Отец Веноны - Грегори Уайтстоун, был удивительным человеком, отчаянно влюбленным в эти дикие и суровые края. Его жена – красавица Изабель, дочь чилийского винодела Луиса Диего Рамиреса, так и не получившая родительского благословения на свой брак с англичанином, не желала расставаться с мужем ни на один день и погибла через год после свадьбы от сильного кровотечения, открывшегося при неудачных преждевременных родах, во время одной из его научных экспедиций. Похоронив жену, Грегори принял решение остаться в этих краях навсегда. Молочной матерью Веноны стала Вачиви – жена военного вождя племени Сиссетован. И если бы не волосы цвета меди и глаза цвета мяты, дочь Грегори, заговорившая на тетонском диалекте сиу, скакавшая на лошади без седла и спавшая на бизоньих шкурах была бы неотличима от окружавших ее индейцев. Когда Веноне исполнилось пятнадцать, отец решился взять ее в свою очередную поездку в Сент Луис, где проживал его старший брат Генри. С ними же в далекий путь отправился и Тенскуа’тана – старший сын Вачиви. Много дней они ехали на лошадях вдоль реки, останавливаясь на ночлег то на природе, то на постоялых дворах, если путь их лежал через населенные пункты. Все трое были прекрасными стрелками, но необходимости применить оружие не возникло не разу, хотя их появление вызывало живой интерес равно как у встречных индейцев, так и у белых. Но когда до Сент Луиса оставался день пути, произошла нелепая трагедия, оборвавшая жизнь одного и изменившая жизнь двух оставшихся. Грегори, спускаясь к Миссури на заре, наступил на коралловую змею - укус пришелся в вену, и смерть наступила быстро, но еще быстрее он успел дойти до воды и уплыть далеко-далеко, чтобы дочь не увидела его посиневшего мертвого лица. Тана проснулся первым и сумел понять, что следы, оставленные Грегори на песке, ведут не иначе, как в страну Заката и что Веноне не суждено больше увидеть его при этой жизни. Они провели у реки три дня, без слез, без криков, без сна, поддерживая огонь в поминальном костре и глядя на бесконечный, черный поток. Потом, следуя последнему желанию Грегори представить Венону остальным членам семьи, добрались до города, и нашли там Генри Уайтстоуна – управляющего местным отделением федерального банка. После нескольких дней глубокого траура сэр Генри принял категоричное решение отвезти Венону в Англию, к ее родной бабушке – почтенной леди Джейн. Ему казалось, что только там, в родовом гнезде, под бдительным патронажем леди Джейн и одиноких тетушек, племянницу можно будет приобщить к ценностям истинной цивилизации и дать ей воспитание и образование, достойное ее происхождения. Глубокая апатия и боль отчаяния сделали Венону почти невменяемой. Поэтому Тана, чье молчаливое присутствие в доме Генри вызывало у всех его обитателей ничем не скрываемое раздражение, до самого конца не осознавал, что Венону, которую он любил, как только могут любить в семнадцать лет, забирают от него навсегда. Непреклонность Генри Уайтстоуна относительно своего решения и его неприязнь к молодому индейцу были настолько велики, что он лишил их возможности проститься, опасаясь пристального внимания толпы и возможной истерики. Тана был слишком подавлен и растерян, чтобы воспротивиться её отъезду, и только когда пароход уже отчалил, и Венона пронзительно закричала на понятном ему одному языке: “Нет, не оставляй меня, не-е-ет!” и рванулась обратно, а Генри схватил и прижал ее к своей груди, он выкрикнул ей в ответ три слова, которые теряли теперь всякий смысл, и это было последнее в той его прежней жизни. А потом его ударили сзади веслом по голове, видимо, только за то, что он появился на пристани с белой девочкой, уплывшей на серебристом пароходе с черными трубами, и наступила темнота…
Когда Тана очнулся, полуживой, с запекшейся кровью на затылке, без имени, без прошлого - с тяжелейшей формой амнезии, жизнь его началась заново, среди то озлобленных, то веселых - в зависимости от степени опьянения, грузчиков. Те подкармливали его, пока он пытался оправиться от полученной травмы, а когда ему удалось встать на ноги, на него тут же взвалили тюк с мукой, и одним грузчиком на причале стало больше. Спустя несколько месяцев Тана устроился помощником кочегара на старый пароход, курсирующий между Сент Луисом и Янктоном. Работа у раскаленной топки совершенно выматывала его физически, но это было намного лучше, чем таскать мешки, и со временем он привык - и к бьющему прямо в лицо пламени, и к этой реке с ее спасительной вечерней прохладой, и к ночной тишине с ее убаюкивающими звуками, когда, в минуты перехода от реальности ко сну он ощущал себя почти счастливым. Сколько раз ему хотелось сорваться в манящую глушь прерий; он ловил почти наяву это ощущение безграничной свободы, и руки его все еще помнили силу натянутой тетивы, предсмертную дрожь раненного вакапи, пламя костра, горячие маисовые лепешки и еще что-то, очень важное, что постоянно ускользало и тем самым мучительно терзало его. Но возвращаться изгоем, без роду и племени, не было никакого смысла. И, кроме того, в самой глубине его души, в самой глубине его сердца теплилась надежда, что однажды настанет день, когда на этой реке случится нечто, что или вернет ему все, что он имел когда-то, или отнимет последнее – его никчемную жизнь. Так он и жил этим ожиданием. Люди, окружавшие его, относились к нему с уважением и даже с дружеским участием, хотя их не переставала смущать та тень суровой отчужденности, которая не сходила с его лица, почти не помнящего улыбки. Он предпочитал оставаться для всех тем же чужаком - без имени, с прозрачным и отрешенным взглядом.
И вот, несколько часов назад, в Сент Луисе, он встретил эту удивительную девушку с широко распахнутыми глазами цвета речных камней. Ее лицо, прекрасное как цветок, со странным выражением какой-то отчаянной решимости, было незнакомо ему, но когда она поднималась по сходням, и он, стоя у топки, перехватил издали брошенный ею взгляд, то вдруг осознал с невероятным потрясением, что узнаёт эти зеленые глаза, как узнал бы сразу прикосновение сухого равнинного ветра. И в тот же миг душа его оборвалась и полетела за этим вырвавшимся из подсознания, растерянным и удивительно нежным взглядом, который словно обратился к нему из черного провала в прошлое.
Отработав смену и опрокинув на себя несколько ведер холодной речной воды, Тана, так и не вспомнив о еде, лег на свою койку и стал напряженно, прокручивая раз за разом эту короткую сцену, думать. Девушка, севшая утром на пароход, была одета в красивый, и, должно быть, очень дорогой дорожный костюм из лилового атласа, отделанный кружевами и множеством крохотных пуговичек из жемчуга. Собранные в высокий узел волосы цвета темной меди украшала шляпка с короткой вуалью, опускавшейся к темным тонким бровям, из под которых полыхало зеленое пламя. В руках девушки был большой черный саквояж, а носильщик, поднимающийся следом, нес кожаный чемодан, украшенный бирками трех крупнейших пароходств, и две шляпные коробки. Странно было видеть столь юную особу, путешествующую издалека в полном одиночестве, но еще удивительнее было то, с какой изящной уверенностью она держалась, проходя по судну и отвечая на поклон капитана, который лично вызвался проводить ее до каюты на верхней палубе. Такие диковинные птицы не часто залетали на этот пароход. Могла ли она иметь хоть какое-то отношение к его жизни - той или этой? К этой, разумеется, нет – за шесть лет, проведенных у топки, ему и близко не доводилось видеть подобной красоты. Что же касается жизни до - здесь Тана был не в силах был дать хоть какой то ответ, хотя само предположение, что эта девушка с ее французскими шляпками, вышитыми перчатками и жемчужными пуговичками являлась когда-то частью его жизни, было бы скорее безумным, чем нелепым. Но, вопреки всем смыслам, Тана готов был поклясться собственной жизнью, что знает об этой девушке даже больше, чем о самом себе. В голове у него кружилась пестрая карусель, состоящая из несвязанных, но необыкновенно ярких картинок. Он видел, как она смеется, закусывая нижнюю губу, как подпрыгивает от нетерпения, рассказывая что-то, видел узкий и длинный шрам на ее левом бедре, шрам, который она получила, напоровшись на острый сук, и видел себя, перевязывающего ей эту рану своей рубашкой, разорванной на полосы. И еще он видел медную, спускавшуюся до пояса волну пахнущих мятой волос, в которую он зарывался лицом или втыкал цветы на тонких стебельках. Он даже чувствовал, что целовал ее когда-то в перепачканный малиной рот и в эти глаза с длинными пушистыми ресницами…
Думать об этом дальше было просто невыносимо, и Тана вышел из кубрика, чтобы глотнуть воздуха, взглянул, как в последний раз, на бескрайнее звездное небо, и, почти не контролируя себя, поднялся на верхнюю палубу. Он даже и не надеялся увидеть ее там, поскольку была глубокая ночь, и девушка должна была, по его разумению, спать и видеть необыкновенные сны, но тут же обнаружил, с очередным для себя потрясением, что она не спит, а стоит у своей каюты, облокотившись на высокий деревянный поручень. Неровный свет горящих свечей, падавший из раскрытой двери, едва высвечивал на темном фоне неба ее силуэт, и видно было только, как ветер играет с бахромой ее платка. Индеец застыл незримой тенью футах в десяти, едва дыша и пытаясь унять бешено заколотившееся сердце, но девушка вдруг резко обернулась, чем необычайно поразила его, поскольку врожденный инстинкт охотника делал его присутствие неуловимым. В ее движении не было испуга, скорее, напротив, - она словно ждала его здесь – и тогда он подошел ближе, непозволительно близко, на расстояние вытянутой руки. Она приоткрыла рот, будто собиралась что-то сказать, тут же нервно рассмеялась, принялась теребить дрожащими пальцами свою шаль и, наконец, произнесла глухим, срывающимся голосом: «Я просто стою! Стою и смотрю на небо!». Почувствовав, что ее смущение достигло крайней степени, он чуть отступил назад, ответив с неожиданной улыбкой: «Конечно, что же тут еще делать среди ночи? Вода и звезды. Только становится прохладно, а Вы слишком легко одеты. Потом будете чихать, и бегать за доктором». Не вникая в смысл его слов, она, с тем же потрясением, какое испытал он сам несколько часов назад, вслушивалась в этот голос с легким гортанным акцентом и в эти, оставшиеся неизменными, интонации, уже понимая, что всё это принадлежит человеку, ближе и дороже которого у неё нет никого во всем мире...
Налетевший ветерок бросил несколько непослушных прядок ей на глаза, и Тана протянул руку, чтобы откинуть эти волосы назад, но, вместо этого, вдруг намотал одну из прядок колечком на указательный палец. Этот непроизвольный жест, сохранившийся в ее памяти и в его подсознании как самая первая ласка, которую он позволил себе в их прошлой, отнятой у него, да и у нее, жизни - тоже остался прежним…
Она не узнала его сразу, потому что он был мальчиком, а стал мужчиной. Хотя сразу же заметила и выделила среди всех, кто был на пароходе - он был индейцем, причем индейцем именно тех Великих Равнин. Она, прожившая среди тетон-дакотов большую часть своей жизни, так же, не задумываясь, безошибочно могла выделить в толпе индейца прерий, как европеец выделил бы африканца. Матросов на пароходе было немного, и почти все свое время они проводили на нижней палубе, где не было дорогих кают, и пассажиры, в основном поденщики или негры, сидели и спали вперемешку со своими вещами на отведенном для них месте на корме. Там же был и кубрик, и машинное отделение, и чугунные паровые котлы с широкими топками, между которыми были навалены тюки с рисом, сахаром и кофе, и Венона с трудом подавляла желание спуститься с верхней палубы вниз, чтобы еще раз увидеть этого высокого парня с таким пронзительным взглядом, что у нее защемило и больше не отпускало сердце. В ее памяти сохранился образ дерзкого и тонкого мальчишки со смоляными, спутанными ветром волосами, с леденящим огоньком в глазах и умным жестким лицом. Все началось в ту самую зиму, когда Тана стал один ходить на охоту. Тогда она осознала, с невероятным стыдом для себя, как ждет его возвращения, и какое пламя полыхает в ее груди. Как-то раз он, весело смеясь, сыпанул ей снегу за воротник, а она вдруг обиделась и, вспыхнув, побежала прочь. Тана догнал беглянку уже за пределами лагеря и почти растерялся, увидев дорожки от слез на пылающих щеках. Тогда замерзшей рукой он попытался достать этот снег, встав перед ней и схватив ее за плечо другой рукой, а она опустила голову, так низко, что он не видел зеленоглазого лица с закушенной до крови губой. Тогда впервые он почувствовал, какой горячей и нежной была ее кожа, да и снег давно уже растаял, а рука его оставалась там же - на ее шее и чуть ниже, насколько позволяла теплая меховая куртка, надетая на тонкую рубашку. Сколько они простояли так - одному Богу известно. А потом прошло много дней, и пришла весна. Они уезжали вдвоем на его лошади туда, где только ветер гулял и обрывал лепестки с отцветающих маков. Венона прижималась к его спине, и он чувствовал ее нежные губы и высокую грудь, и бешено стучащее сердце. Они говорили обо всем на свете, не переставая смеяться, и смеялись, не переставая целоваться, и у воды, которую она пила из его ладоней, был безумный привкус счастья.
Взрослея, он сумел уберечь ее, от себя самого и для себя же, с уверенной надеждой привести ее однажды в свой вигвам и сделать своей женой, когда придет срок ему - стать воином, а ей - женщиной у его костра и матерью его детей.
Но срок не пришел.
Вернее, пришел, но гораздо позже.
Венона Уайтстоун подалась вперед, задыхаясь от слез и пытаясь произнести его имя, и пальцы его, расплетая колечко, скользнули вверх по ее голове, до затылка и там, с копны собранных в высокий узел тугих и нежных, как шелк, волос на тонкую и горячую шею. Спустя мгновение он уже крепко прижимал ее к себе, целуя в зажмуренные глаза с пушистыми мокрыми ресничками. Дрожа и всхлипывая, она все пыталась что-то сказать, пока он не подхватил ее на руки и не унес в каюту, где догорали на маленьком столике три восковых свечи.
Утром следующего дня они сошли на ближайшей пристани, чтобы купить лошадей и отправится домой верхом. Шляпки, чемодан и даже саквояж были оставлены в каюте, за ненадобностью. Правда, перед этим из саквояжа было извлечено и тут же надето старое индейское платье, украшенное бахромой и бисером, и потрепанные мокасины. Венона и Тенскуа’тана шли навстречу солнцу и она, не замолкая ни на секунду, рассказывала ему взахлеб все, что помнила и даже чего не помнила, восторженно подпрыгивая и забегая вокруг него то слева, то справа. А Тенскуа’тана нес их небольшой багаж, уместившийся в его заплечной сумке, слушал ее и иногда улыбался, глядя, как солнце рассыпает золотые искры на ее заплетенных на заре в две тяжелые косы, волосах. Он уже знал, что им предстоит неблизкий, но радостный путь в светлые равнинные края, и что в конце этого пути их ждут Мато-Вакапте, его отец и военный вождь племени, Вачиви, его мать, все его младшие братья и сестры, друзья, и еще много кого, о ком она пока не успела рассказать и дальше, за всем этим - долгая-долгая жизнь, полная любви и бесконечного, как сама Миссури, счастья.
2002 г.