животное. «Как мне объяснить тебе, - говорил он мягко, - что неудавшаяся любовь – это еще не смерть. Люди встречаются и расстаются, это естественный процесс поиска.» «Но зачем?» - я выплескивал ему навстречу все свое разочарование, всю свою боль, и снова, точно большая беспомощная черепаха уползал, забиваясь в жесткую скорлупу отчаяния.
«Чтобы найти кого-то».
И я поверил ему. Странно... Я от природы недоверчив и никогда не доверяюсь дважды одному и тому же чувству. Но Боаз был другим, совсем не похожим на тех, кого мне приходилось встречать прежде.
Он безумно любил море и знал о нем бесчисленное множество странных и красивых историй, сказок, легенд. Он мог часами рассказывать об оборотнях-дельфинах, которые с последним лучом заката обращаются в людей и влажными темными ночами беззвучно бродят по уснувшему городу. О старых, поросших мхом русалках, живущих под большими корягами на затопленных берегах. Об островах, раз в год поднимающихся из-под воды и заманивающих заблудившиеся среди волн корабли яркими, обманчивыми огнями гостиниц и ресторанов, звуками музыки и сладко струящейся мелодией живых голосов. «Это острова, на которых обитают души утонувших в море,» - говорил Боаз.
И в этот мир, полный странной и дикой гармонии, я вступал благоговейно, точно очарованный странник, готовый слушать и внимать, с сердцем, полным терпеливого понимания и бесконечной, мучительной любви.
Он, Боаз, тоже любил меня, но его любовь – как мне порой казалось – была слишком созерцательной. Так можно любить изящную фарфоровую вазу. Или осеннюю, светлую тишину покинутого античного дворца. Или тонко обрисованный силуэт ивы на фоне медленно угасающего розово-золотистого неба – любить, не стремясь к постижению сути.
Он говорил, что в моей красоте есть что-то причиняющее боль. И я, действительно, видел эту боль в его устремленном на меня взгляде, в его бледной улыбке, гаснущей подобно запоздалой звезде в лучах восходящего солнца, в болезненной белизне его щек и осторожной угловатости движений. Со дня нашей первой встречи он сильно похудел, и его слегка вытянувшееся лицо приобрело благородные очертания. Я смотрел на него с оттенком тревоги и думал: как удивительно... люди – почти все без исключения стремятся к обладанию чем-то, но кто из них умеет обладать по-настоящему?
А я... я почти забыл ту февральскую ночь, и темноту, бьющуюся, точно рваный кусок материи на взбесившемся ветру..., и мои скрюченные от холода руки, отчаянно копавшие обжигающий, смерзшийся снег... Они не добрались тогда до цели, - и слава Богу, - думал я иногда в редкие минуты душевного смирения. Иначе у меня не было бы Боаза... второй в моей жизни (и – я тогда уже был уверен в этом – последней) любви.
Любовь... она уже не была чиста, как лунный свет, и прозрачна, как бледно-лиловый отблеск падающей звезды на снегу... В ней было намешано столько... всякого. Боль, обида, недоверие, счастье и страх снова потерять его. Я уже начал постигать отвратительную закономерность земного бытия: то, что произошло однажды, обязательно произойдет вновь. Неотвратимо... словно в беге по кругу или по суживающейся к центру спирали... мы обречены снова и снова отрабатывать одни и те же ошибки, свои или чужие, вольные или невольные. Мы едва ли осознаем их, и списываем наши импульсивные поступки на настроение, на дождь за окном, грязно-желтыми каплями расплывающийся на чисто вымытых стеклах, сквозь которые мы привыкли созерцать мир, ... на горький ветер, рвущийся сквозь беззащитные, чуткие заросли тростника пронзительным, режущим слух звуком.
Я видел, как это ощущение ошибки медленно зрело в подсознании Боаза. Как по вечерам он замирал и прислушивался к чему-то неслышимому, а за окнами сгущалась тяжелая, давящая тишина. И я вдруг замечал испуг, мелькнувший в его глазах. Он, когда-то боготворивший меня, начал все чаще прибегать к рукоприкладству. Он бил меня жестоко, до крови, и никогда не извинялся за свои бессмысленные вспышки гнева, а только смотрел на меня, долго, задумчиво, неподвижным взглядом, словно на нечаянно поломанную вещь. Я боялся этих приступов оцепенения еще больше, чем побоев. Потому что это были мгновения, принадлежащие будущему. Мгновения неизбежного конца, когда боль станет нестерпимой, а красота ослепит глаза и сделает их нечувствительными к свету. Разложение будет постепенно распространяться, расти, как питаемая влагой плесень, затронет мозг и нервные окончания... И он, Боаз, будет пожизненно обречен носить в себе жуткое чудовище – умирающую любовь, ослепшую, глухую, парализованную. За себя я не беспокоился – ведь у меня был выход. Невидимый ключ. Я не думал о нем, но его образ, эфемерный, незримый, всегда следовал за мной. И иногда, резко повернув голову, я замечал в застывшем, голубоватом воздухе его медленно рассеивающийся след.
Я знал, что снег уже давно стаял и грязно-бурым потоком проструился по безобразно обнажившимся ложбинам, напоив долгожданной холодной влагой траву и цветы... И бледно-голубые весенние колокольчики, отчасти из любопытства, отчасти повинуясь инстинкту, древнему и могучему, как сама Земля, потянулись к белому солнечному лучу, соперничая с ним в истонченности и чистоте.
Этой весной я все чаще стал встречать Боаза с другими людьми, не знакомыми мне. Сначала это была девушка с глазами зелеными, как у оборотня. Может быть, она видела в темноте; потому что они гуляли в сумерках по узким, полузаросшим кустарником и высокой травой окраинным улочкам, за пределами досягаемости света последних фонарей.
Потом неизвестно откуда появился долговязый парень в куртке цвета хаки. В его осторожных движениях мне чудилось что-то птичье, неуверенное и странно-изящное. И когда я тайком наблюдал за ним, мне казалось, что он вот-вот расчирикается. Или, хищно раскинув по ветру легкие, как крылья, руки, взовьется в воздух, к серым, пенящимся облакам. Зачем он притворялся, что ему нужен Боаз? Он из породы тех диких существ, не нуждающихся ни в ком и ни в чем, кроме холодного неба в ярких жестоких сполохах... Черного... заплаканного, голого неба. По которому только что прошелестела опавшей листвой стая журавлей.
Если бы я только мог стать таким же независимым и свободным и никого не любить... никого и никогда.
И не сидеть вот так, как сейчас, перед окном, сжимаясь от боли и мучительного страха. От унизительного чувства бессилия и невозможности изменить то, что уже свершилось. Боаз уходит от меня... медленно, постепенно. Он пока все еще со мной и в то же время уже с кем-то другим. Он принадлежит одновременно и прошлому и будущему, и в этом будущем для меня нет места.
Залитый слезами мир за окном удивительно похож на рай из моего далекого детского сна. Те же трепещущие зеленые тени на посыпанных сахарно-белым песком дорожках. То же буйство цветов, вьющихся по стенам, лезущих изо всех щелей. Они колышутся и сверкают на солнце сплошным желто-огненно-красным ковром. Зыбкая, обманчивая красота. Как жаль, что я уже никогда больше не смогу поверить в нее. Стоит только дунуть, и она рассеется, как облачко, рассыплется, точно сложенная из яркой мозаики картинка. Да и что такое рай? Я много думал об этом. Есть ли где-то (пусть не на нашей Земле, но где-то) такое место, где каждый входящий чувствовал бы себя счастливым?
Весной все, в чем сохранилась хотя бы искра жизни, стремится прорасти, пустить побеги, укорениться и зазеленеть. Каждая пылинка превращается в семечко, и каждая палка окутывается нежной, похожей на прозрачную, предутреннюю дымку листвой. И только невидимый ключ, неподвластный ни ржавчине, ни цветению, одиноко лежит у самой поверхности земли, дожидаясь своего часа.
Он понимает, что рано или поздно мое хрупкое счастье сломается, словно отяжелевшая под тяжестью плодов ветка, и тогда ноги сами приведут меня на знакомую поляну, окруженную молчаливыми призраками деревьев. Все покажется странным и расплывчатым, точно в плохой копии давно позабытого кинофильма, а от травы будет исходить легкий, едва уловимый запах полыни.
И посреди этой солнечной, усеянной золотисто-розовыми звездочками клевера поляны я опущусь на колени, будто творя безмолвную молитву. И, разорвав гибкую паутину спутавшейся корнями травы, я погружу свои пальцы в теплую, трепещущую, как живая плоть, землю. Ее боль и страх передадутся мне; и, дрожа всем телом, я буду терзать, ранить и копать ее... Пока не доберусь до пульсирующего сгустка энергии, зыбкого магического Символа, такого болезненно-горячего, что его почти невозможно удержать в руках.
Вот он, конец света, передо мной, в моих трясущихся от напряжения ладонях. И тогда я, не поднимаясь с колен, аккуратно и бережно, точно ребенок, ломающий свою любимую игрушку, тихонько поверну его... и он вдруг распадется, разлетится, как разбитое зеркало, на мириады сверкающих бессмысленных осколков.
В двух шагах от меня спикирует на цветок яркая, разноцветная бабочка... Тонкий луч упадет на нее и вдруг вспыхнет, отразившись от ее раскрытых веером крыльев, нежным радужно-золотым огнем... А я встану и побреду, сквозь лес, не разбирая пути... уже не важно куда. И буду чувствовать, как земля под моими ногами медленно наливается ядовитыми соками... Услышу ее стон, жуткий, неистовый вопль отчаяния и ужаса, рвущийся из самой глубины ее раздираемого смертельной агонией сердца. Она завибрирует, задрожит, напряжется в последнем бессознательном усилии...
И взорвется, и превратится в свет. Мы все превратимся в свет, даже не успев почувствовать боли.
И лишь запоздалое раскаяние кольнет меня за полмгновения до конца... Бабочка над цветком... Кроткий и цветущий, залитый солнцем весенний лес... Какое я имел право покушаться на все это? Разве этот мир принадлежит только мне?
Да, это мой мир, и он принадлежит только мне. Мир, тебе придется погибнуть!