Литературный портал Графоманам.НЕТ — настоящая находка для тех, кому нравятся современные стихи и проза. Если вы пишете стихи или рассказы, эта площадка — для вас. Если вы читатель-гурман, можете дальше не терзать поисковики запросами «хорошие стихи» или «современная проза». Потому что здесь опубликовано все разнообразие произведений — замечательные стихи и классная проза всех жанров. У нас проводятся литературные конкурсы на самые разные темы.

К авторам портала

Публикации на сайте о событиях на Украине и их обсуждения приобретают всё менее литературный характер.

Мы разделяем беспокойство наших авторов. В редколлегии тоже есть противоположные мнения относительно происходящего.

Но это не повод нам всем здесь рассориться и расплеваться.

С сегодняшнего дня (11-03-2022) на сайте вводится "военная цензура": будут удаляться все новые публикации (и анонсы старых) о происходящем конфликте и комментарии о нём.

И ещё. Если ПК не видит наш сайт - смените в настройках сети DNS на 8.8.8.8

 

Стихотворение дня

"Последнее время"
© Славицкий Илья (Oldboy)

 
Реклама
Содержание
Поэзия
Проза
Песни
Другое
Сейчас на сайте
Всего: 104
Авторов: 0
Гостей: 104
Поиск по порталу
Проверка слова

http://gramota.ru/

Документальный роман

ПРИСЯГА

       Барабан разорвал тишину, дремотную сладость скомкали грубо и выбросили. Тревога?!… Нет, вроде обычный подъем, шесть утра… Вязкая питерская мгла за окном… Модинька нехотя поднялся.
       - Оп-па! – крикнул кто-то в коридоре. – Ну, чего встал? Строевой рысью марш!
       Потопали грузные шаги. Ясно, корнет на вандале мыться едет… Школьная дедовщина еще не развилась, юнкера делились всего на две группы. Третьеклассник Модинька принадлежал уже к «корнетам», однако привилегиями старался не пользоваться. Возможно, потому, что участи «вандала» он тоже чудом избегнул: старший брат защищал, Мусорский (СНОСКА: буква "г" в их фамилии появится гораздо позже...) 1-й, учащийся классом выше. Да и, если откровенно, гарцевать на каком-то хлюпике не ахти как удобно…
       Умывшись обжигающе холодно, получили приказ на построение. Странно. С чего бы спозарань?..
       - Смирно! Равнение на середину!
       Огромная зала для фронтового учения. Тревога в воздухе, что-то не так. Наставники в парадных мундирах переговариваются неслышно. Они-то что так рано?! Никогда раньше девяти не заявлялись! Что-то стряслось… Неужто Севастополь пал? Ведь по последним сообщениям – всё отлично, только под Евпаторией неладно дело вышло…
       Директор Школы генерал Сутгоф медленно вошел в залу. И он здесь! Молчит, зачем-то перчатку стащил с правой руки. Севастополь? Ну! Не может быть!
       - Господа, – начал генерал. – Господа юнкера, господа офицеры… Отчизна наша переживает тяжелые испытания. Все вы знаете о трудном положении наших войск на юге. Англо-французский флот атаковал также русские укрепления в Петропавловске, на Соловках и даже возле столицы. Со всех сторон родине грозит враг… Но Господу угодно было подвергнуть Россию еще большим бедствиям. С прискорбием должен сообщить вам, господа юнкера, что вчера, 18 февраля… – Сутгоф на миг замолчал, чтобы перекреститься. «Ну точно, взяли Севастополь…», – в Бозе почил Его Величе-ство государь император Николай Павлович.
       Юнкера невольно колыхнулись и нарушили строй. Никто их не одернул.
       - Вверенная моему попечению Школа гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров будет приведена сегодня к присяге государю императору Александру Николаевичу. Господа юнкера, извольте через час явиться в парадных мундирах, – закончил генерал и покинул залу.
       - Вольно! Разойтись!
       Подошел старший брат Филарет, высокий и широкоплечий, с усиками уже:
       - Модинька, что ты?
       - Как же так, Кито? Я ведь государя на днях видал! На разводе. Здоров был вроде, только озабочен…
       «Разводом с церемонией» называли камерный гвардейский парад в Михайловском манеже, в присутствии великого князя Михаила Павловича, а нередко и самого царя. Что же касается «Кито», то это прозвище старшего брата; а вот что оно значит, музыковедам неведомо… У Филарета с именами вообще чудеса творились, но об этом позже.
       - Озаботишься… – подтвердил он.
       Да и правда. Ведь только лед выгнал из Балтики вражескую эскадру , у самого Кронштадта маячила. Со дня на день ожидали десанта, в Гавани окопы рыли, юнкера возбужденно готовились геройски погибнуть… А Балтийский флот встретить англоцузов побоялся: у них пароходы, а у нас почти сплошь парусники. Вот так…
       Скверно начинается для России 1855 год. Запылавшая полтора года назад Крымская война идет совсем не так, как ожидалось. Сначала мы просто решали вопросы с турками, насчет их православных подданных – очень уж пакостно басурмане с ними обращались. Мы попытались объяснить оттоманам, как следует себя вести, Нахимов в Синопской бухте вежливо истребил турецкий флот, и вопрос был почти исчерпан.
       Но тут ни с того ни с сего на нас напали Англия, Франция и Сардинское королевство (одна из частей раздробленной Италии), а Пруссия с Австрией изготовили войска и что-то угрожающе бубнят. Из-за них главные силы мы вынуждены в бездействии держать у западной границы.
       - Я уж подумал – Севастополь взяли, – признался Модинька.
       - Нет, Севастополь мы не отдадим, – твердо ответил Филарет. – Это дело чести.
       - Кито, я не понимаю: чего они все лезут? Ну Франция ладно – реванш за двенадцатый год. Но у Англии-то какие интересы могут быть в Крыму?!
       Брат подтвердил:
       - Да уж, плыть не поленились.
       - А Австрия? Мы ж ей только что против венгров помогли! Где благодарность?
       - Вы позволите, господа? – вмешался юнкер Миша Азанчевский. – Чего полезли, спрашиваете? Да повод нашли! Европа же всегда на Россию покушалась.
       - То есть как всегда? – опешил Кито.
       - А вспомните. Александр Невский защищался от шведов и немцев. Затем поляки, после Годунова. Карл XII. Наконец Наполеон и двунадесять языков – это уже вся Европа скопом.
       - Да уж: половина его армии были не-французы, – согласился Филарет. – Русским гадить – все бегом. И что им от нас надо?.. Ладно. Заболтались.
       Брат и Миша ушли в дортуары – предстоял ведь нешуточный церемониал.
       От недосыпа и нереальности происходящего Модиньку слегка замутило, и он вышел на улицу – как был, без шинели. Чуть светало. Косо мчался серенький мелкий снег. Два юнкера-кавалериста в сторонке опохмелялись чем бог послал из одной фляжки на двоих. Глядеть на них тяжко: вчера ребята явно отдохнули хорошо… Это ощущение, увы, было Модиньке известно.
       Фонари мутно освещали массу Школы, боковые корпуса выдавались вперед – к самому Загородному проспекту. Когда-то перед входом сядет бронзовый Лермонтов – хотя в этом-то здании он и не учился, Школа размещалась тогда на Исаакиевской, где теперь Мариинский дворец… Слева замерзший Обводный канал, за ним совсем уж теряется во мраке огромная стройка Петергофского вокзала.
       Чудесная фляжка вернула всадников к жизни. Один кашлянул сипло и сообщил:
       - До чего страну довели… Я поражаюсь!
       - Ты о чем? – спросил второй, плюнув.
       - Да о Крыме, о чем еще… У них нарезные ружья, у нас гладкостволье, рябчиков пугать. У них пароходы, у нас, как при Перикле – батюшка парус, без ветра не можем ничего… Может, хоть Александр порядок наведет?
       - Impossible . Куда нам до Европы, рожей не вышли… Тоже, со свиным рылом в калашный ряд – в мировую политику! Тьфу!
       Государственные мужи выпили еще. Модинька не дослушал, потому что замерз и вернулся в Школу. Да и темы какие-то… Как они могут – сегодня?! Они же будут русскими офицерами!
       Нельзя сказать, чтобы он любил царя: в таком масштабе эти категории перестают действовать. Вы любите воздух? Не задумывались? То-то. Вы это поймете, только если у вас воздух отнять.
       Николай Первый, кажется, был всегда. Он правил – Модинька чуть напрягся – да, с 25-го, ровно тридцать лет. Задолго до меня, я-то родился в 39-м. Что ж теперь будет? Весь мир переменится. Главное, чтоб войска не растерялись. Англоцузы непременно захотят воспользоваться нашей бедой.
       Последний год учебы – и фронт вполне вероятен. Да и эскадра вражеская может весной вернуться и таки высадить десант в ближних предместьях… От этой мысли в животе начинался холодок. Модинька убеждал себя, что это героическое возбуждение; однако сам понимал, что в смешанном чувстве преобладает противный обессиливающий страх. Так, немножко. Страх даже не смерти, а тяжелого увечья. Особенно рук жалко, после стольких лет фортепьянства… Конечно, музыка – лишь развлечение; но трудов-то жаль.
       Впрочем, преподаватели говорят, что страх – это нормально, только дурак не боится – в настоящем сражении это пройдет.

       …Упокой, Господи, душу раба твоего Николая!

       Школа присягала заочно. В зале успели повесить портрет нового императора, и Модинька вглядывался, стараясь угадать, куда этот человек поведет Россию. Немолод (ему было 37). Бакенбарды красивые, густые, стремятся лечь вместе с усами одной плавной волной – но не доросли еще, есть просветы. Высокий лоб. Глаза чуть навыкате, взгляд пронзительный, но незлой.
       Модинька повторял витиеватый текст, от волнения не все слова доходили – лишь близкие сердцу выхватывались и запечатлевались навеки, а душа пылала каким-то новым неизведанным восторгом:
       - Я, Модест Мусорский, клянусь Всемогущим Богом, пред Святым Его Евангелием, в том, что хощу и должен Его Императорскому Величеству, своему истинному и природному Всемилостивейшему Великому Государю Императору Александру Николаевичу верно и нелицемерно служить и во всем повиноваться, не щадя живота своего до последней капли крови… о ущербе же Его Величества интереса, как скоро о том уведаю, всякими мерами отвращать и не допущать тщатися… и наложенный на мне чин надлежащим образом по совести своей исправлять… и для своей корысти противно должности своей и присяги не поступать… В заключение же сей моей клятвы целую слова и крест Спасителя моего. Аминь.
       Модинька приложился к Евангелию и большому холодному кресту, поднесенному отцом Кириллом. Бог весть, что будет с отчизной. Но отныне моя жизнь принадлежит этому человеку на картине.

       Дальше потек обычный учебный день.
       Нагружала Школа прилично. Кроме военных занятий в программе были: русская грамматика, теория словесности и история литературы, французский и немецкий языки, естественная история (то есть ботаника и зоология), математика, физика, химия, история, география, статистика, законоведение, рисование, танцы, пение и гимнастика. Перечислять устанешь… Но Мусорский старался постигать что-то и для души.
       Вечером он пристроился с книжкой на подоконнике; уличный масляный фонарь вбрасывал и сюда немного света. Хотелось спать, но юнкер мужественно вгрызался в несъедобные абзацы.
       Из полумрака возник Сутгоф, Модест соскочил и вытянулся.
       - А, Мусорский! Чем занят? – генерал вынул книжку из Модинькиных рук. – Философия?! Удивил… – Сутгоф укоризненно покачал головой. – Офицерское ли дело, mon cher?
       - Ваше превосходительство… осмелюсь возразить… мне кажется, одно другому не мешает.
       - Bien entendu, только если в меру, Мусорский. Философия размягчает, а это нашему брату не в масть. Надо маневр командовать, а у тебя в голове гносеология, прости господи… Придешь сегодня? Герке будет.
       Мусорский удивился:
       - Ведь государь вчера…
       - Ну так что ж… Жизнь не может прекратиться оттого, что… – генерал прервал себя. – Итак, я жду.
       Странно. Его превосходительство будто не очень опечален смертью Николая… Как это может быть? Наверно, показалось.
       Через полчаса Модинька пришел в директорскую квартиру – здесь же, в Школе, на первом этаже. Он давно уже не робел в апартаментах, ибо бывал там регулярно, дважды в неделю. Генерал позволил ему присутствовать на музыкальных занятиях своей дочери. Скажем больше: он избрал Модеста в любимчики.
       С чего? Во-первых, оба Мусорских безупречно воспитаны. Вдобавок, Модинька недурственно бряцал, отучившись у знаменитого Герке уже пять лет – и теперь они с Анютой мило музицировали в четыре руки. Ну и, наконец, Мусорские недавно потеряли отца, и юный сирота вызвал в Сутгофе особенную симпатию.
       Почти тотчас вошел Герке, приехавший на извозчике, – самый модный в Питере педагог-фортепианист. Лет тридцати, в очочках, с усиками. Держался он подчеркнуто независимо: ведь, при всем уважении, аристократические ученики видели в нем лишь паяца, музыкантишку, продавца развлечений. Ужасно двусмысленное положение. Не дай бог быть профессиональным музыкантом – уж легче посох и сума…
       Герке поставил в угол трость и взглянул на портрет усопшего государя с выражением: «Да. Вот так. Ничего не поделаешь».
       - Bon soire, Антон Августович. Как ваше здоровье? Насморк прошел?
       - Здравствуйте, Модест. Данке. Как гаммы терциями? (Настоящих уроков он Модиньке больше не давал, но мимоходом что-то советовал).
       - Стараюсь… Заниматься некогда, Антон Августович: танцев требуют.
       - Кто?!
       - Товарищи. У нас рояль ведь в танцевальной зале. Я только клавишу нажму, и мигом вокруг все, которые не… – Модинька осекся. Сутгоф усмехнулся чуть заметно. Он отлично знал этот страшный секрет: в свободное время господа юнкера предпочитают возносить жертвы Бахусу. Он даже негласно поощрял это – лишь бы пили благородные напитки, а не водяру пошлую; и чтоб без историй с полицией. Но одно дело негласное разрешение, а другое – фискалом стать. Этого Модинька опасался всей душой.
       - Полечку-то играете ребятам?
       - Случается, просят…
       Это педагог вспомнил безделушку, состряпанную Модинькой пару лет назад – «Porte-enseigne Polka» (полька «Подпрапорщик»). Глуповатый бодрячок с пассажами. Но отец выдал денег, и Герке отнес вещицу знакомому издателю; ее напечатали . Исполнять сие творение Модинька теперь немного стыдился, ибо игрывал вещи и получше – увы, чужие… Но ваять что-то новое было лень.
       Молоденькая m-lle Anna вышла и поклонилась с крайне неприступным видом. Модиньке она со-вершенно не нравилась. Просто ничуть.
       …А если честно – он так страховался. Он знал, что некрасив: росту мелкого, нос картошкой, нижняя губа вообще какая-то нелепая… Тот еще герой-любовник. Чтоб избежать насмешек – избави бог кем-то увлечься! И, конечно, недостатки надо компенсировать – вот хотя бы рояльной игрой. Впрочем, кого этим удивишь…
       Девица исполнила заданный накануне экосез, пряча волнение под надменной маской. Педагог, как всегда, курил длинную черешневую трубку и, изредка вынимая изо рта, как бы дирижировал слегка ее кончиком.
       - Благодарю вас, мадемуазель, очень хорошо, – сообщил он. И продолжил. – Но вам несколько недостает jeu perl;, отчетливости. Я хотел бы услышать каждый ваш звук подобно драгоценной жемчужине. А кроме того, позвольте заметить, вы играете всю пиэсу в одном tempo, между тем трио, на мой взгляд, следовало бы чуть замедлить. Хороший пианист должен быть как хороший кучер: и сдерживать лошадей, подобравши крепкой рукой поводья, но подчас дать им и порядочного кнута.
       Принцесса повторила экосез, старательно показывая, как мало все это ее интересует. Потом Модинька с барышней прокатали несколько вещиц, стараясь не касаться друг друга; генерал и три его гостя аплодировали. Затем Герке собственноручно выдал шопеновское скерцо – блестяще, бурно, но несколько утомленно. На том вечер для молодежи был закончен, Мусорский темным коридором отправился спать.

       К лету севастопольские дела скисли, англоцузы наседали. Пронесся слух, что старшеклассников Школы решено досрочно выпустить и бросить на Крымский фронт. Войска задыхались без младших офицеров, ибо отводить дивизии с австрийской границы по-прежнему было нельзя.
       Летом юнкера, как всегда, вместо каникул выехали на полевые учения за город. Лагерь занимался обычными тренировками, но тревога росла, нервы у всех были взвинчены. Сведения с юга поступали все мрачнее, и юнкера, просыпаясь, не могли знать, проведут они следующую ночь здесь – или где-то в новом месте и в новой должности. Продлись война еще немного – и Модест Петрович Мусорский мог оказаться в газетах очень скоро, зато всего одной строчкой, в числе прочих юных покойников…
       Но 27 августа 1855 года «союзникам» удалось взять важнейшую оборонную точку Малахов курган. Севастополь был обречен. Русские войска организованно ушли из города, преследовать их враг не решился .
       Вопрос об отправлении в действующую армию отпал сам собой.

БОЕВЫЕ БУДНИ

       Летом следующего года, закончив Школу, семнадцатилетний пацанчик Модинька отбыл прапорщиком в полк – и не какой-нибудь, а лейб-гвардии Преображенский. Старейший в России, идущий от петровской потешной роты, времен Софьи и князя Хованского. Казармы полка помещались на Кирочной, близ Таврического сада – но Модинька жил не там, а в квартире на Ямской , с мамой и Китошей (он же Филарет, он же… Евгений. Да, вот так множественно брата и звали). Кито стал пре-ображенским офицером уже год назад.
       Модинька был невысок, но тонок и изящен. Ручки имел холеные, волосики тщательно прилизывал и помадил, брился…впрочем, пока еще не брился. По-французски щебетал, будто птичка. На рояле выделывал гламурные вещицы. В общем, боевой командир, слуга царю, отец солдатам…
       Ну да, гвардейцу так и подобало. Рояльными подвигами дворяне тоже занимались поголовно. Критик Серов стонал десятью годами позже: «Вечное бренчанье на фортепиано, над головою, за стеною, под полом, в любом из домов любой из европейских столиц, страшно мучит всех работающих мозгами! Приходится ежеминутно проклинать и пианистов, и фортепианную музыку, и изобретателя этого адского бренчального ящика! О мозгах тех, кто посвящает всю жизнь свою пианизму, – можно только пожалеть».
       Пожалеем Модиньку… Впрочем, о профессии пианиста он не думал ни минуты.
На службе командовать ему не доводилось, в основном посылали дежурить в разные места. Однажды отправили во Второй военно-сухопутный госпиталь.
       Войдя, он невольно поморщился от запахов – слабеньких, но мерзко характерных. «Воображаю, что тут творилось год назад», – подумал он. Сейчас-то изувеченные в Крыму кто выписался, кто избавлен от мучений навсегда, и госпиталь жил тихо. Но в разгар баталии…
       Мрачноватое любопытство заставило его приоткрыть одну из дверей. Никого. Стены мазаны известкой, ряды коек. Тухлое небо за окном. Вот будет новая война, там меня тяжело ранят – и отвезут медленно умирать в такую же бесцветную клетку. Бинты, операции, вонючий гной; неделями глядеть на облезлый брандмауэр соседнего двора, и силы вместе с кровью вытекают безвозвратно… Нет уж, лучше пусть на месте убьют! Умирать в больнице – избави Боже!
       Мусорский поморщился крепко, встряхнул головой, отгоняя видение – и пошел в дежурку. Томиться там предстояло долго, так что юноша припас книжицу Гюго. С этим романом он связывал некоторые планы.
       Он вытащил томик, однако читать не стал – обдумывал что-то, иногда даже прикрывая глаза или хмурясь, потом извлек тетрадку и начал строчить ровным красивым почерком. Эфес сабли мешался под локтем.
       Стукнула дверь, офицерик вскочил. Но вместо начальства вошел некто в мундире военного врача:
       - Bonjour, monsieur. Кажется, нам придется провести этот день вместе. Позвольте представиться: Александр Бородин, дежурный ординатор.
       - Модест Мусорский. Преображенский полк, – зачем-то добавил Модинька и смутился еще больше: ясно же по мундиру! Врач выглядел ужасно взрослым и уверенным, хотелось соответствовать – но вышло уж вовсе глупо… Врач носил усики, был чуть полноват и впечатление производил восточное.
       - Полагаю, вы первый раз в госпитале, господин прапорщик? Я вас раньше не встречал.
       «На молодость намекает», – обидчиво подумал офицерик. И решил действовать парадоксально, навыворот.
       - Да я, честно сказать, выпустился только, мало где побывал, – небрежно бросил он. «Признать себя ребенком способен только истинно взрослый». Врач отношения к этой фразе никак не выразил, только кивнул – чем Модиньке понравился. Не зная, намерен ли юноша продолжать диалог, Бородин шагнул к окну. Там как раз прокатилась громадная телега дров, грохоча неестественно мягко: булыжную мостовую пред больницей устилали соломой, чтоб не тревожить пациентов. Мокрая от дож-дя береста блестела скучно.
       - Осень в Петербурге не очень располагает к просветленности мироощущения, – по-французски пробормотал Модест. Он тоже не знал, хочет ли случайный товарищ общения, но из вежливости ре-шил попытаться поддержать разговор.
       - Совершенно согласен, – ответил Бородин. – И не будь театра, жизнь в городе была бы несносной. Вы любите оперу?
       - О да! Не далее как вчера я вновь слушал «Травиату» – потрясающий шедевр! Помните застольную песню? Та-та-а-а, та-та-та-та-та-та-та… Просто восхитительно! Вы знаете, я даже… Впрочем, это не важно…
       Модест чуть не проговорился, что под впечатлением сам пробует писать оперу – и именно по роману Гюго «Ган Исландец». Текст он уже знал назубок и теперь тужился сочинить либретто в стихах. Чем только ни баловались гвардейские офицеры…
       Завязалась болтовня об опере и музыке. Бородин говорил охотно – хотя интересовало его сейчас совершенно другое. Он отбывал практику после Медико-хирургической академии, но влекла его не медицина, а химия. Он уже писал докторскую – и развлечения его почти не занимали. Но не говорить же об этом со случайным знакомым?! Лучше о чем-то общедоступном…
Поговорю и я о тогдашней музыкальной жизни Петербурга.
       Выглядела она, честно сказать, печально… Русских музыкантов почти не было, лишь заезжий виртуоз блистал порой в зале Дворянского собрания (Лист, Тальберг…). Имелись Филармоническое и Концертное общества, бывали Университетские концерты – но аристократы посещали их без увлечения. А прочие сословия вообще рожей не вышли на концерты ходить, пущай на балалайках и гитарах тренькают…
       Как раз тем летом начались оркестровые шоу «Ивана Страуса» в Павловском воксале (Штрауса иногда называли так, причем без издевки – просто еще транскрипция не утвердилась). Веселенький капельмейстер быстро сделался секс-символом: он так жеманно подпрыгивал и извивался, маша свои полечки и галопы, что дамы, элегантно выражаясь, «падали в обморок». Мужья скрипели зубами… Девять лет предстояло Страусу подпрыгивать в Павловске и быть центром столичной музыкальной жизни; а правительство поднимало этим рентабельность Царскосельской железной дороги.
       Конкурировать с полечками могла только опера.
       Уже двадцать лет назад в Большом театре засела итальянская оперная труппа. Она пышно исполняла репертуар, популярный доныне и сочиненный с двумя благородными целями: чтоб дамы могли похвастаться новым платьем, а джентльмены – выбрать очередную любовницу среди певиц и танцорок. Больше на таких спектаклях делать нечего. Дождавшись самой высокой ноты прима-тенора, публика бисировала ее – и разъезжалась.
       Напомню: Россини склепал 38 опер (назовите из них хотя бы четыре!), Верди – 32; всех переплюнул Доницетти – у него опер… 70! (назовите хоть две). Такую кучу можно только наштамповать.
       Русская же опера существовала на правах призрака. Вроде он есть – но его мало кто видел…
       Материала и вправду было всего ничего. Совсем уж древний Фомин с «Ямщиками на подставе», несколько вещиц Бортнянского, Пашкевича и Верстовского (его «Громобой» как раз готовился к постановке, уже перекрещенный остряками в «Геморрой»)… Давно явились обе оперы Глинки, но их пропустили мимо слуха. Династия Романовых все свои триста лет маниакально тянулась на Запад, русских достижений не замечала; за двором следовала аристократия. На родном языке-то изъяснялись нехотя и неумело… Оттого династия и погибла: нельзя так чужебесием увлекаться.
       Между тем Запад Глинку ценил! Вот слова Проспера Мериме : «”Жизнь за царя” – более чем опера; это – национальная эпопея, это – лирическая драма, возвращенная к благородству первоначального своего назначения, к тем временам, когда она была не пустой забавой, но патриотическим и религиозным торжеством. Я иностранец, но никогда не мог присутствовать на этом представлении без живого и симпатического чувства».
       Неудивительно, что именно по Мериме создали еще одну из величайших мировых опер…
       А у нас великий князь Михаил Павлович мило шутил, что будет отправлять на «Руслана и Людмилу» провинившихся офицеров – вместо гауптвахты… Глинке все это надоело, и он уехал в Берлин.
       Но Модинька с Бородиным говорили, конечно, не об этом. Они просто обсуждали модные новинки.
       Вечером обоих дежурных пригласил к себе госпитальный главврач; он поступал так регулярно. Очень любезно с его стороны. Впрочем, его взрослая дочь искала жениха, и эти вечера имели вполне конкретную цель…
       Мусорский в женихи не стремился, однако играл на вечере много и очаровал всех дам. Они ахали и хлопали, а он таял. Бородин посматривал на него снисходительно, чуть усмехаясь, и сам от музицирования уклонился – хотя прилично владел не только роялем, но также виолончелью и флейтой, и даже сочинил уже немало симпатичных вещиц. Но он тоже считал для себя музыку лишь забавой; а уподобляться этому фатоватому гвардейцу совсем не захотелось.
       Расстались дежурные приятельски, но уже спустя неделю забыли о существовании друг друга. Откуда им было знать, что когда-то в истории музыки их имена нераздельно встанут рядом…

ЖИВОЙ КЛАССИК

       - Модест, не желаете познакомиться с одним замечательным чудаком? – спросил однажды Федор Ванлярский, сослуживец, тоже временами бренчавший на рояле. – Вообразите: русский барин, состоятельный – живет, однако, в Питере, хотя не служит. Да вдобавок еще пишет оперы!
       - Любопытно… – вяло отозвался Модинька. Подумаешь… Кто ж их нынче не пишет? – И что за оперы?
       - Одна даже идет, в Театре-цирке – «Русалка». Не слышали?
       Мусорский оживился:
       - Название слышал. Драго… Дрыгоножский… как его?
       - Даргомыжский. Занятный старичок. У него еще прочие всякие собираются, тоже музыканты. Бывает весело.
       - Идем! – горячо отозвался Модест. Оперка-то поставлена! Да и недурна, говорят – хоть и не Верди, конечно… Ведь собственный опыт – «Ган Исландец» – застрял; непонятно, с какого конца подступать. Да потом на оркестр надо класть – а как? Там скрипки маленькие и большие, дудки всякие, еще арфа – как они в струнах не путаются? Наверно, правила какие-то есть… Может, этот Неверди что подскажет?
       Следующим вечером офицеры сменились с постов, приехали на Моховую улицу и поднялись к двери, сквозь которую сочилось приглушенное сопрано. Сбросив шинели на чьи-то заботливые руки, приятели подошли к гостиной.
       Внутри было людно. Дама пела, господин ей аккомпанировал на рояле – и чтобы не шуметь, офицеры решили дождаться паузы в коридоре.
       - Вон тот – сам Дарго, – прошептал Ванлярский, – лысоватый, с усами. Прочие – его ученики или подпевалы, я их называю даргонавтами. Поет какая-то ученица – я, признаться, в них запутался, много их… Он ведь еще уроки пения дает, забыл сказать! Предпочитает красивых дам… Играет Константин Вильбоа, и романс, наверно, его пера… В кресле – барон Фитингоф, страницы переворачивает Демидов, вон тот почти уснувший – Владимир Соколов, а из-за рояля еле виден гитарист Макаров. И вообразите: все сочиняют!
       Такая безумная прорва композиторов Модиньку огорчила. Он ревниво вслушивался в романс – недурен. Ну вот… Гости, похоже, разделяли Модинькины чувства. Умолкшей певице они принялись аплодировать, закричали: «Брависсимо! Charmant!» – но искренности в том не ощущалось. Этакие коллеги и отравят при случае…
       Офицеры тем временем вошли, и Ванлярский обратился к хозяину:
       - Здравствуйте, Александр Сергеевич. Позвольте представить: прапорщик Мусорский, изрядный пианист.
       Даргомыжский не особо внимательно взглянул на Модиньку. И правда старичок. Ему исполнилось уже 43, лоб распространился до макушки, усы свисли уныло, не по-офицерски. Но взгляд живой и ироничный. Этот что-то знает, надо с ним сойтись поближе.
       Пока беседы не вышло: продолжился салонный концерт. Авторы демонстрировали романсы и пьески; один из певцов размахивал в кулаке огромным железным ключом – в городе таким и запирать нечего… Модинька чутко слушал. Он не считал себя вправе выносить суждения – но чувства в нем сплетались самые противоположные. Зависть; да, немножко зависть к этим людям, потому что они умеют сочинять, им премудрость ведома. Ишь как в этом романсе лихо перепрыгнули в другой строй , через какие-то неуловимые два-три аккорда! Просто фокус цирковой… У них можно учиться и учиться.
       Но с другой стороны – все это как-то скользит по поверхности, а душу не бередит. Не насыщает. Вроде как в пост: брюхо набил травой, рыбой всякой, а настоящей сытости нет. Признаться, даже в итальянской опере что-то наподобие… Чем бы заполнить пустоту, где найти музыку, которой жаждет душа?
       …Неловко, что оперы Даргомыжского не слышал. Вдруг он спросит?
       - А сейчас, господа, мы послушаем нашего нового гостя, если он не возражает, – заявил хозяин. Модинька сел за клавиши, придержав саблю, чтоб по стулу не гремела, и неожиданно для себя брякнул:
       - Вы позволите, я спою?
       - Милости просим, – отозвался Даргомыжский. Модест сам не понял, зачем ляпнул это: игре-то его обучили, а вот пел он, как Бог на душу положит. Чего сунулся?
       Он начал протяжную русскую песню «Где ты, звездочка», с извилистой мелодией и очень грустным настроением. В салоне она звучала неуместно, как шарманка в лесу – но тут певец понял, что именно этого ему и хотелось: взорвать, переломить мыльное ощущение светской благопристойности. Эта музыка тоже не совсем та, но что-то нужное в ней искрится. Черт, жаль – аккомпанирую кривовато: сноровки не хватает одновременно петь и играть. Надо позаниматься… Среди песни даргонав-ты начали слушать напряженно. Подействовало…
       Модест умолк.
       - Милая вещица, – серьезно сказал Даргомыжский. – Что это?
       - Да так, мое … – с ложной скромностью отмахнулся исполнитель. Ванлярский аж вскочил:
       - Ваше?! Что ж вы мне не показали? – он горячо схватил Модинькину руку. – Нет, представьте, Александр Сергеич – какой скрытный субъект!
       Гости неволей начали поздравлять юного автора. А хозяин бормотал:
       - Как мажор у вас в минор перекрашивается… А аккорд какой вкусный в серединке мелькнул!.. Еще показывайте.
       Прапорщик тихо сознался:
       - Это всё… – не польку же пошлую гонять!
       - Не может быть! Это ваше первое сочинение? – изумился маэстро. – Послушайте, вам непременно надо писать, вы можете стать большим музыкантом.
       Модинька забормотал смущенно:
       - Не знаю, право … Я офицер…
       - …На всё воля Божья, это может быть случайностью, по одной пьесе нельзя судить… – продолжал Даргомыжский в каком-то вдохновенном порыве, – но все же… Первое сочинение! Не зарывайте талант, молодой человек, у вас есть шанс! Приходите ко мне еще, я всегда рад вас видеть!.. – Он прошелся по комнате взад-вперед, качая головой, затем вдруг приподнял брови и усмехнулся – видимо, подумав: «Чего это я?» И спокойно возвестил. – А сейчас – пожалуйте к ужину, господа.
       Музыканты перешли в столовую, где уже было накрыто. Хозяин усадил Модиньку рядом с собой, и тот осмелился спросить:
       - Александр Сергеевич, не могли бы вы мне дать несколько уроков?
       - Пожалуйста, хоть сейчас. У вас недостаточно уверенное дыхание, особенно это чувствуется на верхах. Надобно попеть вокализов, опору подразвить. А данные хорошие, можно поставить крепкий баритон… Что-то не так?
       - Я очень вам признателен за совет, но… Я об уроках сочинения…
       Даргомыжский развел руками:
       - Вот тут извините. Я ведь самоучка, композиторству по науке не обучен… Это вам к какому-нибудь немцу надо.
       - А как же вы учились?
       - Чему-нибудь и как-нибудь… Долгая история. Впрочем, если угодно… Первым моим фортепианным педагогом, в семь лет, была девица Луиза Вольгеборн, которая меня только целовала и ничему не выучила. Вторым – упрямый малороссиянин, но весьма хороший музыкант Адриан Данилевский, который мои сочинения обыкновенно рвал. Однажды я принес ему два романса и умилительно просил их спеть. Он был в духе и пропел их кое-как. Поскольку руки его были заняты аккомпанементом, я не дал ему доиграть последнего такта, выхватил ноты и убежал. Романсы живы до сих пор…
       Даргомыжский улыбнулся и в виде извинения шевельнул вилкой, как дирижер – палочкой: мол, кушать хочется. Он ел несколько минут, потом глотнул вина и продолжил, чуть понизив голос и косясь на двух учениц в другом конце стола:
       - Эти два учителя предвещали мое будущее. Женское внимание – почти единственная отрада, доставленная мне в жизни сочинительством. Оно, не скрою, приятно… Профессионалы же меня всегда недолюбливали. Впрочем, в двадцать лет я встретился с великим Глинкой, он как раз писал «Жизнь за царя». Глинка меня не оттолкнул, даже дал конспекты своих занятий с немцем Деном – вот, собственно, и вся моя школа…
       - Но ваша опера… – напомнил Модест. Хозяин подхватил:
       - И не одна! Сначала провалилась «Эсмеральда». Кантата «Торжество Вакха» тоже где-то в небытии. И «Русалку» скоро снимут, это я вам предсказываю… Вы хотите спросить, как я ухитрился их сочинить? Не знаю. Интуиция, желание… Так что вряд ли я могу быть чем-то вам полезным…
       Модест разочарованно ворошил вилкой салат; Даргомыжский же, казалось, забыл о нем и задумчиво жевал. Потом невесело усмехнулся и огорошил:
       - Вообще-то не обольщайтесь сочинительской карьерой. Вот вам пример. Артистическое положение мое в Петербурге незавидно. Большинство любителей и газетных писак не признает во мне вдохновения. Им итальянщины подавай, мелоодий, – особо презрительно выделил он. Модест изумился. Но промолчал. В нем самом что-то вдруг щелкнуло, будто завеса упала – и он увидел, что Даргомыжский говорит его собственные мысли, которые он сам не мог еще нащупать и выразить.
       - Музыка – не забава, – твердо продолжал хозяин, – она не для услаждения слуха придумана. Ею можно отворять такие глубины человеческой души, где и слова бессильны! Однако публика не готова воспринимать подобное, ее итальянцы развратили сладеньким – так что успеха мне не видать… – Даргомыжский, помолчав, закончил горько и не вполне искренне. – Впрочем, Бог с ним, с успехом. Уединение и работа, совершенствование своих произведений – вот истинная жизнь художника, вот его счастье.
       После ужина Ванлярский остался картежить, а Модиньке нестерпимо захотелось побыть одному. Он попрощался и даже не стал кликать извозчика, пошел домой пешком – по Моховой, налево мимо старинной церкви Симеония, а дальше по Литейному.
       Была уже ночь, ноги вязли в снегу, который только что выпал, и дворники не успели еще с ним совладать. Осень тянулась теплая, слякотная, снежок порывался заявить о себе пару раз, но моментально таял. И сегодня днем город был еще черный – а сейчас вдруг выстелен весь ровным белым ковром. Словно страницу перевернули, и началась совсем другая история…
       Вечер заронил в Модиньку очень странную мысль, несуразную, идущую вразрез. Он даже не думал еще, не формулировал – но ощущал примерно следующее: «Разве на войне бывает подвиг? Вскочил, заорал, упал… Минутный порыв, одурение, рисовка, на миру и смерть красна. А вот ты поди-ка всю жизнь плыть против течения, как Даргомыжский – незаметно, без славы и наград, даже без надежды на успех… Вот истинный подвиг! А на вид – смешной плешивый старичок. Надо же…»
       Не в музыке даже дело, это все ерунда. Жить, противясь этой всеобщей разлагающей патоке! Она обволакивает, всасывает, увлекает – но иногда, таким вот снежным вечером, вдруг понимаешь, как от нее тошно. А музыка тоже может служить оружием, коль уж я ей занимаюсь.


ГЕНИЙ ИЗ ГЛУБИНКИ

       Конечно, ничего за этим не последовало. Снег растаял, озарение подзабылось, гвардейский быт затянул. Модинька ничего нового не писал, хоть и заглядывал временами на Моховую. Композитор поначалу тряс его: «Что принесли?» – но потом отступился. Что ж, юноша оказался пустоцветом. Бывает…
       3 февраля 1857 года в Берлине умер Глинка. Даргомыжский, который дружил с ним все эти годы, был потрясен, Модинька же так, головой покачал из вежливости. Трудно горевать о человеке, которого не знал, да и сделанного им не слышал толком…
       Дежурства, караулы, мелкие неприятности, рояльное бренчание на гулянках. В новый чин не производят, наград не дают – и не за что, впрочем. Ничего, лет через двадцать постепенно стану полковником…
       Могло так быть? Или судьба все равно бы настигла? Вырвалась бы музыка наружу, если б не обстоятельства, о которых сейчас пойдет речь?

       Спустя год, в самом конце 57-го, Даргомыжский сказал ему:
       - Вы хотели уроков сочинения? Если сей предмет еще вас занимает, могу кое с кем познакомить… (Вообще-то Модинькины намерения поиссякли – но отказать неловко было.) Зовут его немного странно – Милий. Pas de calembour, s’il vous plait . Милий Балакирев. Он из Нижнего. Но музыкантище отменный.
       Музыкантище прибыл вскоре. Он был бородат настолько, что даже возраст от уяснения ускользал. Хозяин тотчас усадил его к роялю:
       - Милий Алексеевич, зная ваши изумительные способности, я бы хотел… если не возражаете…
       - Отчего же? – согласился Балакирев, слегка надавливая на «о». – С превеликим удовольствием.
       Он выглядел совершенно спокойным, хотя вид Даргомыжского предвещал какой-то подвох.
       - Я тут раздобыл Третью симфонию Шумана. Не могли бы вы нам ее показать?
       Балакирев оживился:
       - Давайте! Я этих нот еще не видел.
       Хозяин принес книгу внушительных размеров. Так Модест впервые узрел вблизи оркестровую партитуру. От нотных строчек рябило в глазах, в начале некоторых из них вместо скрипичного или басового ключа чернели странные закорючки.
       Надо же: целый мир запрятан в страницу! Звучание оркестра всегда чудилось Модиньке дыханием какого-то исполинского существа, может даже – Бога. Умом он знал: много фрачных мужчин равнодушно дудят свои партии, это их ремесло… Но не верилось. Эти потоки, волны, вихри звуков несомненно вырываются из чьей-то груди, их невозможно разъять. Мистика какая-то есть в оркестровых вздохах.
       Однако каким образом волжанин будет ее «показывать»?
       А он поглядел в страницу, от строчек черную – и преспокойно заиграл, будто перед ним обычные фортепианные ноты! Врет, выдумывает? Непохоже. Слишком уж слаженно выходит, так не наврешь. Главное: еще ухитряется каким-то чудом придавать роялю самые разные тембры, словно действительно звучит целый оркестр!
       - Как вы это делаете? Каждый раз поражаюсь, – развел руками Даргомыжский, когда закончилась первая часть. – Милий, вы, кажется, ищете уроков? Вот этот молодой человек желает с вами познакомиться.
       Нижегородец пронзительно глянул и пожал Модинькину руку:
       - Если вам удобно, приходите завтра ко мне. Канава, у Харламова моста, дом Каменецкого.
       «Прелюбопытный субъект, – думал Модест, возвращаясь домой. – Не очень-то мне это надо, но пообщаться занятно будет. Интересно, сколько он заломит за уроки?»

       Есть тип энергичных провинциалов, решивших во что бы то ни стало покорить столицу. В СССР эти люди назывались «лимита».
       Милий Балакирев родился на Волге 21 год назад – и вскоре проявил музыкальную сверх-одаренность. Без особого труда он освоил виртуозный пианизм, легко запоминал чужие крупные пьесы, начал сочинять сам… Его пригрел Александр Улыбышев – нижегородский феодал и… музыковед (написавший увесистую «Новую биографию Моцарта» – чуть ли не первое в мире серьезное исследование о великом австрийце. Характерно, что сделал он это по-французски. На русском книга вышла лишь в 1890 году, причем в переводе Модеста Чайковского).
Чтоб не утомлять себя походами на концерты, Улыбышев держал собственный оркестр. Удобно, скромно, практично. Балакирев в нем дирижировал – а для познания инструментовки это лучше любых теоретических занятий.
       В 55-м Улыбышев привез его в столицу и тут же познакомил с Глинкой и Даргомыжским. Не знаю уж, получал он что-то от Милия за «раскрутку» или действовал бескорыстно?.. Глинка «в гроб сходя, благословил» молодого провинциала, давал ему композиторские уроки и даже подарил одну тему, записанную в Испании.
       Так что судьба свела Модеста с подлинной «восходящей звездой».

       Из открытого письма А. Улыбышева музыкальному критику Ростиславу (1854):
       «Не спрашивайте, как и где он, не бывавши ни в Москве, ни в Петербурге, выучился музыке. Заезжие пианисты, которые давали здесь концерты, были его учителями, сами того не зная. Всматривался, прислушивался и узнавал. С девятого года он играл уже замечательным образом. Теперь он играет, как виртуоз, и этим не ограничиваются удивительные музыкальные его способности. Во-первых, ему стоит прослушать один раз большую пьесу, исполненную оркестром, чтобы передать ее без нот, во всей точности, на фортепиано. Во-вторых, читает он ; livre ouvert всякую музыку и, аккомпанируя пению, переводит тотчас арию в другой тон, какой угодно. Когда я попросил его разыграть симфонии Бетховена, он потребовал партитур, из которых и извлек все нужное для исполнения, разбирая в одно время двадцать пятилинейных строк истинно по-профессорски! Наконец, Балакирев обладает решительным талантом как сочинитель, хотя он изучал композицию не систематически и не знает ее вполне, то есть не проходил еще теории двойного контрапункта и фуги».


       Назавтра Модинька отыскал дом Каменецкого – у широкой излучины Екатерининского канала, близ Николы. Ничего особенного: четыре желтоватых этажа, минимум украшений, подворотня…
       Мне, автору, этот дом очень хорошо известен. Я перед ним в детстве тополиный пух поджигал. Ведь его современный адрес – канал Грибоедова, 116, а я хожу домой с канала через подворотню № 118…
       - Вы намерены сочинять, Модест Петрович? – уточнил Балакирев, поздоровавшись и кратко обсудив погоду. – В таком случае у вас наверняка имеются готовые опыты. Благоволите произвести.
       Модест, не вдруг поняв, что от него хотят, исполнил «Звездочку» и свою единственную фортепианную новинку – «Souvenir d’enfance» (пьеса немногим лучше «Подпрапорщика», вполне дилетантская; впрочем, с претензией на драматизм – в виде уменьшенных септаккордов. Если верить этой пьесе, то детство у Модеста было прямо диккенсовское – что едва ли правда).
       - Ну что ж, играете вы недурно, – похвалил учитель чуть скептически. – Вот что: вам следует изучать формы. Всё это у вас крайне незрело, хотя приятные моментики есть… Подвиньтесь, будьте любезны – станем знакомиться с классикой.
       Он поставил к роялю второй стул и взял какие-то ноты, но тут брякнул колокольчик, и прислуга в отдалении отперла дверь. Учитель прислушался:
       - Это Цезарь. Извините, Модест Петрович, я ждал его позже… Но он не помешает.
       Вошел молодой инженерный офицер с бакенбардами ужасающих размеров – от щек словно отрастали кучерявые тюленьи ласты. «Какой-то клуб бородачей», – подумал Модинька. Лицевые заросли начинали входить в моду, но не до такой же степени… «Да и имена как на подбор…»
       Это еще что! Старшего брата этого Цезаря звали вообще – Наполеон… Незатейливы были родители и скромны.
       - Господа военные: Модест Петрович Мусорский, Цезарь Антонович Кюи, – представил хозяин. – Чезаре, наш новый друг играет гораздо лучше вас. Вот так-то…
       Кюи весело пожал плечами и сообщил:
       - Милий, я добыл четырехручного «Манфреда».
       - Очень кстати! Модест Петрович, вы эту музыку слыхали? Впрочем, откуда, она у нас не шла… Сейчас мы ее с вами произведем.
       Балакирев уселся за клавиши рядом с Модестом, а инженер вынул переложение шумановской увертюры. «Ловить» дуэтного партнера Модинька уже научился – на дочке Сутгофа – и новый учитель явно был доволен. Только музицирование вышло странное. Балакирев поминутно останавливался и восклицал:
       - Помните тему? Вот она идет здесь контрапунктом с этим кусочком, – он отдельно наигрывал «кусочек», потом возвращался на несколько страниц и показывал такой же – только в другой тональности, и восьмыми, а не четвертями. Модест с удивлением узнавал мотив, хотя в процессе игры вовсе не улавливал таких тонкостей, казалось: идет себе музыка и идет. Оказывается, она вон как склеена!
       - Образ совсем другой, а элементы те же, – поддакнул Кюи. Он страницы переворачивал. – У нас в фортификации из одинаковых бревен и земли тоже выходят совершенно разные укрепления.
       - Цезарь, боюсь, ваши образы Модесту Петровичу неинтересны.
       - Отчего же, очень! – возразил Модинька. – Никогда не думал, что музыка так сложно выстроена! Я, знаете, оперы больше слушал – там это совершенно незаметно…
       - Итальянские? – скривился Кюи. – Еще бы! Они состоят только из мелодий, гармонизация и развитие там ничтожно. А мелодии неизбежно повторяются: нот-то всего двенадцать! Кто знает две итальянские оперы, тот знает их все.
       Балакирев одобрительно хмыкнул.
       Кюи тоже немного сочинял и пользовался советами Милия по ремесленным вопросам – да и был в этих вопросах отнюдь не так младенчески свеж, как Модинька. Ребенком живя в Вильно, он брал уроки у известного композитора Монюшко. Музычку кропать было модно; большинство дворян этим хоть немножко, да развлекались. Однако настоящее трудолюбие в этом сословии почти исключено – поэтому серьезных художников получалось все равно мало.
       Человек, способный к подлинному творчеству – всегда один из ста тысяч. В любом сословии.
       - Милий Алексеевич, у вас есть какая-нибудь партитура? Хочется поглядеть, – спросил Модест.
       - Конечно. Моя вас устроит?
       Милий вытащил рукопись «Увертюры на тему испанского марша» (тема та самая, которую ему Глинка успел подарить). Модиньке неловко было воскликнуть: «Как, вы и для оркестра пишете?!» – но зауважал он Милия безгранично. На что и был расчет. В глазах ученика цену себе набить – первое дело…
       - Сверху деревянные духовые, потом медь, снизу струнные, – объяснил автор. – Подробно инструментами потом займемся.
       - И ими тоже? – обрадовался Модинька. И сразу забежал вперед. – А что вот эта штука означает?
       - Это альтовый ключ. Специально для альтов. Ну… такие большие скрипки, – пояснил Милий и незаметно переглянулся с Кюи. А Модинька вдруг заметил уж совсем дикую странность:
       - А почему у всех в ключе бемоль, а вот тут диез?
       - Потому что это бэйные кларнеты. Ну, то есть «in B». Строй у них такой. Написано до, а звучит си-бемоль.
       - Понятно… – пробормотал Модест в полной растерянности.
       - Вот что, Модест Петрович, это позже, а сейчас вам надо писать сонату, – подытожил учитель. Постепенностью он вообще не отличался. Задать бы для начала вальсок, этюдик… – нет, сразу сонату! Ученик опешил:
       - А… как?
       - Ну, форму мы сегодня разбирали. Все сонаты сделаны вроде «Манфреда» – темы, разработка, повтор… Подробнее в другой раз. А вы пока тему сочините.
       - Мелодию?
       - Желательно с аккомпанементом.
       - А… Хорошо, Милий Алексеевич, попытаюсь. Только у меня рояля дома нет. Не могли бы вы помочь выбрать?
       Когда он ушел, Кюи вздохнул сочувственно:
       - М-да… Ученичок вам попался, Милий…
       - Да уж…

       Из письма М. Мусорского М. Балакиреву (17 декабря 1857):
       «Прекраснейший Милий Алексеевич… сегодня, слава Богу, решилась участь так давно желанного ройяля . Я Вам должен быть тысяча раз благодарен за прекрасный выбор. La machine est parfaitement solide . Я сегодня так хватил по этой машине, что у меня в кончиках пальцев началась какая-то жгучая, острая боль, точно мурашки заходили, а машина ничего, хоть бы одна струна зазвенела… К четвергу припас 2-ю симфонию Бетховена , и ей-то суждено будет обновить инструмент…».

НОВЫЕ ЗНАКОМСТВА

       Такса Балакирева осталась науке неизвестна; впрочем, скоро он прекратил брать с Модеста деньги. Отношения их исподволь переросли в приятельство, а роль наставника так льстила Милию, что и платы не хотелось.
       Учил он жестко. Требовал нести уже самые первые, отрывочные эскизы – одну мысль, 2-4 такта. Если какой-нибудь пассаж или аккорд ему не нравился, он тут же его карикатурил на рояле, высмеивал злобно. И предлагал свой вариант, принять который следовало безоговорочно. Все сочинения учеников наполовину созданы им. (Вообще-то истинные художники редко пытаются кем-то командовать. Они слишком заняты собственным творчеством…)
       Влекла его именно жажда интеллектуальной власти. Деньги не прельщали Милия – и потому он никогда их не имел, хотя давал много уроков (композиторских и фортепианных) и зарабатывал вроде бы неплохо. Приятелям-немузыкантам он жаловался порой: «Очень плачевно находиться в таком положении, что и 10 копеек составляют расчет… Сижу на пище св. Антония и иногда вижу во сне, что еду на извозчике, а не иду пешком… Мои финансы зело пострадали нынешнюю зиму оттого, что большая часть моих учениц взбеленилась и дернула за границу».
       Однако каждый имеет то, чего хочет. В глубине души такое положение его совершенно устраивало.

       Где-то через месяц Модест в очередной раз пришел к учителю – и еще из прихожей услышал новый голос:
       - Милий, вы знаете мое преклонение перед Глинкой… Однако факт: он обесчестил наш народ – выставив героем подлого холопа…
       - Это вы кого так? – переспросил голос Балакирева. – Сусанина?
       - Его, родимого. Рабский, как пес, ограниченный, как сова или глухой тетерев… Пошлая жертва собой ради мальчишки, которого не за что любить, которого и спасать вовсе не следовало. Из верно-подданничества! Какой-то апофеоз русской скотины…
       - Извините, Бахинька – не согласен. Конечно, Михаил – субъект никчемный, но спасти его было нужно! Даже Романовы лучше, чем польское иго. Стали бы мы католиками, болтали по-польски – и прощай Русь…
       Ну и имена у них! Милий, Цезарь, теперь еще и «Бахинька»… Что ж это такое?!
       Диковато было именно сейчас услышать о Романовых. Ведь Модест только что дежурил во дворце и даже мельком видел того, кому присягнул на верность три года назад.
       Государь прошел быстро и сосредоточенно, едва ли вообще заметив дежурного офицера. В Главном комитете по крестьянскому делу возникли очередные проблемы. Став царем, Александр немедля приказал разработать механизм отмены крепостного права – но этот вопрос никак не может сдвинуться с мертвой точки. Нужно разрушить крепко сложившиеся устои, всю систему русской жизни. И не просто сломать – а сразу выстроить взамен что-то другое. Николай Первый, опытный и умный, предвидел эти гигантские трудности и не рискнул начинать реформу. Александр по молодости решился – но теперь уже сам временами жалел… Слухи об освобождении просочились, нетерпеливые начали бунтовать, помещики противятся отъему собственности…
       Балакирев познакомил своих гостей. Врагом Сусанина оказался Владимир Стасов, тридцатипятилетний богатырь вроде Добрыни Никитича (на Муромца все ж не тянул). Естественно, с бородой. «Бахом», кстати, прозвал его никто иной, как Глинка – за любовь к этому композитору.
       - Вы, верно, слышали наш спор насчет Сусанина? – спросил он Модиньку. – А ваше мнение?
       - Как русский офицер я, естественно, за правящую династию и всех, кто ей помогал… (Стасов подобрался. Стало ясно, что этот человек свои мнения готов отстаивать даже врукопашную.) Но по совести, – продолжил Модест, – я пока ничего не могу сказать. Признаться, о Сусанине я как-то не думал.
       Богатырь хмыкнул разочарованно. Обидно: собрался драться, руки уж чешутся – и вдруг противник ускользает! Ну, и кто он после этого?
       Стасов резко прекратил разговор: отвернулся от прапорщика и сменил тему.
       - Послушайте, Милий, – сказал он. – Один мой знакомый, некто Чернышевский, сформулировал новую эстетическую доктрину. В воздухе носится, но он первый сумел облечь это в слова. Мне интересно ваше мнение – сейчас зачитаю.
       Он вытащил какой-то журнал и открыл его по вложенной закладке.
       - Раньше ведь как думали: искусство самоценно, не должно ничему служить; оно прекрасно – и точка. А он пишет… вот: «Прекрасное есть жизнь… Природа и жизнь выше искусства… Задача искусства – воспроизведение природы и жизни… Искусство должно быть учебником жизни…» Сейчас… где-то было… Ага! «Произведение искусства должно выражать приговор художника о явлениях жизни». Приговор! – как вам, Милий? И вот еще: «Мы видели, что впечатление, производимое созданиями искусства, гораздо слабее впечатления, производимого живою действительностью, и не считаем нужным доказывать это».
       - Ну, вот это чересчур! – воскликнул Балакирев. – Как так «не считаем нужным доказывать»?! Впечатление у каждого свое – и если его всем навязывать…
       - Пожалуй, тут согласен – ненаучно, – признал Стасов. – Ну, а вообще?
       Милий провел ладонью по бороде:
       - Касаемо литературы ваш знакомый прав – отвлеченные красоты в ней смешны. А музыка? Как она может «приговор выражать», «воспроизводить природу»? Птичек, что ль, копировать флейтами? Оно тесновато…
       Модиньке вспомнились слова Даргомыжского: «Настанет время, когда музыка будет ясно и точно выражать реальные картины. Ну, предположим – луч солнца, куст, мост через речку…» Действительно, идеи носятся в воздухе. Но тут непросто. Да, сладким звуковым фончиком музыке быть не подобает. Однако и в какую-то иллюстрацию превращать ее жаль. Где золотая середина?
       - С музыкой впрямь сложновато, – нехотя признал Стасов. – А вот живописи давно пора служить обществу, вскрывать язвы времени.
       - Что, крестьян угнетенных рисовать? – ядовито уточнил Балакирев. – Или зажравшихся купцов? Есть типажи на рынке – рожей можно сваи забивать… Так это, простите, не искусство.
       - Это непривычное искусство. Но мне представляется, Милий, что за ним будущее.
       - Не знаю, не знаю. Идти в музей глядеть нарисованного нищего или бурлака… Их и в жизни полно.
       - Милий, не узнаю вас. Вы же передовой человек! А сейчас в вас говорит какой-то сноб, эстетствующий аристократ. Неужели вы вправду думаете, что искусство должно отставать от жизни общества?!
       Модест сидел смирно, в диалоге не участвовал – но даже его ошеломил стасовский натиск. «Этот далеко пойдет. Ему бы трибуном быть в Древнем Риме!»
       Стасов был пока малоизвестен. Закончив когда-то элитное Училище правоведения, он сделался однако не юристом, а искусствоведом; служил в Публичной библиотеке и писал ярко-яростные критические статьи. Это потом он станет легендой, его дом на Моховой орден получит (прямоугольный, мраморный, с буквами) – но сейчас приятель Балакирева особо заметен не был.
       А вот его отец, архитектор Василий Стасов, в историю Петербурга вписался давно и навечно. Это он спроектировал Троицкий и Спасо-Преображенский соборы, Нарвские и Московские ворота, воз-рождал Зимний после страшного пожара 1837 года…
       Враг Сусанина сразу прилепил Модесту кличку: «пустенький гвардейчик». Предвзятое мнение подправлять всегда трудно, но Баху пришлось почти тотчас сделать это. Гвардейчик заиграл вместе с Балакиревым гайдновскую симфонию – и очень не по-дилетантски: бегло, выпукло, с осмысленными штрихами и динамикой. «Однако…» – подумал критик (он знал в этом толк, ибо сам учился в свое время – все у того же Герке). Кличка повисла в пустоте.
       Но расставаться с первым впечатлением не хотелось. Так проще. Нарисовался цельный образ человека, занял свою полочку в сознании, с ним удобно обращаться… «Да, пальчики бегают – но это еще ни о чем не говорит. Мозги-то слабые. А оттенки… должно быть, от Милия затвердил», – определил критик.
       Вскоре Модест укрепил его в этом мнении. Вышли они на улицу вдвоем (так совпало) и отправились вдоль полукруга канавы в сторону уродливого дома, который через восемь лет прославится как дом старухи-процентщицы . Это летом тут живой воды не видать из-за барж с дровами – а сейчас белый простор льда с единственной вмерзшей баркой, видно, брошенной владельцем. Да еще большая квадратная прорубь возле спуска чернеет таинственно, как дверь в инобытие.
       Мусорский сказал зачем-то:
       - Вы знаете, наверно… а я лишь недавно услышал, что этот канал проектировал Илларион Голенищев-Кутузов, пап; фельдмаршала! – И добавил, – наш родственник, кстати. Моя тетка замужем за одним из Кутузовых. И прабабка тоже.
       Это он так ляпнул, для поддержки разговора. Трудно ведь верную тему находить – с новым человеком! Чистейшая правда выглядела глупым бахвальством, и Стасов улыбнулся: «Я прав!»

       Приобретя учителя, Модинька загорелся, стал бурно сочинять. Несколько сонат начал; вникал в модуляции, в контрапункты, в разработочные приемы, расчленял темы на короткие интонации и снова собирал, с другой окраской… Однако все эти опыты остались неизвестны. Ни одной сонаты Мусоргский так и не окончил; а сочинял он всегда в голове, на память, эскизов не записывал – так что и их не осталось.
       Познакомился с Балакиревым и брат Кито, он же Филарет-Евгений. Он тоже весьма бегло играл на рояле, в том и сошлись.
       …Нет, все-таки, отчего у него два имени? (В документах одно, в быту другое.) Одни музыковеды говорят: чтобы «обмануть смерть». Дело в том, что у Модеста и Кито были два старших брата – но оба умерли младенцами… Несчастные родители попытались уйти от судьбы, смерть перехитрить. Явится она за Филаретом – а его нет, есть Евгений. Тот – не тот? Пока там наверху разберутся…
       Другие исследователи эту версию осмеяли: «Не было такого обычая; а если был, то лишь в простонародье; да и вообще – у Модеста-то имя одно! Что ж родители и его не “уберегли”?»
       Это верно. У Модеста имя одно. Зато у него… два дня рожденья!
       Он уверял, что родился 16 марта. Эту дату знали все, ее поставили на надгробии (вышло эффектно, потому что именно такого числа он умер – и срок жизни получился ровнехонько 42 года, день в день). Однако уже в ХХ веке отыскался документ, беспрекословно утверждающий: Модест Мусорский родился 9 марта!
       Это страннейшее расхождение внятно объяснить никто не может. А я думаю: не пытался ли и он обмануть смерть таким образом? (Непонятно, какого числа родился – а тот ли это человек?) В таком случае смерть пошутила в ответ довольно злобно, избрав именно эту фальшивую дату для своего визита…

НА ВОЛЮ

       Предвзятое мнение не мешало Баху общаться с Модинькой вполне дружески – гвардейчик все же искренне любил музыку и начинал в ней разбираться (то есть усваивать вкусы Балакирева и самого Стасова). Его приятно было опекать: он не возражал против роли птенца, внимал прилежно и не высказывал никаких собственных мнений.
       Как-то весной критик, Модест и Кюи пошли глядеть завершаемую стройку Исаакиевского собора. Весна, конечно, радовала: птички, солнышко… Однако из-под снега вылезли раздавленные пятна конского навоза и прочая дрянь, чавкающая под ногами меж булыжников мостовой; открытые окна обдавали кухонным чадом. Через месяц Питер станет невыносим – надо удирать куда-нибудь на дачу.
       На площади возвышалась целая гора, даже покрытая лесом – только без листвы. Леса понемногу снимали, обнажался поблескивающий камень стен и колонн, купол сиял нестерпимой желтизной. Кюи смотрел придирчиво, глазом специалиста. Потом цокнул языком:
       - Ну, не знаю, не знаю… Грунты у нас слабые – как бы вся эта махина не потонула…
       - Сколько себя помню, его строят… – пробормотал Модест. Стасов уточнил:
       - Я бы сказал – гораздо дольше. Даже я не видал, как колонны поднимали, маленький был – а я ведь вас старше лет на пятнадцать… Мой отец тогда здесь часто пропадал: он ведь тоже руку приложил к проекту.
       - Боже мой, почему же с ним столько возятся?!
       На этот раз ответил Кюи:
       - Говорят, Монферрану предсказали смерть, когда собор будет закончен. Он и не торопился, сорок лет строил… Вот поглядим, выживет, или что…
       (Бедняга архитектор действительно умер очень скоро. Впрочем, ему уже исполнилось 72 – по то-гдашним меркам просто аксакал).
       - А как ваша служба, Модинька? – из вежливости спросил Бах. Офицер ответил, чуть помедлив:
       - Да похоже, скоро никак…
       Приятели опешили. Было в модинькиной интонации что-то небывало серьезное, даже мучительное немного. Так говорят о своей зубной боли.
       - Объяснитесь, пожалуйста. Что это значит?
       - Летом я должен отбыть в стрелковый батальон… в Царскую Славянку…
       - Надолго?
       - Пока неясно… А ведь там с музыкальными занятиями придется расстаться… – Мусорский медленно подбирал слова, точно взвешивал их в последний раз. – Вы знаете, я решил… подать в отставку.
       Они как раз вошли в тень от собора – и показалось, будто солнце лопнуло. Бах даже заморгал:
       - Вы шутите?
       - Нет, я решил. Я выбрал. Служба мне и так мешала заниматься – парады, дежурства – а теперь… Я хочу быть композитором.
       Кюи закашлялся. Стасов уставился в землю и целую минуту шагал молча. Оба думали одно: «Дурачок, у тебя романс и пол-сонатки! Куда ты лезешь?!» Но выговорить такое не позволяло воспитание… Оба искали посторонних аргументов – ведь нельзя же молча глядеть, как человек гибнет!
       - Послушайте, Модест… – начал наконец Стасов. – А Лермонтов? Из вашей же Школы, кстати! Был великий поэт – и из гусар не увольнялся!
       - Значит, ему удавалось. А я не могу, – сразу отрезал Мусорский. Видно было, что пример Лермонтова он уже обдумал.
       - А жить чем будете? – вступил в спасение утопающих Цезарь.
       - Ну, имение все ж кое-какой доход приносит…
       Помолчали еще. Бах понял, что надо копать глубже и повернул так:
       - Модинька, я вам не рассказывал, как Глинка последний раз уезжал за границу? Два года назад. Так случилось, что с ним ехали только его сестра и я. На заставе простились, и Глинка плюнул: «Чтоб мне больше этой гадкой земли не видать!» Так ведь и вышло: через год его вернули в гробу…
       - И что?
       - Да тяжело в России художникам! У нас именно тем, кому потом ставят памятник, стараются похуже жизнь изгадить. И чем яснее, что дело идет к памятнику – тем с большим смаком изгаляются!
       - Не терпится побыстрее соорудить монумент, – объяснил Кюи, – а при жизни нельзя. Гений, как известно, бывает только мертвый…
       Модинька возразил:
       - Наверно, все это так… Но ведь должен же кто-то дело делать!
       «Именно ты? – промолчал Кюи. – Ну-ну».
       «Вот упрямый дурак! Вбил в голову, будто гвоздь кувалдой… Ну, и черт с ним!» – Бах плюнул и больше к этой теме не возвращался. Но что-то грызло его до вечера. Он не хотел признаться себе, что именно раздражало его больше всего. Выдумывал другие объяснения, третьи – а они расползались, правду не прикрывали, и он злился еще больше.
       А на самом деле бесило его то, что, стало быть, Мусорский перестает быть «гвардейчиком» – значит, и стасовский ярлык отныне недействителен. И вообще, в его характере явилась непредвиденная черта. Оценка оказалась неверной. Сознавать свою ошибку всегда противно…

       Из приказа по Преображенскому полку (11 июня 1858): (уточнить: «Муз. жизнь» 1962, №23, с.12)
       «Высочайшим приказом прапорщик Мусорский 2-й по домашним обстоятельствам увольняется от службы подпоручиком. Упомянутого офицера из списков полка исключить».

       Из письма М. Мусоргского М. Балакиреву (8 июля 1858):
«Касательно музыкальных занятий скажу вам, что начинаю писать сонату (в Es-dur), как-нибудь справлюсь; постараюсь, чтобы вышло хорошо. Намерен сделать маленькую интродукцию (в В-dur) и педалом вступить в Allegro; еще заготовляется Scherzo и на досуге идут практические занятия в гармонии; ужасно хочется прилично писать!»


Продолжение следует...

© Алексей Кофанов, 16.05.2008 в 13:53
Свидетельство о публикации № 16052008135320-00067289
Читателей произведения за все время — 157, полученных рецензий — 1.

Оценки

Голосов еще нет

Рецензии

Алексей Кофанов
Алексей Кофанов, 16.05.2008 в 14:14
Над этим романом я сейчас работаю.
Уважаемый читатель или коллега! Мне будет полезно, если Вы напишете: заинтересовало или нет; может быть, подметите какие-нибудь исторические неточности.
Буду признателен Вам за критику!

Это произведение рекомендуют