Литературный портал Графоманам.НЕТ — настоящая находка для тех, кому нравятся современные стихи и проза. Если вы пишете стихи или рассказы, эта площадка — для вас. Если вы читатель-гурман, можете дальше не терзать поисковики запросами «хорошие стихи» или «современная проза». Потому что здесь опубликовано все разнообразие произведений — замечательные стихи и классная проза всех жанров. У нас проводятся литературные конкурсы на самые разные темы.

К авторам портала

Публикации на сайте о событиях на Украине и их обсуждения приобретают всё менее литературный характер.

Мы разделяем беспокойство наших авторов. В редколлегии тоже есть противоположные мнения относительно происходящего.

Но это не повод нам всем здесь рассориться и расплеваться.

С сегодняшнего дня (11-03-2022) на сайте вводится "военная цензура": будут удаляться все новые публикации (и анонсы старых) о происходящем конфликте и комментарии о нём.

И ещё. Если ПК не видит наш сайт - смените в настройках сети DNS на 8.8.8.8

 

Стихотворение дня

"Последнее время"
© Славицкий Илья (Oldboy)

 
Реклама
Содержание
Поэзия
Проза
Песни
Другое
Сейчас на сайте
Всего: 35
Авторов: 0
Гостей: 35
Поиск по порталу
Проверка слова

http://gramota.ru/

Для печати Добавить в избранное

"Не поговорили ..." (часть 1) (Рассказ)

Сергей Ракитянский
      
       «Не поговорили …»

       Собирались наскоро. Обнимались ласково.
       Пели, балагурили. Пили, да курили.
       День прошел, как не было, не поговорили.
       Виделись, не виделись. Ни за что обиделись.
       Помирились, встретились, шуму натворили.
       Год прошел, как не было, не поговорили.
       Так и жили наскоро. И дружили наскоро.
       Не жалея тратили. Не скупясь дарили.
       Жизнь прошла, как не было, не поговорили.
       Ю. Левитанский

       Не я первый, не я последний – так было, так есть и так будет. Лишь когда близкие
люди уходят из нашей жизни навсегда, мы вдруг понимаем, как много не успели им
сказать, сколько всего можно было бы сделать для них … Простой телефонный звонок,
который все откладывался на завтра, или неотправленное письмо долго еще будут ранить
наши души после того, как те, кому они предназначались, окажутся недосягаемо далеко
– по ту сторону реки времени, откуда не приходят письма и куда не дотягиваются
телефонные провода. К сожалению, оттого, что мы понимаем это, ничего не меняется в
наших отношениях с теми, кто еще не покинул земной мир. Мы продолжаем ссориться,
копим обиды и откладываем разговоры на потом. Увы, но редко кто способен по-
настоящему ценить каждую отпущенную нам минуту. Так было, так есть и так будет …
      
Телефонный звонок с известием о смерти отца застал меня врасплох. Впрочем, а
как же иначе может быть воспринята подобная весть? Еще минуту назад я был занят
мыслями и переживаниями по поводу срочной работы, неисправной машины,
протекающего водопроводного крана и еще, Бог знает какой ерунды. И вот – всего этого
нет – я лицом к лицу с вечностью.
      
С уходом каждого человека рядом с нами образуется пустота, незаполненая
брешь, даже если он и не был нам близок. Друзья же и, особенно, родители уносят с
собой частичку нас самих. Только в их памяти живы картины нашего общего пошлого,
только родители помнят наши первые шаги и слова … Эти живые фотографии уходят с
ними в небытие.
      
Отец мой не дожил нескольких дней до семидесяти четырех. Кто-то скажет:
«ПОжил», другие подумают, что маловато. Но разве можно одним возрастом измерить
жизнь человека? Оглядываясь на годы, проведенные вместе, и вспоминая его
немногословные рассказы о том времени, когда меня еще не было, я задаюсь вопросом:
«Был ли счастлив мой отец?». Колесо истории прокатилось по его судьбе дважды: война
искорежила детство, а революционная перестройка растоптала тихую старость, которую
он заслужил. И все же, я не знаю ответа.
      
Сибирская деревня Круглово, где родился отец, вдали от больших дорог. Зимой
она засыпана снегом, весной и осенью отрезана от остального мира непролазной грязью.
Зато летом – там настоящий рай: у самого дома река, в которой можно и рыбу ловить, и в
полной мере удовлетворить потребность в мальчишеских забавах. В двух шагах лес с
земляничными полянами, грибами и всякой живностью.
      
Ночью над рекой тишина, только всплескивают рыбы, спасающиеся от щуки, да
поют лягушки. В костре потрескивают дрова, и искры поднимаются к небу, теряясь
среди бесчисленных звезд. Пахнет дымом и запеченой картошкой. Хорошо сидеть и
смотреть на языки пламени. Кони, которых послали стеречь, мирно жуют траву и только
время от времени встряхивают мордами и пофыркивают.
      
Перед самой войной моему отцу исполнилось всего семь лет. Когда старшие
братья соглашались взять его с собой в ночное, он был по-настоящему счастлив. Был он
счастлив и зимой, катаясь с ледяных горок, и на полатях у теплой печки, отогревая
замерзшие пальцы в шумной компании братьев и сестер. Чего же еще нужно ребенку для
счастья, когда есть большая дружная семья? Из шести детей он был одним из малышей –
младше него была только сестра Маша.
      
Но недолгим было это счастье. Сначала его отец ушел на фронт, потом старший
брат Михаил. Похоронки пришли на обоих. Дед мой погиб под Старой Русой. Там
полегло много «наших» Кругловских – почти все, кто попал в «Сибирскую Дивизию».
Михаил воевал на другом фронте. В сорок втором он приезжал в отпуск по ранению.
Вскоре после этого погиб и он – у какого-то ничем не примечательного населенного
пункта.
      
Бабушка осталась одна с пятью детьми на руках. Впрочем, старшие уже работали
в совхозе. По деревенским, да еще военным, меркам четырнадцать лет – возраст уже не
детский. По утрам и вечерам она опускалась на колени перед иконой Богородицы и
долго молилась, отбивая земные поклоны. Не знаю, о чем были эти молитвы. Наверное, и
за здравие, и за упокой. Только я видел сам через много лет ту же икону, в том же доме и
бабушку, все так же отбивающую поклоны.
      
Видно прогневила моя бабушка чем-то Господа – двух смертей ей в наказание
оказалось мало. Погибла еще и старшая дочь, носившая так много обещавшее имя
Надежда. В тот трагический день Надя с подругами возвращалась после работы домой на
грузовике. Машина была перегружена мешками с картошкой, а девушки сидели на них
сверху. Водителя подвела скользкая глинистая дорога. У края дамбы, которая круто
обрывалась в пруд, машина не удержалась и перевернулась … Каждый раз потом, когда
мы проезжали по этой дамбе, отец говорил мне с давней печалью в голосе, что здесь
погибла Надя. Наверное он любил сестру – только в деревенских семьях не принято было
проявлять чувства.
      
Был ли счастлив мой отец в те военные годы – не знаю. Он сдерживал свои
чувства и в разговорах со мной, а я не спрашивал – быть может, подсознательно следуя
той же традиционной крестьянской сдержанности, переданной мне через поколения. Как
и все в то время, он работал: окучивал картошку под палящим солнцем, до боли в руках
носил ведрами воду на грядки с огурцами, пилил и колол дрова, чистил коровник, да
мало ли что еще … Конечно, десятилетнему мальчишке хотелось бросить тяжелую
работу и побежать на речку или в лес. Однажды он так и поступил, оставив тяпку меж
недополотых картофельных грядок. Бабушка моя была женщиной властной, да и как
иначе было совладать с пятью детьми, растущими без отца. Наказание поэтому
последовало незамедлительно. Только самым страшным было не оно, а молчаливый укор
старших братьев. Картофельное поле и огород были основными источниками питания
для всей семьи. Наверное тогда-то и были посеяны в его душе зерна ответственности и
тудолюбия.
      
      
Школы в Круглово не было – ездили в соседнее село Кольцово, километрах в
пяти. Впрочем, ездили только, когда была попутная подвода. А чаще просто ходили
пешком. Учились все вместе – в одном классе и старшие, и младшие. А по вечерам за
большим столом все вместе готовили уроки.
      
Учиться моему отцу нравилось. Если бы не война, возможно закончил бы
десятилетку, а то и дальше бы пошел. Но где уж там …. Осиротевшая многодетная семья
не могла себе позволить такой «роскоши». После седьмого класса он уехал в город –
начал учиться в железнодорожном техникуме, где выдавали форменную одежду, да еще
и стипендию.
      
Поначалу изучал он бухгалтерию. Среди однокурсников было много
фронтовиков. Относились к ним уважительно, старались перенять «взрослый» взгляд на
жизнь, подражали во всём – даже в том, что было, скорее, их недостатками. К примеру,
глядя на них, отец мой начал курить и потом не мог избавиться от этой привычки почти
до конца жизни. Но и хорошему он научился тоже. Много раз он вспоминал
однокурсника, который на войне лишился кистей рук. Какой-то изобретательный хирург
сделал ему надрезы на том, что от них осталось, так, что получилось подобие клешней.
Этими-то клешнями тот фронтовик умудрялся писать калиграфическим почерком. Отца
это поразило настолько, что он тоже выучился писать аккуратно и красиво. Какое-то
время потом он даже подрабатывал изготовлением афиш для кинотеатра. А привычка
писать старательно сохранилась у него навсегда. Я тоже в детстве стремился подражать
почерку отца.
      
Бухгалтерия, все эти дЕбиты и крЕдиты, были далеки и чужды душе
шестнадцатилетнего мальчишки. Колонки цифр и щелканье костяшками на щётах – это
для инвалидов, а он, здоровый и полный сил, сможет найти работу поинтересней
скучного сидения в кабинете. Вместе с несколькими приятелями мой отец перешел из
техникума в железнодорожное училище, где тоже давали форму, а сама учеба была не в
пример более короткой. Вскоре он уже ездил кочегаром на паровозе – получал не
стипендию, а полновесную зарплату, из которой даже мог что-то посылать матери в
деревню.
      
Несколько раз, помню, он полусерьезно-полушутя сетовал, что зря тогда бросил
техникум. Сидел бы, мол, сейчас в теплом кабинете вместо ночных поездок,
перекладывал бумажки, все праздники был бы дома… . Но все эти сожаления были
нарочитыми. Когда он говорил так, все понимали, что на самом-то деле он не жалеет ни
о чем. Работу свою он любил. Ему нравилось движение, скорость, нравилось править и
многотонным поездом, и легким маневровым тепловозиком. А еще, думаю, в этом
присутствовало желание быть не как все – наверное, это подсознательное стремление к
свободе. Другие ходят на завод или в контору, сидят там от звонка до звонка под
неусыпным взором начальства. А он может оказаться в поездке и ночью, и в
воскресенье, и под Новый Год. Зато он бывает дома, когда другие работают, и в пути
над ним нет никого. Это, хоть иллюзорная, но все же свобода.
      
Впрочем, стремление к свободе у отца не было всепоглощающим или даже
осознанным. Оно, например, никогда не распространялось на семейные отношения.
Женился он рано – в двадцать один, и всю жизнь был очень привязан и к маме, и к нам с
братом. С мамой они познакомились у родственников. Ее дядя Ваня был женат на его
родной тетке Фёкле. Вскоре после этого они поженились, и семьи таким образом
породнились дважды. Интересно было, что дочери Ивана и Фёклы приходились
двоюродными сестрами и моему отцу и матери.
      
Я никогда не слышал слова «любовь» ни от отца, ни от матери, но нет у меня и
тени сомнения в том, что они любили друг друга. Так, был ли счастлив мой отец? Если
говорить только о семейном счастье, то не много найдется пар, столь счастливых, как
мои родители.
      
Почти сразу после женитьбы отца призвали а армию. Служил он на Урале в
артиллерийской части. В те годы, когда командирами еще оставались настоящие боевые
офицеры, в армии не было того безобразия, какое воцарилось в наши дни. Отец поэтому
вспоминал свою службу и армейских друзей с теплотой. В детстве я любил
перелистывать толстый альбом фотографий, которые он привез оттуда. Мне нравилось
слушать его рассказы о солдатской жизни, а он с удовольствием повторял их в ответ на
мои вопросы о том кто или что было на снимках.
      
Я родился вскоре после того, как отец ушел служить. Он потом приезжал в
отпуск, но я, конечно помнить этого не могу. А вот его фотография со мной на руках,
сделанная в то время, сохранилась. Снимок был сделан в Круглово на берегу реки в
веселой толпе родственников и друзей. Отец там выглядит очень счастливым. Да, и как
же иначе? Всё замечательно и вся жизнь впереди. После войны прошло уже двенадцать
лет; раны, которые она оставила, затянулись; жить становится легче; народ, в массе
своей, надеется на будущее; царят подъем и воодушевление …Кто-то в романтическом
порыве готов даже терпеть новые лишения, осваивая целину или строя поселки в глухой
тайге.
      
Из армии отец вернулся другим человеком. Его деревенское мировоззрение,
простиравшееся не дальше областного города – Омска, теперь расширилось до границ
всей страны. То, что раньше казалось недосягаемо далеким и призрачным, сделалось
вдруг реальным. В те годы происходило массовое перемещение и перемешивание людей.
Быть может, одной из причин тому стало ослабление Сталинского «крепостного права».
Так или иначе, движимые, кто романтикой дальних странствий, кто порывом
патриотизма, а кто и просто погоней за «длинным рублем», люди пересекали страну с
запада на восток и с севера на юг.
      
Мои родители не были ни отчаянными романтиками, ни алчными стяжателями,
но и они поддались общему настроению. В поисках лучшей жизни они поехали в
Узбекистан. Выбор нового места жительства для коренных сибиряков мог бы показаться
странным, но он не был случайным. Там, в небольшом городке под Ташкентом, со
странным для русского уха названием Чирчик, жила троюродная сестра моей мамы –
тётя Шура. Она со своей мамой уехала в Узбекистан в голодные военные годы, а теперь в
письмах звала моих родителей к себе. Так мы и оказались в теплых краях в первый раз.
      
Отец какое-то время работал монтажником-высотником. В этом, наверное, опять
проявилось его желание быть не как все. Он потом иногда вспоминал то время и с
нескрываемой гордостью напевал куплет из фильма о монтажниках: «Не кочегары мы, не
плотники. Но сожалений горьких нет …». И всё же, паровозы и поезда влекли моего отца
сильнее, чем пьянящая опасность высоты. Мы переехали в Ташкент, и отец вернулся на
железную дорогу.
      
Работать он начал на паровозе под началом машиниста, Федора Андреича.
Первые годы мы жили в крохотном домике, который сдавал нам дядя Федя, как
почтительно называл отец своего машиниста в разговорах с моей матерью. А к самому
дяде Феде он неизменно обращался по имени-отчеству. Федор Андреич годился ему в
отцы, да и относился к нему по-отечески. Думаю, дядя Федя чувствовал, что в какой-то
степени заменил ему погибшего на войне отца и был нужен ему именно в таком
качестве.
      
Домик, в котором мы жили, стоял в глубине тенистого двора, засаженного
фруктовыми деревьями и розами, а центральную часть двора занимал дом хозяина. Глава
большой семьи, Федор Андреич, представляется мне теперь героем какого-то советского
фильма о рабочей династии, каких в те годы снимали много. По праздникам в его
просторном доме собирались дети и внуки. Нас тоже приглашали туда. За столом велись
умные разговоры, которых я не понимал, а мы – дети – играли во дворе. Я был самым
младшим, поэтому меня иногда обижали, как водится в детских компаниях.
      
Кроме взрослых детей, которые жили отдельно, у Федора Андреича была еще
младшая дочка Ольга – чуть постарше меня. Она была большой выдумщицей и
непоседой. Пока она не пошла в школу, мы проводили много времени вместе. На правах
старшей, она командовала мной и часто вовлекала в какие-то проказы, из-за которых нас
обоих наказывали. Однажды, помню, мы поссорились из-за чего-то и отец взялся нас
помирить. Он заставил нас с Ольгой сцепиться мизинцами и повторять слова, как мне
тогда казалось, магического заклинания: «Мирись, мирись, мирись и больше не дерись, а
если будешь драться, то я буду кусаться». Я отнесся к этому заклинанию по-детски
серьезно и воспринял его буквально. На следующий же день, после очередной ссоры, я
укусил Ольгу за руку так больно, что она с воплями кинулась домой. После этого случая
она не отваживалась обижать меня.
      
Из тех лет помню не много. В памяти сохранились лишь отдельные эпизоды да
общее ощущение гармонии мира. Отец приходил с работы, сажал меня на колени и читал
стихи из детской книжки. Еще я любил, когда он, положив ногу на ногу, раскачивал меня
на свободной ноге, как на качелях. Помню запах роз, которых во дворе Федора
Андреича всегда было великое множество, а еще запах первого снега и свою досаду на
то, что он так быстро тает. Отец рассказывал мне про сибирские снега, которые не чета
здешним, а в моем воображении рисовались гигантские сугробы величиной с дом Федора
Андреича – ничего более огромного я представить себе не мог.
      
Мама работала почтальоном – разносила телеграммы. Оставлять меня было не с
кем, поэтому я ходил с ней. Когда мы приближались к калитке очередного адресата, нам
навстречу обычно бросалась собака. Я очень боялся этих собак и просил маму взять меня
на руки задолго до того, как мы подходили к калитке. Так она и шла от дома к дому – на
плече почтальонская сумка, а на руке я.
      
Года за два до того, как мне пойти в школу, родители сумели собрать денег на то,
чтобы купить свое собственное жилье. Ни о каких банковских займах в те годы и не
слыхивали. Что-то удалось скопить, а недостающую сумму одолжили братья. Мы стали
собственниками половины дома – минутах в десяти ходьбы от дома Федора Андреича, у
которого продолжали бывать, почти на правах родственников. У нас теперь было целых
две комнаты и небольшой дворик.
      
Дом был обветшалым, но зато нашим собственным. Там не было ничего – даже
электричества. Я хорошо помню, как в первый вечер мы сидели при свете лучины –
наверное, в хлопотах переезда забыли купить свечи. Долго потом еще мы пользовались
керосиновой лампой, пока около дома не поставили столб и не подвели к нему провода.
Все соседи собрались смотреть, как монтер, надев на ноги металлические крючки –
«кошки», взбирался на столб, чтобы подключить их.
      
Отец сразу же принялся благоустраивать наше жилье. Не знаю, где и когда он
научился, к примеру, плотницкому или столярному делу, но у него все получалось.
Может быть сказывалось его крестьянское происхождение – впитанная с молоком
матери привычка полагаться только на себя самого. Крестьянская же тяга к
собственному гнезду придавала ему сил и энергии.
      
Через год дом наш уже нельзя было узнать. Протекающая крыша была покрыта
заново, в дом был проведен водопровод, отец сам сложил печь, которая исправно грела
нас все последующие годы …. Потом он пристроил кухню и душевую, на крыше которой
поставил большой бак для воды. Летом жаркое ташкентское солнце нагревало воду в нем
так, что приходилось разбавлять ее холодной, чтобы не обжечься.
      
Дворик был крохотный, поэтому места хватило только для одного вишневого
дерева да нескольких виноградных лоз, которые отец посадил вдоль забора. По
специально сделанным подпоркам они потом разрослись и укрыли сверху почти весь
двор, словно шатром. Летом мы обычно обедали и ужинали во дворе под сенью этого
густого виноградника. Сверху над нами нависали тяжелые гроздья муската. Отец ставил
стремянку и срезал нам на десерт ту гроздь, на которую мы указывали.
      
К слову сказать, виноградник наш оказался необычайно урожайным. Даже
знатоки поражались количеству и размерам виноградных кистей, которые на нем
вызревали. В самом начале, когда лоза еще только начинала разростаться и не
плодоносила, все друзья и знакомые советовали отцу пригласить специалиста, чтобы
правильно подрЕзать ее. Оказывается, от того, какие побеги оставлены, а какие удалены,
зависит количество и качество будущих плодов. Отец же мой и тут решил положиться на
свое крестьянское чутье. Не знаю как, но ему – уроженцу сибирской деревни – удалось
подрезать лозу так, что наш небольшой виноградник стал «чашей изобилия». Сами мы
просто не могли съесть все, что на нем произростало, – приходилось призывать на
помощь друзей.
      
Приведя в порядок дом и двор, отец занялся изготовлением мебели. Мне было
очень интересно наблюдать, как он выпиливал какие-то странные детали, подгонял,
склеивал их, и вдруг возникало нечто очень нужное в доме: то табуретка, то письменный
стол …. Многие часы, а то и целые дени, я проводил с отцом в нашем сарае, где у него
была мастерская. Там имелось всё необходимое для работы. Теперь, когда мне бывает
нужно сделать что-то своими руками, я с завистью вспоминаю ту отцовскую мастерскую
с огромным, во всю стену, верстаком и разнообразными инструментами, развешанными
над ним. До сих пор помню пьянящий, смолистый аромат свежих стружек, которых было
очень много, когда отец делал что-то большое. Я зарывался в эти стружки с головой, за
что потом получал нагоняй от мамы, которой приходилось чистить мою одежду.
      
Между делом, как-то незаметно, отец учил меня. В свои пять или шесть лет я знал
уже, чем отличается фуганок от рубанка или долото от стамески, а главное, для чего они
нужны. Отец говорил не много – просто отвечал на мои вопросы, а я болтал без умолку.
Соседка наша, то ли в шутку, то ли всерьез, жаловалась, что не может уснуть после обеда
из-за моих нескончаемых разговоров, которые были слышны даже в ее доме за забором.
Помню, как обидно было сдерживать себя и молчать, когда хотелось поделиться с отцом
своими соображениями по поводу той или иной детали, над которыми он трудился.
      
Отец, занятый делом, казалось, не слушал мою болтовню, но не раз и не два я
сумел убедиться в том, что это было не так. Перед своим днем рождения – пятилетним
юбилеем, я долго рассуждал о том, что у взрослого человека непременно должны быть
брюки с карманами и ремень. А я в то время носил бриджи на резинке, сшитые мамой.
Каковы же были мои удивление и восторг, когда в подарок я получил и брюки, и ремень.
Через пару недель после этого родители повезли меня в фотоателье фотографироваться.
Я шел к автобусу гордой походкой, сунув руки в карманы, как моряк, сошедший на
берег. И на остановке, и в автобусе все очень возбужденно переговаривались и
показывали друг другу газеты. Один из пассажиров, не найдя более достойного
собеседника, обратился ко мне. Указывая пальцем вверх, он сказал, что там вокруг земли
летает человек, и раскрыл передо мной газетную страницу, с которой на меня смотрел
улыбающийся Гагарин.
      
В шестидесятые годы Ташкент был чем-то похож на древний Вавилон – кто
только не жил там: кроме узбеков, русских и всех других народов Советского Союза, в
этом городе можно было встретить и немцев, и греков, и даже корейцев. Одни остались
здесь после военной эвакуации, другие, как мои родители, приехали, подхваченные
ветрАми послевоенных переселений, третьи были высланы в Узбекистан Сталиным,
которой почему-то избрал этот благодатный край местом ссылки и для крымских татар, и
для корейцев, и даже для греческих партизан-коммунистов, потерпевших в сорок
девятом году поражение у себя на родине.
      
Я с ранних лет привык к разнообразию национальной одежды, лиц, и акцентов.
Помню только, что меня очень удивляли те узбекские женщины, которые скрывали свое
лицо под паранджой. Тогда еще можно было их встретить где-нибудь на базаре или в
автобусе.
      
Наша улица со странным названием «Печёрская» была Вавилоном в миниатюре.
Все мои друзья были греками – вернее, греками наполовину: матери у них были русские.
Отец одного из них работал шофером – водил большой грузовик. Когда он приезжал
обедать и ставил грузовик рядом с домом, Толик – его сын, позволял нам забираться в
кузов и даже в кабину. Он был очень горд, а мы все ему завидовали. Я рассказал
однажды своему отцу об этом. Наверное он почувствовал в моих словах и сожаление, и
досаду, но не сказал ничего.
      
Через несколько дней около нашего дома остановился тепловоз – с которого
сошел мой отец. Он отправился обедать, а мне разрешил посидеть в кабине и пригласить
друзей. Отец тогда работал машинистом маневрового тепловоза на соседней станции, а
мимо нашего дома проходила железнодорожная ветка, шедшая на какой-то завод. Моему
восторгу не было предела. Я сбегал за Толиком и еще несколькими приятелями, и мы
целый час лазали по всевозможным лесенкам, сидели в кабине, где было, не в пример,
больше всяких приборов, чем в обычном грузовике, и даже посигналили тепловозным
гудком. А после этого отец еще прокатил нас до станции, которая была недалеко.
Вечером отец не стал ничего спрашивать – только посмотрел на меня и улыбнулся. А я
не мог оторвать от него восторженных глаз.
      
Вскоре после того, как мы переселились в свой дом, в разговорах моих родителей
стало упоминаться имя еще одного дяди Феди – Федора Степаныча. От своих омских
родственников они узнали, что в Ташкенте живет этот самый Федор Степаныч, который
женат на Татьяне Павловне, сестра которой замужем за дальним родственником моей
матери. Короче говоря, что-то вроде «седьмая вода на киселе». После недолгих поисков
оказалось, что эти «дальние родственники» живут совсем рядом – чуть подальше, чем
Федор Андреич. Знакомство состоялось и очень быстро переросло в крепкую дружбу на
долгие годы.
      
Как и первый дядя Федя, Федор Степаныч был старше моего отца, участвовал в
войне, и вообще, был более опытным и умудренным жизнью. Отец относился к нему
очень уважительно и всегда прислушивался к советам. Даже имя моему брату, который
родился в шестьдесят первом, было окончательно выбрано по совету Федора Степаныча
и Татьяны Павловны. Мы часто бывали у них в гостях, как и они в нашем доме. Федор
Степаныч хорошо играл на аккордеоне и пел украинские песни.
      
Мой отец захотел тоже научиться играть. Он купил подержаный аккордеон и
записался на курсы. Следуя его примеру, и я стал изучать ноты по самоучителю. Я даже
разучил несколько простеньких вещей и мог играть их двумя руками, но инструмент был
для меня тяжеловат. У отца успехи были более значительными, но в конце концов он
бросил занятия. Музыка требует слишком много сил и времени, особенно, если нет ярко
выраженного таланта или абсолютного слуха.
      
Книг в нашем доме было не много. Почти всё свободное время отец занимался
какими-нибудь хозяйственными работами, по вечерам читал газеты или слушал радио.
Телевизора в начале шестидесятых у нас еще не было. Да и вообще, они были редкостью
в те годы. Помню, с каким интересом мы смотрели фильм «Осторожно, бабушка!» по
телевизору, который нам оставила соседка, уехавшая ненадолго к родственникам – та
самая соседка, что ворчала по поводу моих нескончаемых разговоров. Экранчик был
крохотным, а перед ним стояла большая линза, наполненная водой.
      
И всё же книги читались. Родители читали их вслух, по очереди. Очень хорошо
помню чтение Шолоховской «Поднятой целины». Они читали и тут же делились своими
мыслями, вместе смеялись над незадачливым «дедом Щукарем», сопереживали
несчастной любви героев и их поломаным судьбам, а я сидел и слушал. Мне всегда было
очень жаль, когда отец говорил, что на сегодня хватит и пора спать. С нетерпением я
ждал следующего вечера, чтобы снова окунуться в мир Шолоховских героев, а главное,
чтобы ощутить духовное единение с родителями, которое неизменно возникало во время
такого совместного чтения книг.
      
Иногда в разговорах о книгах отец упоминал «Библию». Сам он ее никогда не
видел, но понаслышке знал, что она очень мудреная и очень толстая. То ли от бабушки
моей, которая не умела читать, то ли от кого-то из деревенских он слышал, что тот, кто
прочтет всю Библию, обязательно сойдет с ума. Повторял отец это с иронией, но всё же
довольно серьезно. При этом в его голосе слышалось что-то суеверное и даже
мистическое. А подкреплял он свои слова сильно искаженными цитатами: о железных
птицах, которые будут клевать людей, о паутине, которая опутает землю, о том, что брат
пойдет на брата …. Теперь-то я знаю, что всё это из «Апокалипсиса», а тогда в моем
воображении рисовалась огромная книга страшных пророчеств, и всё же как-то не
верилось, что от чтения книги можно потерять рассудок. «Вот вырасту», – думалось мне,
– «прочитаю Библию, и все увидят, что я вовсе не сошел с ума».
      
Оторваные от своих корней, родители мои не были религиозными. Икон в нашем
доме не было, да и в церковь они не ходили. Пожалуй, единственное, что сохранялось в
нашей семье из Православия, был праздник Пасхи. Мама обязательно красила яйца в
отваре луковой кожуры и пекла куличи, которые у нас именовались «пасхами». Утро
начиналось, хоть и не с молитвы, но с восклицания «Христос воскрес!» и подобающего
ответа «Воистину воскрес!». В пасхальное воскресенье все дети выходили на улицу с
разноцветными яйцами и начинались баталии – чьё яйцо окажется крепче. Мало кто
понимал смысл и значение пасхальных традиций, но они были столь сильны, что на
нашей многонациональной улице даже дети крымских татар и корейцев появлялись с
крашеными яйцами. Пост никто не соблюдал, а скорее всего даже и не знал о нем, но в
воскресенье всюду накрывались обильные праздничные столы и все ходили в гости друг
к другу. Если отец в этот день не работал, то мы шли на обед к тому или другому «дяде
Феде», или они бывали у нас.
      
После того, как отец потрудился над его благоустройством, дом наш стал вполне
уютным и «комфортным», насколько это было возможным в те годы. Как у всех, у нас
было электричество. Как и большинство соседей, летом мама готовила еду на керосинке,
а зимой на плите, которая топилась дровами и углем. Раз в неделю на нашу улицу
приезжала машина, развозившая керосин. Дрова и уголь покупали осенью и складывали
их в сарае. В отличие от многих, отец провел водопроводный кран в дом, а вот
«удобства» были, как у всех, во дворе. Раз в неделю мы ходили в баню. Только летом
можно было мыться каждый день, благодаря душу, нагреваемому солнцем. Помню, как
горячая вода в этом душе больно щипала разбитые коленки и ссадины, которых за
долгий день у меня появлялось множество.
      
Был ли счастлив мой отец в те годы? Наверное, да. Он был молод, а быт,
кажущийся нам теперь неустроеным, тогда воспринимался совсем иначе. Так жили
многие, а потому и не возникало чувства зависти или даже осознания этой
неустроенности. Вспоминаются лишь несколько дней, про которые могу с уверенностью
сказать, что они не были счастливами для моего отца, как и для всех вокруг. Это было в
конце октября шестьдесят второго года – во время так называемого «Карибского
кризиса».
      
Американцы разместили свои ракеты в Турции, и вскоре обнаружили советские
ядерные ракеты на Кубе, поставленные им в ответ. Они были в панике и уже готовились
нанести удар по «острову Свободы». Наша армия непременно дала бы отпор. Мир стоял
у края. Из тех тревожных дней в памяти запечатлелась поразившая меня тогда
светомаскировка грузовиков и автобусов. Верхняя часть их фар была до половины
закрашена черной краской. По городу ездили такие «подслеповатые» машины, словно бы
с опущеными до середины глаз веками.
      
Не знаю, что происходило в те дни в других городах, но если уж маскировали
машины в далеком от границ Ташкенте, значит дело было и впрямь серьезным. Мне в ту
пору было чуть больше шести лет – газет я не читал, а из потока замысловатых слов,
которые сыпал радиоприемник, уловил лишь странное сочетание «соединенные штаты».
Какие-такие «штаты» и почему они соединены между собой – понять я не мог, а
спрашивать не решался. Отец был угрюм и слушал радио каждый час. Помню, мы
сидели за ужином. Отец смотрел то на меня, то на маму с годовалым братом на руках.
Налив себе водки, он сказал: «За день грядущий!» и выпил ее залпом.
      
В тот момент он вспоминал, наверное, и деда моего, и своего брата, и всех
односельчан, волею судьбы превращенных в отважных воинов Сибирской дивизии.
Мама сидела тихо, опустив взгляд. Думала ли она о своем отце, который тоже сложил
голову на той войне, или, быть может, о нас с братом и о том, что мы можем повторить
их собственную судьбу – не знаю. Так или иначе, но вечер тот запомнился мне тревогой
и тяжестью, висевшими в воздухе.
      
Ко всеобщему облегчению разум все-таки взял верх. Ракеты наши с Кубы убрали
в обмен на какие-то уступки со стороны американцев. Через пару недель и краску
черную с автомобильных фар смыли. Лица людей повеселели. Отец мой тоже оттаял –
смеялся и шутил, даже по поводу возможной войны – теперь было можно.
      
Если опустить тот тревожный октябрь шестьдесят второго да очереди за хлебом в
разгар Хрущевских реформ, жизнь наша неуклонно улучшалась: отец продолжал
благоустраивать дом, стал зарабатывать чуть больше, у нас появился телевизор, мы даже
в Омск съездили все вместе. В доме нашем часто собирались гости. Помню
многоголосые застолья, песни под аккордеон Федора Степаныча и разговоры обо всем на
свете. Не знаю, как относился мой отец к обещанию Хрущева, что «нынешнее поколение
советских людей будет жить при коммунизме», но, думаю, в это наивно верили тогда
многие.
      
В шестьдесят третьем я пошел в школу. Мальчишки в те годы носили суконную
форму, очень похожую на солдатскую: гимнастерка, ремень с медной бляхой, на которой
вместо звезды была буква «Ш», фуражка с кокардой. Очень колючей была эта
гимнастерка, но я гордился своей формой. Отец учил меня пришивать к гимнастерке
белые подворотнички и правильно делать складки сзади под ремнем. А еще он учил меня
писать красиво и с нажимом. Иногда, стараясь сделать это, я нажимал так, что с перышка
соскакивала большая капля чернил и разливалась жирной кляксой по тетрадке.
      
Отец занялся любительской фотографией. Помню свое нестерпимое
любопытство, когда он принес раздобытый где-то старый аппарат с объективом,
двигающимся по специальным рельсам и соединенным с камерой при помощи черной
гармошки. Снимки в нем делались на стекляные фотопластинки, которые в ту пору уже
трудно было найти в магазинах. Несколько штук мы по неосторожности засветили – я
пользовался ими потом в качестве фильтра, чтобы смотреть на солнце во время затмения.
Немного поснимав этим музейным экспонатом, отец купил простенький, но
современный аппарат и все необходимые принадлежности, чтобы и пленку проявлять, и
фотографии печатать. Мы вместе с ним тренировались вслепую заряжать пленку в
кассету и фотобачок. В наши дни нужды в этом нет, но я бы и сегодня без труда проявил
пленку в абсолютной темноте.
      
Жизнь наша мягко катилась по рельсам, которые давали о себе знать лишь
редкими ударами на стыках: то совнархозы какие-то введут, то кукурузу заставят сеять
повсеместно, а то и главу государства заменят по-тихому. Впрочем, все это происходило
где-то там, почти в другом мире. До нас долетали лишь отголоски событий. Рельсы,
однако, никогда не бывают бесконечными – где-то они обязательно заканчиваются
станцией или разветвляются на стрелке. На нашем пути такая развилка случилась в
апреле шестьдесят шестого.
      
Рано утром двадцать шестого апреля еще до рассвета мы проснулись от
страшного, хоть и не очень громкого, гула. Дом дрожал и с потолка сыпалась
штукатурка. Первая моя мысль была: «Война!». К тому времени я насмотрелся уже
достаточно фильмов о войне, чтобы именно так среагировать на происходящее. Уверен,
что многие в то утро подумали то же самое – очень уж похожи были первые толчки
землетрясения на бомбардировку.
      
Родители схватили нас с братом и бросились на улицу. Там было полно народу.
Все соседи, как и мы сами, выскочили неодетыми – кто в чем спал. После того, как люди
немного успокоились, начали раздаваться смех и шутки по поводу одежды, вернее, ее
отсутствия. Постояв немного, все разошлись по домам, но через полчаса случился еще
один толчок и люди вышли на улицу снова, теперь уже одетые «более подобающе».
      
Чуть позже я отправился в школу. Занятия, конечно же, были отменены, но мы с
мальчишками долго не расходились по домам – делились рассказами о том, кто и как
выскакивал на улицу, и где и что разрушено. Наша школа не пострадала, но подземные
толчки повторялись почти каждый день, поэтому проводить уроки в здании нам не
разрешали. Вместо этого учительница собирала нас в большом дворе у одной из
одноклассниц, родители которой поставили там длинный стол и скамейки вокруг него.
Было очень интересно и весело. Вскоре, однако, нас досрочно распустили на летние
каникулы. После этого жизнь повернулась так, что я больше не видел никого из тех
своих одноклассников никогда.
      
Центр Ташкента был сильно разрушен, были и жертвы, но, к счастью, не столь
значительные, как можно было бы предположить. Отец часто повторял, что нас
обманывают, что не могло быть только восемь погибших. И тем не менее, теперь, после
многих десятилетий, мы знаем, что нам говорили правду – редкий в те времена случай.
Повезло, что первые толчки были, хоть и сильными, но вертикальными – стены не
падали.
      
В конце апреля в Ташкенте уже тепло, цветут розы – до сих пор в памяти
сохранился их сладковатый аромат из той далекой весны. У нашего дома был разрушен
только чердак, да появилось несколько трещин на стенах. И все же мы не решались спать
в нем. Как и многие, у кого была возможность, мы поставили кровати во дворе. Теперь,
даже если ночью трясло, мы не вскакивали с постели.
      
Удивительно, но я не помню, чтобы люди были подавлены или очень сильно
опечалены свалившимся несчастьем. Эта беда как-то сплотила их – все старались помочь
друг другу. Ну, конечно же, были и такие, кто наживался на беде – не без этого. Кто-то
брал взятки за справки о разрушении и непригодности дома, кто-то другой умудрялся
получить и компенсацию, и новую квартиру, да еще и продать свое «непригодное»
жилье. Только их было не много.
      
Подземные толчки продолжались еще около месяца. Большинство соседей с
нашей улицы относились к происходящему философски, как к дождю или снегу, которые
человеку неподвластны, и даже с некоторой долей юмора. В разговорах можно было
услышать истории о том, как кто-то выбежал из дома, оставив яичницу на плите, а
другой выскочил из душа – весь в мыльной пене. Все это рассказывалось иронично и
легко.
      
Поток грузов в Ташкент возрос многократно и все они почти шли по железной
дороге. Работы у отца поэтому прибавилось. Каждый раз, возвращаясь домой, он
рассказывал о том, что видел, и делал вывод, что город непременно будет отстроен
заново. Надо сказать, что понимали это все и были уверены, что страна их не бросит.
      
Для нас – детей то время было необычайно интересным. Обстановка вроде бы, как
военная, и в то же время это не война с ее ужасами и горем. Нас распустили на каникулы
на целый месяц раньше срока. На лето можно было без особого труда получить путевку в
пионерский лагерь почти в любом конце страны. Те, кто хорошо учился, могли попасть
даже в Артек. При желании я мог бы оказаться одним из них. Но родители, связавшись с
родственниками, решили отправить меня в Омск. Я был несказанно этому рад. Во-
первых, потому, что все мои друзья куда-то уезжали, во-вторых, я должен был впервые
лететь на самолете, и, наконец, потому, что тяга к перемене мест есть в каждом из нас.
      
Десятилетнему ребенку одному лететь бы не разрешили, поэтому, когда мы с
отцом покупали для меня билет, он нашел в очереди какого-то мужчину, который
согласился быть моим сопровождающим. В день отъезда все мои мысли были
устремлены вперед, к предстоящим встречам с новыми людьми и местами. Я и не думал,
что покидаю Ташкент очень надолго, а своих друзей быть может навсегда.

В те годы порядки в аэропортах были очень простыми – отец проводил меня до
самого трапа самолета. Погладив по голове, он пожелал мне счастливого полета и
поцеловал. А я, смущенно оглядевшись по сторонам, поспешил подняться на борт – к
новой жизни.
      
В Омске я жил сначала у дяди Гриши – маминого брата, потом меня забрал к себе
в Круглово брат отца – дядя Вася. Городская жизнь – она всюду одинакова, а вот в
деревне всё было для меня новым: лес, где я собирал землянику, костянку и грибы; река,
где я в то лето научился плавать; парное молоко и чудесные блины, которые бабушка
пекла в русской печке. Удивляло то, что многие в деревне знали, кто я такой, и
доводились мне какими-то родственниками.
      
Поначалу я вел себя несколько застенчиво и всего чурался, но пообвыкнув, стал
чувствовать себя частью этой деревенской жизни. Мог узнать нашу корову в стаде,
окучивал картошку на том самом поле, где мальчишкой трудился мой отец, прыгал в
речку с тех же самых мостков, что и он…. Однажды мне даже доверили телегу с
запряженной в нее лошадью, чтобы поехать на ферму, где дядя Вася что-то чинил в
совхозном коровнике.
      
В то лето я прикоснулся к детству моего отца. Мне было десять лет – столько же,
сколько ему исполнилось в сорок четвертом. Если он воспринимал мир так же, как я, с
теми же радостями и огорчениями, то детство его было счастливым. Впрочем, не знаю –
ведь тогда еще шла война и он уже осиротел. Спросить бы его самого, но я этого не
сделал, пока он был жив, а теперь уже поздно.
      
Однажды дядя Вася принес письмо от отца. Он долго читал его молча, потом дал
мне и в своей немногословной манере сказал: «Пиши отцу, чтобы ехал в Омск». Я
схватил листочки, плотно исписанные знакомым аккуратным почерком. Отец подробно
писал о ташкентской жизни, о маме с братом, о соседях и моих друзьях …. Самое
интересное было в конце: наш дом признали аварийным и поэтому была возможность
получить квартиру в каком-нибудь другом городе. Тогда еще не слыхивали такого слова
«беженцы» – просто вся страна помогала пострадавшим.
      
Список городов, которые выделили квартиры для ташкентцев, был довольно
длинным. Он включал даже Москву и Ленинград, которые и по сей день остаются
мечтой многих жителей провинции. Был в этом списке и Омск. Я тут же сел писать
ответ, в котором с жаром рассказывал о том, какая у меня тут замечательная жизнь. Дядя
Вася, читавший письмо перед тем, как запечатать его, рассмеялся над моей последней
фразой: «Переезжайте в Омск – и никаких гвоздей!». Мне почему-то казалось, что так
будет звучать более убедительно.
      
Мое мнение, конечно, учитывалось, но, наверное, не было определяющим.
Родители к тому времени прожили в Узбекистане уже девять лет. Всё та же тяга к
перемене мест подталкивала их к тому, чтобы воспользоваться предоставившейся
возможностью: и новую квартиру дают, и переезд оплачивают.
      
Так или иначе, но в конце лета они уже были в Омске. Нам дали трехкомнатную
«хрущевку» в новом микрорайоне – Городке Нефтяников. Вместо еженедельных
походов в баню собственная ванна с горячей водой, вместо керосинки газовая плита –
жить стало значительно удобнее. Не было здесь, однако, нашего виноградника, а вместо
уютного дворика имелся только крохотный балкон.
      
Отец конечно же хотел устроиться на железную дорогу, но в Омском депо ему
предложили только должность помощника машиниста. К тому времени он уже несколько
лет сам управлял тепловозом и поэтому воспринял такое предложение с некоторой
обидой. После недолгих поисков он пошел работать на химический завод, который из
нефтепродуктов делал каучук. Выбрал он это место, наверное, потому, что завод был
рядом с домом. Там у них имелся свой собственный тепловозик, который перемещал
вагоны с сырьем и продукцией по территории. Как профессионального и опытного
железнодорожника, его поставили старшим машинистом в бригаде, работавшей на этом
тепловозе. Отец среди них был единственным, у кого имелись «корочки» – права на
управление тепловозом. Поэтому, когда изредка возникала необходимость выехать за
территорию завода – на соседнюю станцию, он делал это сам.
      
Пришла зима и я своими глазами увидел сибирские снега и почувствовал суровые
морозы, о которых отец мне рассказывал так много. Коренной сибиряк по рождению – я
лишь теперь – в десять лет, начал учиться ходить на лыжах и кататься на коньках. Было
что-то романтическое в долгих зимних вечерах, когда за окном завывает вьюга, а в
комнате тепло и уютно. Занятия в школе отменялись, если температура опускалась ниже
минус тридцати. Встав утром, я поэтому первым делом шел к заледенелому окну и
сквозь небольшие проталинки пытался разглядеть шкалу термометра, висящего снаружи.
      
Жизнь наша быстро вошла в свою новую колею. Работа на заводе сделала отца
похожим на всех остальных: у него не было теперь ночных смен и каждое воскресенье он
проводил дома. Заводской парторг стал вести с ним разговоры о вступлении в партию.
Его собирались поставить во главе транспортной бригады, а руководить коллективом,
пусть даже из двух человек, должен был коммунист. Отец не хотел никуда вступать и
находил какие-то объяснения и благовидные предлоги. Парторг пока принимал их, но
ясно было, что придет момент, когда терпение его кончится.
      
У отца моего никогда не было веры в коммунистические идеалы, но и
диссидентских настроений тоже не было. Его нежелание вступать в партию объяснялось
просто: не хотел иметь над собой дополнительных начальников, которые, к тому же,
известны своей надменностью и стремлением подчинять себе всех и вся. Вскоре
произошло событие, которое еще более укрепило его в этом нежелании.
      
В один из выходных дней, когда мы собирались в гости к родственникам, с завода
приехала машина за отцом. Водитель ничего не знал – сказал только, что там что-то
случилось с тепловозом. Вернулся отец ближе к вечеру – очень растроеный. Оказалось,
что один из его подчиненных, то ли по незнанию, то ли по неосторожности, а скорее
всего, и по той, и по другой причине устроил пожар – у него загорелся дизель, и сам он
чуть не погиб. Еще месяц после этого шли разбирательства. Отца вызывали «на ковер» и
к директору, и в партком, и еще куда-то. Он ходил чернее тучи и все ругался: берут, мол,
балбесов, которым не то, что тепловоз, а велосипед нельзя доверять. Начальство же, хоть
и пыталось переложить часть вины в случившемся на отца, прекрасно понимало, что им
нужен профессионал, и поэтому парторг продолжал свои настойчивые разговоры.
      
Первая зима в Омске показалась нам очень долгой, темной и холодной. Зато
пришедшая ей на смену весна принесла настоящую радость. Солнце поднимается
высоко, слепит, отражаясь от подтаявших сугробов, греет так, что хочется снять шапку,
перчатки и даже расстегнуть пальто. Шагаешь по только что расчищенному асфальту, а
кажется будто летишь на крыльях – наверное потому, что не боишься поскользнуться и
упасть. А какое чудо – ледоход на Иртыше! Гул его слышен за километр от берега, а то
и дальше. Быстрое течение несет огромные льдины, которые сталкиваются, вздымают из
воды свои ломаные края и с грохотом раскалываются. Воздух наполнен небесной
синевой, солнечным светом и весенней влагой.
      
Лето с лихвой отплатило нам за долгие зимние ночи – теперь сумеречное время
длилось не более часа или двух. В воскресные дни нам редко приходилось скучать дома.
То навещали многочисленных родственников, то кто-нибудь из них бывал у нас, а если
выдавалась хорошая погода, мы все вчетвером отправлялись на пикник. Я очень любил
эти походы на берег Иртыша. Отец купил бамбуковые удочки и мы пытались ловить
рыбу. На балконе у нас хранилась большая жестяная банка, в которой жили дождевые
черви, накопанные впрок. Я их подкармливал, насыпая поверх земли заварку из чайника.
Так что наживка у нас была наготове всегда. Лишь один или два раза удалось поймать
несколько маленьких ершей и пескарей, но эти неудачи нас не останавливали. Да и не
рыба была нам нужна.
      
Теперь я сам отец и понимаю, что испытывал он, сидя рядом со мной на берегу
реки, глядя на неподвижные поплавки и рассказывая мне истории из своего детства. С
его стороны было чувство отцовской нежности и желание увидеть радость в моих глазах.
А я ощущал его заботу и чувствовал себя защищенным от внешнего мира его сильными
руками, жизненым опытом и мудростью. Мне льстило то, что отец разговаривал со мной,
как со взрослым. Я очень любил эти мгновения. Нет, не рыба нам нужна была там.
      
А рыбу мы приносили с собой. Пока мы с отцом и младшим братом терпеливо
ждали поклёвки, мама варила на костре уху. Её аромат, смешанный с запахом дыма,
заставлял нас думать о еде, но мы продолжали делать вид, что поглощены рыбной
ловлей. Когда мама подходила и громко объявляла, что всё готово, мы укоризненно
смотрели на нее и просили не пугать рыбу, однако, без сожаления оставляли удочки,
воткнув их в песок, и шли к накрытому столу – вернее к растеленному на песке одеялу,
на котором были живописно разложены редиска, зеленый лук, солёные грибы, вареные
яйца и еще, Бог знает, какие яства. Река едва слышно журчала в прибрежных камешках, в
небе с криками летали чайки, прохладный ветерок от воды доносил слабый запах прелых
водорослей, а мы наслаждались то ли горячей ухой, то ли тем, что были все вместе.
      
Потребность в том, чтобы быть вместе не только физически, но и душой, есть и у
взрослых, и у детей. Детям, наверное, это даже важнее. Причем духовного единения с
родителями им достичь очень легко – их душа открыта и готова к такому контакту,
нужно лишь небольшое усилие со стороны родителей. У меня чувство духовной
близости с родителями возникало всегда во время совместных походов, будь то рыбалка
или поход в кино. Запомнилось, как мы ходили в кинотеатр «Кристалл» смотреть только
что вышедший фильм «Бриллиантовая рука», как смеялись и обсуждали героев,
возвращаясь домой.
      
Лето было жарким, но очень скоро кончилось. Вечерами, сидя за чаем, мы
частенько вспоминали Ташкент – его Алайский базар с горами арбузов и дынь, наш
собственный виноградник и теплые ташкентские вечера, когда воздух недвижим, от
земли поднимается накопленное за день тепло, а в кромешной темноте звонко стрекочут
цикады. Тогда я не знал еще такого замысловатого слова «ностальгия». Да и родители
мои не слыхивали его. Теперь же понимаю, что все мы заболели этой весьма
мучительной болезнью. Случалось, показывали по телевизору песни и танцы разных
народов страны. Едва заслышав знакомые звуки узбекских мелодий, мы бросались к
экрану. Живя в Ташкенте, мы никогда не слушали эту музыку, но здесь – вдалеке она
вдруг сделалась для нас родной и возвращала в тот солнечный край.
      
Наша вторая омская зима была на исходе, когда в один из вечеров родители
объявили мне, что собираются возвращаться в Ташкент. В первый момент я воспринял
эту новость с чувством испуга и протеста, высказывал какие-то доводы и жарко спорил.
Но родители были непреклонны. Отец не стал пользоваться своим правом главы семьи.
Мог бы ведь попросту сказать, что мы едем – и никаких возражений. Вместо этого он
пытался меня убедить.
      
Разговор с отцом помог мне разобраться в своих собственных чувствах. На самом-
то деле я тоже хотел в Ташкент – только боялся менять школу, в очередной раз идти в
новый класс. Теперь все эти страхи кажутся наивными и смешными, а тогда я глубоко
переживал и страдал. В свои первые школьные годы я легко сходился с одноклассниками
и даже был заводилой и в школьной компании, и среди мальчишек с нашей улицы.
Потом, когда из-за близорукости мне пришлось надеть очки, характер мой стал быстро
меняться. Детские, и особенно, мальчишеские сообщества очень жестоки. Меня стали
дразнить очкариком и это сделало меня существом низшего сорта в глазах окружающих
и, что самое страшное, в моих собственных глазах. Поначалу я еще дрался и отстаивал
свое достоинство, но постепенно смирился. Я всегда хорошо учился и уважение, которое
этому сопутствовало, отчасти компенсировало мою «ущербность», но переход в другую
школу меня всё же очень пугал.
      
После нескольких дней мучительных раздумий я из противника сделался пылким
сторонником переезда в Ташкент. Мы с жаром обсуждали будущее, строили планы и
вспоминали прошлое. Возникал вопрос: как эти планы осуществить? Родители мои
никогда не были оборотистыми в делах денежных. Уезжая из Ташкента, они попросту
бросили дом – ведь он был признан аварийным и нам дали новую квартиру. Между тем,
сосед наш, который занимал вторую половину дома, подлатал трещины, прорубил дверь
и присоединил его к своей половине вместе с нашим двором и виноградником. Родители
не собирались предъявлять права и что-то требовать – это было не в их характере. Мы
начали поиск квартиры на обмен.
      
В те годы в Омске, как и в других городах, ежемесячно издавался специальный
бюллетень, где печатались объявления подобного рода. Мы поместили там свое
объявление и с надеждой просматривали каждый новый выпуск бюллетеня. Увы, но
желающих менять Ташкент на Омск не было. Ближе к лету мы решили на семейном
совете, что отцу надо ехать в Ташкент одному, устраиваться там на работу и искать
обмен на месте.
      
Вскоре он уволился с завода и уехал. Парторг долго убеждал его остаться, сулил
золотые горы, но отец не поддался на уговоры. В Ташкенте он поселился у Федора
Степаныча в маленьком домике, который стоял в глубине двора – совсем как десять лет
назад, когда мы жили у другого дяди Феди – Федора Андреича. Так отец попал в теплые
края во второй раз и начал все заново.
      
Впрочем, начал он не совсем с нуля: в депо отца все помнили и были рады его
возвращению. Вместо маневрового тепловоза он пошел на «настоящую» работу – «в
поезда». Машинисты, водившие поезда, считались в депо элитой. От маневровых они
отличались почти так же, как капитаны дальнего плавания от капитанов портовых
буксиров или каботажных суденышек. Хотя, конечно, в таком сравнении есть некоторое
преувеличение. Машинист никогда не уезжает от своего депо дальше, чем на двести-
триста километров. В отличие от кораблей, поезда передаются по эстафете. Вся сеть
железных дорог разбита на участки, обслуживаемые своими депо. Границы участков
проходят по станциям, где машинист передает поезд своему коллеге с другого участка, а
сам после нескольких часов отдыха принимает поезд, идущий в обратном направлении.
      
Прежде, чем отправиться в поездку самостоятельно, каждый машинист ездит
какое-то время либо помощником, либо просто пассажиром – изучает трассу,
запоминает, все подъемы, спуски и ложбины. На взгляд все эти неровности пути
незаметны, но без точного знания, где следует разогнаться, а где притормозить, тяжелый
грузовой состав может застрять на подъеме – особенно, если приходится ехать медленно,
когда поезда идут плотным потоком. Вагонов цепляют столько, что тепловоз не в
состоянии тронуть поезд с места, когда он стоит на склоне. Если такое случается,
приходится вызывать вспомогательный тепловоз, а это ЧП – задержка движения.
      
Начинающие машинисты очень боятся «растянуться» – так они говорят о той
неприятной ситуации, когда не могут сдвинуть поезд с места. Обычно, если чего-то
очень боишься, оно обязательно случается. Именно так и произошло с моим отцом во
время его первой самостоятельной поездки – встал на перегоне. К счастью, до вызова
помощи не дошло. Он сжал длинный поезд, сдав тепловоз назад, а потом резко рванул
вперед. Пока импульс рывка добрался до хвоста состава, его головная часть уже набрала
ход и потянула за собой всё остальное. Отец очень переживал по поводу этой своей
неудачи. В письме он подробно рассказывал нам, как всё было, и ругал себя. Больше
ничего подобного с ним никогда не случалось.
      
Лето приближалось к концу, а мы всё еще не могли найти обмен. В конце концов,
было решено, что мы едем к отцу, а там видно будет …. Во второй раз за мою недолгую
жизнь я навсегда прощался с друзьями. Сколько еще будет таких потерь! – тогда я и не
подозревал.
      
Поезд из Омска идет до Ташкента около трех суток – всё через бескрайние
просторы казахских степей. На второй день пути, выйдя из вагона на какой-то станции, я
ощутил знакомый южный зной и почти забытый запах шелковицы, росшей неподалеку.
И жара, и шелковица, и опаленные солнцем лица казахов … – всё это было таким
близким и родным! Да сибиряк ли я вообще? Не знаю, что бы я ответил в тот момент.
      
Встреча с отцом затмила долгожданную встречу с Ташкентом. Он тоже был
необычайно растроган – я даже заметил на его щеке слезинку. Это был один из тех
моментов, когда отец был по-настоящему счастлив. Дома нас ждали горы фруктов,
невероятных размеров мирзачульская дыня и бесконечные разговоры….
      
Город необычайно изменился. Всюду шло строительство. И хоть не всё ещё было
закончено, было видно, что новый Ташкент станет красавцем. Следы землетрясения
остались в виде подпорок, поддерживающих стены уцелевших старых домов. Тогда, в
шестьдесят шестом, когда еще продолжались подземные толчки, люди сооружали
треугольные кирпичные кладки снаружи у стен. Эти кирпичные подпорки сохранялись
потом еще долгие годы. Не удивлюсь, если они есть где-то и по сей день.
      
Август готовился перейти в сентябрь, мне надо было устраиваться в школу, а
подходящий обмен так и не находился. Нет, какие-то предложения были, но квартирки
слишком маленькие. Поглощенные этой заботой, мы и не заметили «главного» события
шестьдесят восьмого года – восстания в Чехословакии. Подобно тому, как в наши дни
американцы устраивают «цветные революции» то в одной, то в другой стране, пытались
они проделать это и тогда в Чехословакии. Не знаю, как развивался бы мир, если бы их
попытка оказалась успешной. Во всяком случае, их нынешние «революции» ничего,
кроме несчастий и бед, людям не приносят.

      
В самом конце августа отец нашел подходящих размеров квартиру, но только не в
Ташкенте, а в небольшом городке Янгиюль – это в тридцати километрах к югу от него.
Через этот городок проходила железная дорога, а на соседнюю с Янгиюлем станцию с
очень громогласным названием «Узбекистан» он ездил, чтобы принимать поезда и
отправляться в путь. Если бы мы переехали в Янгиюль, добираться до этой станции ему
стало бы даже ближе, чем из Ташкента. Это ли соображение, или то, что мне надо было
идти в школу, а скорее всего, просто отчаяние и усталость подтолкнули нас к решению.
Так мы и поселились в Янгиюле на последующие восемь лет.
      
В этом городе я пошел в шестой класс и доучился со своим классом до конца.
Страхи мои оказались напрасными. Приняли меня одноклассники очень дружелюбно и я
до сих пор храню теплые воспоминания о многих из них. В сентябре того шестьдесят
восьмого разговоры на переменах были о Чехословакии. И смешно и грустно от того, как
политика преломилась в детском сознании. Мальчишки наперебой рассказывали о том,
как чехи задумали отравить жителей нашей страны. Для этого чехи, якобы, вставляли
капсулы с ядом в каблуки обуви, которая отправлялась к нам. Приводились даже
примеры: кто-то из одноклассников утверждал, что разломал каблук и нашел там эти
капсулы. Помню, что и я верил в это!
      
Пока отец водил грузовые поезда, мы никогда не знали, как долго продлится его
очередная поездка. Могло быть часов двенадцать, а иногда и сутки. В начале каждого
месяца ему выдавали график с указанием времени, когда он должен являться на ту
станцию, где машинисты принимают поезда. Грузовые ходили без расписаний, поэтому
он вместе с другими машинистами ждал, что ему достанется. По прибытии очередного
поезда диспетчер посылал на него бригаду, то есть машиниста и его помощника. Куда
окажется очередной поезд, никто не знал. Было одно северное направление до станции
Арысь, что на границе с Казахстаном, и два южных – до Хаваста и Джизака. Там бригада
сменялась и шла в «дом отдыха», где имелось всё необходимое: и столовая, и душ, и
спальня. Часа через три четыре отдохнувшую бригаду будили и отправляли в обратный
путь.
      
Из нашего окна был виден железнодорожный переезд. Когда отец проезжал по
нему, он сигналил нам повторяющимися парами коротких гудков. Если мы слышали эти
сигналы вскоре после его ухода на работу, то знали, что отец уехал в южном
направлении и просигналит нам на обратном пути часов через двенадцать. В те времена
никаких мобильных телефонов у нас не было, поэтому такая простенькая «азбука Морзе»
была единственным способом узнать, когда можно ожидать его возвращения.
      
Изредка отец брал меня с собой в поездки. Я был счастлив до небес, когда такое
случалось. Строго говоря, посторонним находиться на тепловозе не полагалось, но
начальство обычно закрывало на это глаза. На конечных станциях сердобольные
дежурные в «домах отдыха» никогда не отказывали мне в приюте. Я получал чистую
постель, как член поездной бригады – на правах стажера. В пути отец позволял мне
сидеть в кресле машиниста. Я знал значение всех сигналов и знаков, научился даже
трогать поезд с места и тормозить. Было время, я очень переживал из-за того, что
никогда не смогу стать машинистом – с моей близорукостью это было невозможно, а мне
так хотелось водить поезда, как отец. Жизнь моя сложилась иначе, о чем я теперь не
жалею, а машинистом стал мой брат.
      
Квартира у нас теперь была большая: три комнаты в доме старой постройки, с
высокими потолками. Как и предыдущую квартиру, и наш прежний дом, отец сразу
принялся ее благоустраивать. Теперь уже и я принимал участие во всех работах: красил
стены, окна и пол, вместе с отцом мастерил полки в прихожей ….
      
То, что мы оказались в маленьком городке, нас ничуть не тяготило. Во-первых, он
не был провинциальным – до столичного Ташкента всего-то каких-нибудь полчаса на
электричке. Во-вторых, родители, да и мы с ними не были склонны ходить в театры или
на концерты, даже когда жили в больших городах. А всё необходимое для жизни
имелось и в Янгиюле. У нас в школе, кстати, были замечательные учителя. Одна из них –
учительница физики, Людмила Николаевна, приехала в этот городок во время войны из
Ленинграда. Думаю, со школьной физикой даже не многим москвичам или ленинградцам
повезло так, как мне.
      
Шли годы. Летняя жара перемежалась короткими снежными зимами. Весной
вишни, которыми был засажен двор, покрывались миллионами нежно розовых цветов с
жужжащими среди них пчелами. Осенью холодный воздух делался удивительно
прозрачным и бодрящим, словно искристое вино. Эта осенняя пора в Узбекистане –
время особое – все собирают хлопок.
      
В советские времена сбор хлопка там был действом каким-то героико-
патриотическим. Во всяком случае, таковым от представлялся с экранов телевизоров, по
радио и в газетах. Ежедневно шли «фронтовые» сводки о том, сколько процентов к плану
собрала та или иная область и республика вцелом. Удивительно, но мы внимательно
слушали эти сводки, переживали, когда проценты росли медленно, и радовались
успехам. Впрочем, за всем этим стоял практический интерес людей. Пока на хлопковых
полях продолжались сражения за урожай, вся республика жила в режиме чрезвычайного
положения – автобусы снимались с маршрутов, чтобы везти на поля дополнительных
сборщиков, а ими были студенты и даже школьники, поэтому все техникумы, институты,
университеты и многие школы закрывались месяца на полтора.
      
Не трогали школьников только в Ташкенте. А в Янгиюле, как и в других
узбекских городах, все ученики старших классов обязаны были отправляться на сбор
хлопка. Отказ воспринимался, как дезертирство с фронта или диссидентское
выступление. Честно говоря, я не знал никого, кто бы в те годы решился на подобное.
Избежать хлопковой «барщины» можно было только с помощью медицинской справки.
А выдавать ее имела право только специальная комиссия – одна на весь город.
      
Тут-то моя физическая «ущербность» – близорукость оказывалась
преимуществом. При сборе хлопка приходится многие часы проводить, низко
согнувшись к земле, что вызывает рост глазного давления, а это недопустимо для
близоруких. Так что в школьные годы я хлопок не собирал. Правда, каждую осень я
вынужден был ходить по врачам и часами просиживать в очередях на медкомиссию, но
зато получал дополнительные каникулы. Школа закрыта, за окном прохладный октябрь с
его листопадом, а я дома – читаю книги. Один раз, уже в студенческие годы, я всё же
пренебрег хождением по врачам и съездил на хлопок вместе со всеми. В результате
зрение ухудшилось на целую диоптрию – так что справки зря не давали.
      
Новый год – у нас в семье всегда был самым любимым праздником, хотя,
наверное, не только у нас. Сколько себя помню, к концу декабря всегда возникало
ощущение чего-то волшебного. В самом раннем детстве оно бывало навеяно
непривычным запахом хвои и настроением взрослых. Потом стало казаться, что оживают
герои новогодних мультфильмов и сказок. Я и по сей день тридцать первого декабря
просыпаюсь с чувством, что приближается нечто значительное и загадочное. Досадно
бывает, когда окружающие этого не понимают и занимаются обыденными
прозаическими делами, вместо того, чтобы сосредоточить мысли на происходящей смене
лет.
      
Помню, как в шестьдесят третьем, когда я еще был первокласником, родители
повели нас с братом на новогоднее представление во «Дворец железнодорожников». Там
был «настоящий» Дед Мороз и множество других сказочных персонажей, которые
вовлекали нас в какие-то шумные игры и танцы. Наша фотография с тем Дедом
Морозом до сих пор где-то хранится. А в конце нам раздавали подарки. Как водилось
те годы, в каждом подарке, кроме разнообразных конфет, были мандарины или
апельсины.
      
Для нас, казалось бы, избалованных обилием ташкентских фруктов, эти
мандарины были всё же в диковинку. Несмотря на жаркий климат, цитрусовые в
Узбекистане не росли – наверное, из-за морозов, которые, хотя и редко, но случались
зимой. Мандарины я съедал медленно – по одной-две дольки, а кожуру не выбрасывал –
заваривал ее вместе с чаем.
      
В те годы, когда мы жили в Янгиюле, на новогодние представления я уже не
ходил, но настоящую елку мы неизменно наряжали, причем елочные украшения были
всё те же – они пережили и землетрясение, и наш переезд в Омск, и возвращение. К
праздничному столу мы обычно готовили пельмени. Лепили их вместе – всем
семейством. Мама раскатывала «сочни» – круглые листочки теста, а мы заворачивали в
них мясо.
      
----------------------(продолжение в части 2) ---------------------

© Сергей_из_Претории, 10.06.2008 в 16:47
Свидетельство о публикации № 10062008164702-00069495
Читателей произведения за все время — 108, полученных рецензий — 0.

Оценки

Голосов еще нет

Рецензии


Это произведение рекомендуют