(рассказ) Александр Волков.
Если это было кому-нибудь нужно, а это абсолютно никому не нужно, я бы посвятил эти реминисценции моему отцу, веселому человеку, жизнь которого заставила больше молчать, чем смеяться. Отец и умер на пороге нового тысячелетия с невозмутимым выражением на лице, так и неизвестно о его последних мыслях, одно можно сказать точно - он сожалел, что уходит.
Отец был заметным для меня человеком, и я честно признаюсь, мне его очень не хватает, тем более что при его жизни я не мог высказать ему отношение. По простой причине - не понимал того, что он делает.
Мою мать встретил отец сразу после войны в Крыму. Он стоял на пороге училища, которое тогда называли ФЗУ, а в это время маму вела устраивать на учебу ее мать, покойная ныне баба Наташа. Капитан морской пехоты, прошедший всю войну и девушка, отсидевшаяся время оккупации в подвалах.
Многолетнее ухаживание и свадьба в 1956 году, которой, можно сказать, и не было, распили бутылку водки в чайной после росписи в Загсе, тянуть было нельзя, я уже был в матери.
Поначалу отец катал ее на полуторке по горам и степям Крыма, а потом мама устроила ему жизнь, от которой он сбежал из Крыма уже в Россию, где у брата и умер, оставив нас только гадать, что мы могли еще сделать? Будто мы могли что-то сделать?
Первое время отец с мамой жили в полуразрушенной хате ее матери, но скоро отец выдал гениальную фразу: «чем дальше, тем родней, Наталья Григорьевна». Погрузил вещи (так назывались два чемодана и узел с одеждой) и уехал в Керчь, в которой я уже начал себя осознавать, поэтому переезд никакой психической травмы мне не нанес. Но, переехав из квартиры возле городского пляжа, в акватории которого мама занималась одно время зимними купаниями и собирала при этом толпы народа (тогда «моржевание» было в диковинку), в просторную квартиру на другом конце города, меня потянуло из возраста равнодушия на исследования и эксперименты.
Я прекрасно помню случай, когда меня обуяла непонятно откуда возникшая агрессивность. Я шел по нашей тихой улочке мимо двухэтажных домов и сонно посматривал на медленно проезжающие грузовые автомобили. Они поднимали тучи серо-коричневой пыли и нестерпимо гудели моторами.
Тут я увидел доску от бочки, в которые во время путины в проливе засыпали пойманную серебристую хамсу. Подхваченный какой-то всеподавляющей силой, схватил деревяшку и швырнул в проезжавший грузовик.
Помню полет доски, она попадает в кабину водителя, тот трусливо озирается и тормозит, а я бегу со всех ног, а следом несется испуганная и одновременно яростная брань. А в душе ликование и азарт, вроде как я сделал величайшее для себя открытие.
Потом меня потянуло бродить без цели. Сначала я обследовал весь город, это оказалось не так трудно, но раздражали люди. Они были повсюду и мешали, тетки делали замечания, мужики грубо толкали, словно я и не человек. Тогда я перебрался за город, в степи.
Я был один, в пространстве, которое начиналось у собственных ботинок и тянулось до горизонта. От осознания одиночества дух захватывало, казалось, останавливалось время. Я шел от пляжа на Черном море, до побережья Азовского и представлял, что рано или поздно буду жить на необитаемом острове, и навыки переходов мне пригодятся.
Одиночества, вот чего мне хотелось тогда. Такое желание не отбросишь в сторону, как палку, на которую опираешься, и не спрячешь от себя под кроватью в надежде потом найти.
Возвращаясь ночью с азовского побережья, я видел над головой только звездное небо и радовался, называя планеты и созвездия. Можно представить, как мальчик из четвертого класса бредет ночью один, среди безлюдной степи и не боится!
И в школе и дома я присутствовал физически, а мысли мои были далеко, и я знал точно где!
В школе мои диктанты вывешивали на доске объявлений или зачитывали перед всем классом, чтобы все посмеялись над пропущенным знаком над буквой й в слове зайка, который сидел под кустом, или что товарищ кацо очень хороший товарищ.
После школы мама тащила в прямом смысле за руку к стоматологу, которого я с тех пор люто ненавижу, и тот ну очень больно сверлил мне зубы.
Дома пытки не заканчивались, мама учила меня читать. Я самым последним из нашего класса начал читать и писать. Стоило мне увидеть буквы, как меня обволакивало, словно туман, какое-то обездвиживающее мои мысли и мышцы состояние, и я молча ждал, когда пытка закончится. Мама дома терпеливо усаживала меня рядом с собой и медленно читала сказки, водя пальцем по строчкам, чтобы я следил. Уже тогда я научился делать вид, что исключительно напряженно думаю, а на самом деле, совершенно не шевелил мозгами, просто ждал, когда от меня отстанут и разрешат уйти.
После переезда на новую квартиру меня привели в новую школу. И я скоро ненавидел весь свой класс и классного руководителя, Екатерину Сидоровну.
Мне не нравилось абсолютно все: что девочки корчили из себя недотрог и чистюль, что мальчики ели бутерброды, которые им давали в школу родители, стыдливо пряча глаза и стараясь ни с кем не делиться, что Екатерина Сидоровна читала для потехи всей школе мои диктанты. До сих пор непонятно, почему они меня из класса в класс переводили? Хоть бы оставили разок на второй год, как Чехова или Эйнштейна.
Но особенно меня раздражала дорога в школу в этом новом микрорайоне - вытоптанная среди заброшенной, искусственно выращенной когда-то рощицы, тропу с метр шириной. Во время дождей она превращалась в грязевую полосу препятствий, а в жаркую погоду тоже полосу, но пылевых препятствий. Поэтому и ученики, и взрослые люди лезли, как первопроходцы, сквозь частокол молодых деревьев, вытаптывая новые маршруты, только чтобы меньше на себе грязи принести.
В школе во время перемен я бродил по коридорам и рассматривал картины русских мастеров, развешанных по всему этажу, и это было приятное занятие. Гораздо приятнее, чем толкаться в классе с жующими бутерброды соседями и пищащими девочками. Кроме меня никто не рассматривал картины, ученики даже не смотрели по сторонам, бегали, как полоумные, шумели, боролись.
На картинах была своя жизнь, без двоек в дневнике и вызовов родителей к директору. На картинах никто не вывешивал листки с текстами диктантов, написанных на двойку. По утрам на картинах не ругались на кухне родители и не велись по вечерам разговоры о том, как дотянуть до зарплаты. На картинах никто не ходил на приемы к зубному врачу и никому не сверлили больно зубы.
Если бы все на картинах было как в жизни, то им грозила бы страшная участь, какая уготована для меня - умереть в этом городе. Умереть и даже ни разу не постоять на настоящем военном посту или поймать огромную рыбу, а не тех маленьких бычков, которых мы таскали с папой на пристани.
В «Трех богатырях» я видел знакомые степные пейзажи, так похожие на побережье у Азовского моря, на котором часто бывал. Я представлял себя позади всадников, может, и мне что-то перепало бы сделать. А еще мне хотелось бульдозером разровнять гору человеческих черепов, которая была изображена на картине «Апофеоз войны», чтоб они равномерно усеяли все поле, и не были собраны в большую кучу. Мне казалось, что так быть не должно.
Как-то по весне в класс ввели нового ученика, - крупного татарина по имени Игорь, по фамилии Гарифулин. Что бросалось в глаза, так это неестественно черные брови новенького, на фоне которых остальные черты лица терялись. Заметны были именно брови, как у слонов заметны только бивни.
Когда в классе представляли меня, я сильно смущался, краснел. Помню, как десны у меня пересохли, а язык стал шершавым и еле шевелился во рту.
Игорь стоял как хозяин положения, будто не его, а ему всех представляли.
Я невольно восхитился, мне казалось, будто свежий ветер пронесся и разорвал в клочья давно повисший над всеми густой туман. Кроме того, он был крупнее меня, а значит и сильнее. А в классе, до прихода Игоря никто со мной и не пытался связываться, заранее зная исход.
Но такие чувства Игорь вызвал не только у меня, у всех остальных ребят тоже. На первой же перемене он стал самым популярным среди нашего класса и видимо ждал этого, потому что принимал все, как должное, будто за признанием его в наш класс и привели. И Симоненко, и Тумбыч, и Лека, и Огурец на той же перемене стали друзьями татарина и не отходили от него ни на шаг, при этом вызывающе на меня поглядывая.
Еще ничего не произошло, а я уже испытывал что-то похожее на ревность, мне казалось, что, во-первых, ребята не должны были отходить от меня, а, во-вторых, новенький должен был сам ко мне первым подойти. Но никто из них ни того, ни другого не сделали. До конца перемены Игоря прозвали Гарри, и имя это за ним укрепилось, будто он его всегда носил.
Вечером, как обычно, вся семья собралась на кухне, за ужином, и мне стало грустно: родители на мою беду были в хорошем расположении духа, а раз так, то все внимание будет приковано ко мне.
Отец начал разговор с обещания, с помощью сына, (с моей помощью) делать из недавно приобретенного участка образцовый виноградник.
Мне такая перспектива ну никак не нравилась, таскать тяжеленные ведра с водой и копать ямы на этих шести сотках. Уже тогда отец выглядел для моей матери старым, и казался человеком, который все время выискивает, чем бы ему занять других.
Мама тоже держала фасон, больше отмалчивалась, вроде как ей говорить тяжело. Позже, когда отец выговаривался, задавала вопрос, будто все, что говорил муж, она случайно пропустила мимо ушей.
Поэтому на вопросы я отвечал отрывисто и коротко, словно у меня была роль в театре немногословного, замкнутого в себе ребенка.
И уже в конце ужина рассказал, что в классе появился новый мальчик, по виду татарин, по фамилии Гарифулин.
– Это сынок Элки, нянечки из детского садика, что на «Луче». Муж ее в загранку плавает, – тут же сказала мама.
– Как интересно! – сказал отец, – ну и как ты с ним?
– Он ребятами командует, – отозвался я.
– Раз так, говоришь, – глубокомысленно сказал отец, – значит, он верховодить лезет! А ты сам не лезь! Учиться надо, зарос двойками.
– Не надо портить ему настроения! – сказала мама, и я был ей очень благодарен.
Хотя знал, что они, как обычно, после таких вечеров, начнут меня заставлять пораньше лечь спать и не бродить по квартире. А то они, видите ли, уснуть не смогут.
Для школьного бала в честь чего-то, чего я уже не помню, Екатерина Сидоровна дала указание сшить детям костюмы. Образ выбирать должны были сами родители, учитывая пожелания детей, конечно.
Так как у меня были очень большими два передних верхних резца, что заставляло меня постоянно вытягивать губы трубочкой, будто я собирался вот-вот выплюнуть изо рта конфетку, то и выбирать не приходилось. Мне пошили заячий костюм, обычные белые штаны и рубаху плюс капюшон с двумя болтающимися длинными ушами. Позор какой-то, но меня дома и слушать не хотели, только называли зайчиком и пытались погладить. Совсем с ума сошли.
Симоненко был волком, Тумбыч ходил в черном цилиндре, остальных не было видно, да о них никто бы и не вспомнил, потому что Гарри пришел в форме мушкетера и сказал, что он Д,Артаньян.
Мне казалось, что такой волшебный костюм, украшенный, наверное, настоящей шпагой в ножнах, на ремешках, широкополой мушкетерской шляпой с перьями, соответствующей накидкой, на которой красовались голубые кресты, стоит громадных денег. Его костюм всех затмил, за Гарри, как хвост, тянулся весь класс во главе с Екатериной Сидоровной, она шла первой справа за важно выступающим учеником и что-то говорила, говорила, а тот медленно кивал в ответ.
Я тогда очень пожалел, что я не Мороз Красный Нос и нет у меня посоха морозильного, чтоб превратить в куски льда всю эту теплую шайку, которая собралась на вечер с одной целью – оскорбить и унизить меня.
Чтобы не выдать своих истинных чувств, я улыбался во весь рот, растягивая губы до ушей, и сожалел только об одном, что у меня нет костюма, к которым подходят абсолютно черные очки -как хорошо было бы сквозь них никого не видеть.
Не дождавшись конца вечера, я ушел домой, и со злобой ставил ногу на вязкую и мокрую почву на этой мерзкой дороге ведущей к моему дому через кем-то насаженный молодой лес.
После школы Тумбыч, скинув пальто и расстегнув ворот рубахи, показывал приемы из фильма « Гений дзю-до».
У меня было предчувствие, я точно знал, что все закончится плохо. Как всегда, когда лидером становится Тумбыч.
Толстый и неповоротливый, он изображал телодвижения, которые должны были свидетельствовать о каком-то спортивном па из единоборства.
Да и что он мог показать? Он не был ни в одной спортивной секции. А я уже немного, месяца два, занимался легкой атлетикой. Посетил две тренировки по боксу, но ушел после спарринга, на котором мне поставили идиота, а тот мне челюсть выбил. И еще я две недели занимался у однорукого тренера классической борьбой и даже выучил бросок через бедро. По-другому, этот прием, и я знал это, назывался двойной Нельсон. Так что Тумбыч ничего нового нам не мог показать, даже если б захотел.
Вообще-то, этот день можно было назвать странным или тревожным, а может и зловещим.
Боевая пляска Тумбыча возбудила всех и кто-то, я уже не помню кто, и хвала Всевышнему, а то бы ему не сдобровать, предложил просто побоксировать без перчаток, как было сказано, не до крови.
Симоненко, Огурец, Лека и Гарри, как провокаторы, посмотрели на меня, как бы выжидая, чтобы я согласился, а в их новой компании согласия не нужно, как Гарри скажет, так и будет.
Конечно, я согласился, на описание чувств у меня просто не хватает слов. Сразу мне в пару подсунули Тумбыча, а он, ну как мешок!
Посетив боксерскую секцию, я видел этих страшных людей с расплющенными носами, боксеров, покрытых эластичными, перекатывающимися под кожей мышцами и плавными, может показаться, ленивыми, и оттого еще более опасными движениями. Я видел, как они мелко-мелко прыгали перед противником и как наносили удар. Я помню движение их широких плеч при нанесении удара, как разворачивалась опорная нога и вылетал кулак.
Я, замирая в душе, постарался все повторить на Тумбыче, О, чудо! Тумбыч согнулся после первого попадания в лицо и заплакал.
– Это случайно, случайно! Не в счет! – вступился Гарри и поставил мне в пару Огурца.
Мне уже перестало нравиться то, что мы делали, но не стану же я отказываться, тем более в присутствии Гарри. Еще подумает, что я не умею.
Огурец, видимо, думал, как и я, то есть не хотел бить в лицо кулаком. Он все время отступал и отступал, пока не споткнулся и не упал на спину. Тут он стал жаловаться на невыносимую боль в спине, и его пришлось оставить в покое.
Случилось то, чего я боялся и старался не думать – мне нужно было боксировать с Гарри.
– Давай, – подбадривал он меня, – легко, не до крови.
Самые страшные предчувствия стали действительностью, назад дороги не было, а впереди не просто одноклассник, даже не объяснишь в двух словах кто перед тобой.
Я ткнул в него кулаком, стараясь повторить движение, которое наблюдал у мастеров в боксерском зале. И тут же вытянул голову посмотреть, попал или нет?
Это в спортивном зале взрослые боксеры напоминали перенасыщенные электричеством черно-синие дождевые тучи, загнанные в оболочку спортивного парня. Но так и чувствовалось, а лично я был на сто процентов уверен, что стоит спортсмену протянуть руку и дотронуться до противника - произойдет электрический разряд, и у потерпевшего тут же перегорят предохранительные пробки от удара молнией в 10000 вольт.
В этот момент уже у меня, как сотня ярких и горячих лампочек, вспыхнул взрыв перед левым глазом, и я зажмурился.
– Все нормально! – подбадривал Гарри, – руки подними!
Из глаз моих текли слезы, и не хотелось ничего делать, а хотелось, оказаться как можно дальше от этого гиблого места. Но уйти было нельзя, и пришлось снова двинуться вперед со страхом и замиранием сердца, ожидая очередной вспышки. И как только я приблизился к Гарри настолько, что различил каждый отдельный волосок на его абсолютно черных бровях, тут же вспыхнуло вновь. Меня охватило отчаяние и не от боли, а от полного бессилия и понимания того, что ничего не изменится и я ничего не смогу сделать, чтобы дотянутся до Гарри и ударить его. Как я его ненавидел! Видимо, хитрый этот Гарри, он был в боксерском зале и тренировался подольше, чем я. Он меня просто обманул, обманул. А я попался! Мне пришлось нагнуться, и уже никого не стесняясь, я горько заплакал, даже Тумбыча не было стыдно.
Гарри жил с отцом и матерью в одноэтажном общежитии, как раз посередине пути между моим домом и школой, и я очень волновался, когда шел к нему в гости.
Он обещал после драки показать что-то интересное, чего не видел никто, а мне он покажет, если я никому не скажу про его тайну.
В то воскресенье я подошел к его квартире, ощущая, что сандалия на правой ноге порвалась, и из нее вываливался мой большой палец. Но не идти же домой, решил я, из-за такой мелочи. Мой образ мальчика, которому все нипочем, такими сандалиями не испортить. Хотя возникло неприятное чувство, когда хороший вид на дальнем плане вдруг перебивается неприятным запахом из – под ног.
Он открыл дверь, и мое падение началось: у него сидела за столом у окна Наташка Орлова из нашего класса. Можно увидеть в доме уважаемого всеми человека кошку или собаку – это понятно, но девчонку!
Хоть она и не походила на остальных девочек из нашего класса, например, она демонстративно не играла в «классики». Зато Наташка прыгала на скакалке не как наши школьные коровы или рахитные уродины, через раз, а по-настоящему, как заправский боксер, со скрещиванием рук и двойными прыжками. И еще у нее очень остро пахли подмышки, когда мы устраивали «кучу-малу». Она коротко стриглась, ну как мальчишка и вообще, вся она была быстрая и резкая и с девочками не дружила. В общем, решил я, она может здесь находиться.
Наташка допивала из чашки и, когда я подошел, стала собираться.
Как у всех девочек, ее собирание затянулось надолго. То она брала сумку, то искала что-то на окне, можно подумать у Гарри часто бывает? Потом опять лезла в сумку, наконец, стала искать что-то из своей одежды, и только потом исчезла – и зачем такая Гарри нужна?
– Приходила ко мне уроки делать, – пояснил Гарри.
Потом я заметил, что у меня еще и дырка на носке. Как раз из нее вылезал большой палец. Все одно к одному, нет мне везения и покоя.
Я сидел за столом на месте только что ушедшей Наташи и старался делать вид самого незаменимого в данный момент человека.
Гарри достал пластилин и стал разминать в руках коричневый кусок.
– Давай пантеру вылепим! – предложил он.
Я тоже взял кусок и стал разминать в неподатливых пальцах, стараясь сидеть неподвижно, чтобы только пальцы работали.
Гарри начал рассказывать про черных и пятнистых пантер. Он не боится этих кошек и всегда их видит в джунглях. Они глупые, эти опасные кошки: когда караулят добычу, то забывают про свой хвост, и он свисает с пальмы как сигнальный флажок. Как увидишь свисающий хвост пантеры, просто обойди ее сзади и пристрели, говорил Гарри. И вообще, он собирается, когда вырастет, работать профессиональным охотником на самых опасных хищников, от затеи, пристрелить которых отказались уже все другие известные охотники. За самых опасных хищников много денег платят, столько, что хватит на жизнь на много лет, а за это время можно подготовится к охоте на другого самого опасного хищника.
Пока разговаривали, у Гарри пантера уже получилась - с мягкими разводами, похожая на кота, а у меня вышла какая-то полукошка-полусобака и вся в пузырях. Может, я притворялся, что лепить не умею. Но Гарри даже на мою лепку не посмотрел, он все разглаживал пальцами свое произведение, доводя изделие до совершенства. Я старался не метаться зря, сдерживать свои порывы. Но больше всего на свете мне хотелось расплющить эту пластилиновую пантеру на Гарриной роже и уйти домой.
Но тут Гарри предложил выпить кофе.
Кофе, это напиток, о котором я только слышал и видел, как парижские графы в кинофильмах пили его из маленьких чашечек и жмурились от удовольствия.
То, что Гарри угощает меня кофе, раздражало меня больше всего, но я успокоился моментально, когда глотнул горький, без намека на присутствие сахара напиток. Спасительная мысль, как пузырь, выскочивший на луже во время дождя, лопнула, и я прошептал с всепоглощающим успокоением – какая гадость.
Гарри не стал убирать кофейные чашки, потому что вошел его отец, огромный, пузатый татарин, что-то достал с верхней полки шкафа и, сказав, что идет на пристань, ушел.
Я притих, как застигнутый на месте преступления, но Гарри, казалось, не обратил на это никакого внимания, стал рассказывать. Его отец, начал Гарри, слышит голоса тех людей, которые ему нужны, и невозможно от него скрыться.
– Ты думаешь, чего он пришел? – спросил Гарри, и сам же ответил, – он услышал наши с тобой голоса и пришел посмотреть, с кем это его сын разговаривает?
В одном из своих плаваний, в Африке, отец Гарри с удавом боролся, который из моря забрался в Занзибаре на их корабль. Отец, конечно, победил, но после этого заболел и стал зарастать жиром. И Гарри знает, как победить удава. Нужно только сдвигать его кольца, а пока удав тебя кольцами плотно не обовьет, он не сможет сжать человека, поэтому нужно кольца сдвигать и все.
– Откуда ты знаешь? – усомнился я.
– Я знаю больше, чем Екатерина Сидоровна, я ее поймал недавно и загнал в угол. Помнишь? Я спросил у нее, какой самый крупный зверь? Она сказала слон. А самые большие, это киты, а самый-самый - это синий кит.
Вообще, я чувствовал себя не в своей тарелке, и зачем Гарри меня позвал к себе? Вечно мне что-то кажется. Может Гарри хочет затащить к себе в команду, но мне никакая команда не нужна. Или хочет мне напомнить, что я плакал? Мне и так об этом неловко вспоминать, как мне все надоели! А может он меня боится? Может он хочет обо мне побольше узнать, чтоб у меня никаких тайн не осталось?
– Хочешь музыку послушать? – спросил без перехода Гарри.
– Какую музыку? – не понял я, вновь почувствовав подвох.
Специально в том возрасте никто из нашего окружения никакой музыки не слушал, только то, что навязывали в школе, хоровое пение или Гимн Советского Союза, а чтоб что-то запрещенное, так это нет.
– Битлз! – сказал Гарри и произнес по-английски, – yesterday! Отец привез, смотри свежак, двадцать два, двенадцать, шестьдесят пятый год. Отец говорит, что Пол Маккартни утром жарил яичницу и сочинил песню.
Я слушал бобинный магнитофон, и мне казалось, что менее опасно было бы вывесить в окно фашистский флаг со свастикой, чем громко, как мне казалось, слушать «Битлз».
В школе только и слышно было о тлетворном влиянии Запада, под действие которого попадают продвинутые старшеклассники. Я знал, что тлетворное влияние это хуже, чем антисоветская деятельность или участие в работе религиозной секты.
Я понял, что пропадаю. Маккартни, что-то продолжал петь, а для меня время остановилось, меня ждала тюрьма и пожизненное наказание или даже расстрел, за предательство Советского народа. Я не знал, как прекратить эту пытку. Этот Гарри из меня веревки вил, что хотел, то и делал, я даже и предложить ему взамен ничего такого опасного не мог. Понял, что я полное ничтожество, никто, просто какая-то пыль придорожная, в которой все пачкают свою вымытую и начищенную щеткой блестящую обувь.
Но спасение пришло неожиданно, Гарри предложил:
– Пойдем из ружья постреляем? Отец на причал ушел, а это надолго. У меня десять патронов есть шестнадцатого калибра с дробью номер шесть, на дикого кабана.
Я с радостью согласился, уж лучше заниматься браконьерством, чем слушать антисоветскую музыку, тем более, я в этой музыке ничего не понимал!
Гарри полез за шкаф, повозился немного и достал двуствольное охотничье ружье. Я смотрел на ружье заворожено, ясно было, что передо мной произведение искусства: точеный приклад, полупистолетное ложе, матово отсвечивающее коричневым цевье и темные стволы с черными зияющими дульными срезами. Я готов был на все ради выстрела из такого ружья.
Мы, немного помучившись, разобрали ружье и, засунув ствол в штаны Гарри, чтобы он шел, вроде как хромой мальчик, вышли во двор. Цевье я засунул в карман своих брюк, а приклад за пазуху, патроны честно разделили поровну.
Пока добирались на окраину района, к старому, выработанному еще до войны железному руднику, на дне которого было маленькое озеро, молили Всевышнего, чтобы никто не попался навстречу. Тот услышал наши молитвы, мы спустились на дно карьера одни, и казалось, перед нами возникла прерия: скудная растительность, рыжая почва и никого из людей вокруг. То, что надо!
Когда совершаешь преступление, от которого должно погибнуть все человечество, всегда страшно. Но, когда, не закончив первое преступление, вдруг, берешься за следующее зверство, мерзкое и опасное, то все это действо превращается в обычную суету перед школьной линейкой, когда порядок восстанавливается с появлением перед строем директора. Мы ждали появления директора или того, кто его заменяет, только после первого выстрела, который Гарри произвел в воздух. Дробь с шипением унеслась вдаль, а мы, скованные страхом, ждали появление кого-нибудь, ну хоть кого – нибудь, кто нас застукает на месте преступления и накажет, но такой не появился.
Я прицелился последним патроном в стеклянную бутылку, положенную на камень горлышком в мою сторону. Гарри уже расстрелял все патроны, но бутылка в таком положении оставалась невредимой, хоть и состояла всего лишь из зеленого стекла. Я спустил курок и увидел, как стекло превратилась в сверкающие на солнце зеленые брызги, и тут мы опешили, по склону к нам спускался какой-то тип примерно тридцати лет и, судя по красной роже и слюнявому рту, пьяный.
– Что вы тут делаете? – грозно спросил он.
Мы застыли как скованные, сразу стало тоскливо и противно, ведь так и должно было, все закончится. Полезли в голову запоздалые сожаления.
Но во мне шевельнулась предательская мысль, от которой стало приятно и радостно, мысль очень простая, ведь ружье-то Гарри, не мое, что же этот преступник Гарифулин, за один день, нарушивший все самые страшные законы советского государства, будет делать? Я опустил из солидарности голову и стал ждать.
Этот взрослый парень или молодой мужик вытер слюни своей огромной рукой и стал внимательно осматривать ружье, потом приложился к нему, вроде как хотел выстрелить.
И тут меня в полной темноте перевернули несколько раз с ног на голову, тут же облили бензином и подожгли, сразу залили водой, в которой плавали огромные куски айсбергов, и я их отчетливо помню, наконец, зажгли свет – я увидел, что Гарри плачет!
Да, он плакал и умолял этого гнусного типа отдать ему ружье.
Я возликовал: на этот раз ему не удалось меня обмануть, нет, не удалось, я все понял!
В тот момент я любил Гарри, и он мне казался самым лучшим другом на свете. Неуверенность в завтрашнем дне улетучилась как пар, и я укрепился в ситуации, вроде как с радостью взял ее под контроль.
– Он сын заместителя начальника милиции города, полковника Шарафутдинова! Отец при мне дал ему ружье пристрелять. А вы кто такой? Как ваша фамилия? – прозвучал мой твердый голос незнакомого мне человека, как будто ударил гонг в пустом боксерском зале, – так вы скажете?
Этот тип побледнел и повернулся к плачущему Гарри, потом посмотрел недоверчиво на меня.
Но я демонстративно упер свои руки себе в поясницу и выставил вперед левую ногу, а на лице скорчил глумливую улыбку, значение которой можно объяснить скороговоркой, на одном выдохе, так: «Какятебягадпаршивыйненавижу!»
Я ощутил жар, разлившийся по всему телу и лицу, видимо, уши у меня были красные и еще нос, такой насыщенно бардовый, как у отца, когда его мама до исступления доводит.
Этот тип молча бросил ружье Гарри в руки и медленно пошел по неровному склону в сторону озера.
Гарри, продолжая плакать, стал судорожно разбирать ружье.
Тут я растерялся, аварийная ситуация закончилась. А как теперь себя вести? Еще подумает, что я над ним насмехаюсь?
Но Гарри ничего не думал, судорожно заталкивал ствол от ружья в штанину, цевье в карман, приклад за пазуху, а пустые картонные гильзы стал судорожно отпихивать от себя носками ботинок, будто они во всем виноваты!
– Все! Все! Все! – рыдая, шептал со злобой Гарри, и тут я подал голос.
– Хочешь, я тебе покажу картинную галерею? – спросил я.
– Это где? – переспросил Гарри и перестал плакать, будто получил команду.
– На разрушенном заводе. Никто о ней не знает. Там есть озеро, Шакальское, на нем можно на плотах покататься, там ужи в камышах, я видел, а про картинную галерею никто не знает. Туда большие парни с девушками ходят, по ночам. Там страшно. Хочешь?
– Хочу, – сказал Гарри.
Разрушенный с войны металлургический завод возвышался скелетами своих цехов, словно обожженными ядерной войной небоскребами.
Самое высокое из зданий на первом этаже имело огромный зал, стены которого были расписаны фигурами мужчин и женщин в натуральном виде и совершенно без одежды.
Это помещение называлось картинной галереей, и обычно ее посещением и заканчивались групповые вылазки на завод. Но выше, на второй этаж и дальше, до самой вершины здания, могли добраться только самые отчаянные.
В тот раз Гарри полез на второй этаж.
Все струхнули: и Симоненко, и Тумбыч, и Лека, и Огурец.
Пока они отступали от Гарри, устанавливающего в проеме стены сучковатое бревно, я сначала ощутил смутную тревогу, потом почти панику, вдруг Гарри подумает, что я струсил? И это после всего? Неужели Гарри понял, что я самый отъявленный трус? Он раскусил меня, и чтобы я ни говорил или делал после всего этого, уже будет не важно, я буквально ощутил пустоту перед собой, когда представил, что Гарри со мной даже не здоровается. Где же справедливость? Вера в себя начала катастрофически подтачиваться. Казалось, что у меня у груди что-то истончалось и вот-вот должно было оборваться.
– Я с тобой! – сказал я, и тут же стало легче.
Гарри даже не обернулся, наверное, он знал, что я не останусь с Огурцом, Лекой, Тумбычем и Симоненко. Гарри влез на второй этаж и обернулся из проема:
– Руку давай! – вытянул ладонь Гарри.
На втором этаже гулял ветер, поднимал легкую пыль, но в помещении было чисто, не то, что внизу, где что только не валялось, даже пробитые кем - то ржавые железные бочки.
– Пошли наверх! – скомандовал Гарри и, не дожидаясь реакции от меня, направился к входу в своего рода тоннель, опоясывающий по наружности все это громадное полуразрушенное здание до самого верха. Ступеньки кое-где отсутствовали, на их месте зияли дыры, которые приходилось с опаской обходить. По мере подъема виднелась все удаляющаяся рыжая земля, по которой суетливо двигались оставшиеся внизу.
На самой верхней площадке, казалось, дыхание уже остановилось.
Мы старались не смотреть друг другу в глаза. Но и сказать, что шутки кончились, не могли первыми, кто-то должен был приказать нам уйти, но не мы.
Наверху ветер дул уже не шуточный и одежду нашу трепало. Зато вид открылся такой, будто мы, по меньшей мере, на Эйфелевой башне, а под нами Париж.
– Школу видишь? – спросил Гарри.
– Угу! – отозвался я, хотя смотрел совсем в другую сторону.
Снизу, откуда-то издалека долетели крики. Мы посмотрели вниз и увидели товарищей. Они махали нам, как бы говоря, что видят, где мы.
Стало еще страшнее, я попытался улыбнуться, но не смог напрячь мышцы лица, они словно одеревенели. Гарри тоже стоял не в лучшей форме, с серым лицом и абсолютно пустыми глазами.
– Давай камень кинем! – предложил он.
Мы подняли кусок цемента многолетнего происхождения, весь коричневый от времени, и, подойдя к краю площадки, бросили его на ребят.
Тут же в страхе отшатнулись от края площадки, казалось, что нас утянет вслед за брошенным куском, до того сильна была сила инерции и ветер.
Цементный кусок летел долго. Внизу, как в замедленном фильме, стали разбегаться пацаны, и только потом до нас долетел гул от удара, словно чей-то тяжелый выдох.
– Пойдем через зал! – сказал Гарри и первым вошел в самое верхнее помещение.
Перед нами зияла бездна, над которой был, перекинут словно ржавый мост то ли прокатный стан, то ли ферма. Видимо, по транспортеру подавали руду, которая обрушивалась вниз с этой стометровой высоты, наверное, для получения смеси, а может для какого-то гигантского проветривания почвы – кто его знает? Только под ржавой транспортерной лентой ничего не было – пустота, и углубления. Для накопления, как я тогда подумал, падающих тел.
Гарри стал на транспортер сбоку и, держась руками за ржавые края, стал перебирать ногами по ржавому железному выступу, на котором еле умещалась часть его ступни.
Я полез следом и скоро нагнал его.
– Только вниз не смотри! Голова закружится! – сказал Гарри и вдруг, обернулся, – пошли назад, тут тупик!
У меня вспыхнуло зло на Гарри, куда же он полез, если не посмотрел, что нет выхода с этой ржавой балки? С другой стороны, стало ясно, что он тоже боится не меньше моего, но старается показать, что ему все нипочем, а это у него хорошо не получается.
Мы только начали перекладывать руки, чтоб развернуться, как одновременно подо мной провалился ржавый железный выступ, на котором держалась часть моей ступни, и оторвался кусок балки в том месте, где была моя рука.
И тут время замедлилось до законов относительности движения.
Я начал медленно падать в бездну и перестал себе принадлежать. Перед моими глазами медленно поползли вверх ржавые куски металла, моя рука, которая цеплялась еще за балку, судорожно сокращалась, но ноги и вторая рука уже начали пронизывать пустоту.
Каким-то не словесным, а понятийным или образным мышлением я понял, что мне нужна опора для провалившихся конечностей, но опоры не было, меня стала накрывать неотвратимость. Почему-то она мне казалась тогда совершенно белого цвета, и было осознание, что это дорога только в один конец.
Вся жизнь очень медленно прокрутилась перед моими глазами как в немом кино, я еще успел пожалеть о слишком затянутом галстуке у отца сегодня утром, перед его уходом на, как он сказал, собрание. Галстук врезался в шею, словно бечевкой, перетянул горло, и лицо родителя было бордовым, с таким цветом кожи он и ушел. А мама ему вслед хихикала.
Я уже ни о чем не думал, когда мое падение прекратилось, и все стало на долю секунды на свои места – меня поймал за руку и дернул к себе Гарри. Я успел увидеть на время, меньшее, чем мгновение, его совершенно пустые глаза и белое лицо, которое прорезали абсолютно черные брови.
А потом по мне прокатился полностью засыпанный снегом локомотив, с ревом и грохотом овевая морозными вихрями, и меня с Гарри накрыло.
Дальше я ничего не помню, только ощущение очень крепкого сжатия ржавого и крошащегося под пальцами металла, потом руки оказались изрезаны до крови. После какие-то чрезмерно напряженные движения, от которых мышцы болели несколько дней. Далее надрывные крики и, наконец, мы с Гарри сидим на том месте, с которого бросали в ребят огромный кусок старого бетона.
Мы долго сидели молча, пока я не сказал:
– Кажется, у меня штаны мокрые.
Гарри, не поворачивая головы, ответил:
– Я тоже!.. Мокрые.
Я хотел ему сообщить, что никому не скажу, как мы в штаны помочились, но мне стало безразлично все, что произошло.
Ветер на самом верху был сильный, и, казалось, ярко синего цвета. Синее небо, синий ветер, синева перед глазами, синее море вдали, гора на горизонте, вокруг которой расположился город, тоже была синяя, мы как тонули в этой синеве. И птицы, пролетавшие ниже нас, только вызывали волны, будто нос судна разрезал синее море. А может, все это было белое? И небо, и ветер, и корабль бороздил снежную пустыню, и гора светилась ледниками, а сквозь этого всего, казалось, проглядывало чье-то костлявое лицо.
Пока мы ждали, чтобы подсохли наши штаны, которые мы даже не снимали, Гарри как прорвало, и он начал рассказывать о своих тайнах.
Гарри сказал, что у него есть бронежилет, который защищает от пуль и пауков.
В деревне, в каком-то татарском ауле, у своей прапрабабушки он держит ученую ручную гадюку, которой стоит только нашептать задание, и она подползет и укусит, кого скажешь. Но человек от укуса именно этой гадюки не умирает, у него меняется какой-то обмен веществ, и он в темноте перестает быть незаметным, у него даже при закрытых веках горят, как натертые фосфором, глаза. По этим светящимся фарам его всегда можно найти, и вылечиться от укуса очень трудно. Когда укушенные гадюкой мужики летом загорают, то, чтобы не видно было фосфорного свечения, они кладут на глаза маленькие камешки, если лежат на спине. У Гарри есть противоядие, осталось еще со времен Чингиз-хана, но оно очень дорогое и теряет силу, если его приобретают за деньги. Это противоядие можно получить, только если вступить в тайное общество и пройти обряд посвящения, а он очень тяжелый: нужно пробежать три круга по стадиону на предельной скорости и выдержать по сорок ударов в плечо от каждого члена тайного общества и не заплакать. Гарри этот обряд прошел.
Потом мы заметили, что вечереет, и от горы Митридат ползет мрачная тень, а снизу, уже не переставая, звали нас назад, особенно выделялся голос Тумбыча. Мы поднялись и пошли медленно по ступенькам вниз.
Август опадал знойными днями. Небо, по весне бездонно-голубое, теперь, казалось, получило порцию извести, которой белили стены в рыбацких домиках возле моря, стало блеклым от жары - скоро осень, учебный год, пятый класс.
Вечером, как обычно, вся семья собралась ужинать на кухне, мне отчего-то было не весело. Тут вошла мама, очень строгая и с плотно сжатыми губами.
– Гарифулин утонул! – сказала она.
Потом рассказала, что отец учил Игоря кататься на водных лыжах, а потом оставил ему ключи от гаража для лодки и поехал домой. Игоря не было всю ночь, и под утро отец сам пошел на причал, возле которого они лодку держали, и ведомый каким-то внутренним чувством, нырнул возле причала и нашел сына. Тот, видимо, с пирса нырнул и головой ударился обо что-то, потерял сознание и утонул.
– Горе то, какое! – сказала мама.
Для меня мир застыл, я понял, что отец Гарри включил свою способность слышать голоса других людей. Утонувший сын сказал отцу, в каком месте его искать.
Мне же дальше жить не стоило, просто я не имел права и даже себе объяснять не пытался.
«Все!» – прошептал я и скривился, но мужественно не заплакал.
А мой отец, когда услышал, что Гарри утонул, пристально посмотрел на меня, потом опустил глаза и очень долго молчал.
– Это очень плохо, сынок! Когда так умирают!
После смерти Гарифулина я стал вести дневник, и первая запись в ней была: «утонул Гарри, гад, он все-таки меня обманул, обманул, обманул, обманул…» Я вновь подумал тогда, что жить и мне уже не стоит!
Я веду дневник до сих пор, смотрю в него и вижу, будто все только что произошло.
Вскоре я уже был в библиотеке имени Гайдара, что возле бывшего дома Гарри, и выбирал книги о животных, приключениях и путешествиях.
Больше всего времени я стал проводить со своим отцом, чаще всего мы вместе с ним работали на нашем винограднике, и это было самое полезное для меня время в моей жизни. До сих пор помню, зачем нужен на винограднике медный купорос.
В пятом классе были проведены школьные соревнования по скоростному чтению. Я их выиграл с большим отрывом от преследователей.
А потом все было как у всех.
Подвожу итог: меня больше не пугают зубные врачи, у меня почти нет зубов, часть выбили, а оставшиеся сплошь депульпированны.
Я теперь доктор технических наук. Но уже ушел из нашего университета, а по сути, местечкового института. Работаю в частной фирме и обманываю вместе с директором людей, продавая услуги связи новейшего поколения, но, по сути, мудрим с тарифами.
Наташка Орлова недавно умерла от саркомы Капоши, это рак кожи, который чаще всего возникает при синдроме приобретенного иммунодефицита человека. У Наташки выскочили на ногах сине-фиолетовые узелки, стали увеличиваться, как растущие грибы, и метастазы свели ее в могилу.
Хоть это никому не нужно, все-таки скажу - умерла Наташка в качестве моей жены, уже четвертой по счету. Хотя жен считать, используя арифметическую методологию, неучтиво.
Лека хрипел в агонии через раз, перед смертью с огромным вздувшимся животом, никого не узнавая, как и все при циррозе печени.
Огурец перед последней, четвертой по счету, как он сказал «ходкой», обнажил беззубый рот и попросил, правильнее сказать, прошамкал: «Купи напоследок бутылку!»
Симоненко, безнадежно больного, парализовало после вирусной инфекции.
А Тумбыч мэр города и со мной при редких встречах не здоровается, делает вид, что мы не встречались раньше никогда.
Совсем не слушаю «Beatles», знаю все об этой группе, но избегаю слушать, хотя каждый звук знаком, могу даже рассказать малоизвестные мелочи из истории, например, какой диск у них последний, «Abbey road» или «Let it be». Последний монтировал Фил Спектор из кусков на студии в Нью-Йорке в 1970 году. Поэтому «Let it be» был написан раньше, а вышел позже, а последний диск все-таки «Аbbey road». Зато у меня дома одно время часто звучал « Rolling stones».
Преследователи Маккартни с компанией убедили меня, что играли и пока, слава Богу, играют они не рок, а все-таки блюз – состояние войны, любви, непоправимой беды и вселенского счастья, выраженные музыкальными средствами. Их музыка, это блюз, впрочем, как и наша жизнь тоже.
У меня все как у всех, но могло, наверное, быть и по-другому.
Когда-то мне хотелось одиночества, а сейчас я на него обречен.
По телевизору выступает Дмитрий Хворостовский, он, конечно, поет, как Бог.
Когда я услышал его в первый раз, то уверовал в то, что когда-то был Орфей, от пения которого скалы двигались, уверовал как в то, что вчера я еще был на этом свете и что рано или поздно пойдет дождь.
Ни «Beatles», ни «Rolling stones» и рядом не валяются, когда поет Дмитрий Хворостовский. Это как серый пепел и алмаз.
Телевизор подмигивает, синим экраном, Хворостовский исполняет «На сопках Манчжурии».
Ночь подошла, лишь гаолян шумит
Спите, герои, память о Вас
Родина мать хранит...
О чем это я? Какая Родина? Какой Хворостовский? Какая мать? Какая ночь? Черт возьми! О чем это я?
2007 февраль.
г. Севастополь.