И однажды, на закате дня, по будущей улице мы кувыркались с дамой, моей попутчицей. В городе уже было два магазина и одно кафе. Оно всегда гудело ровным, пчелиным гулом. Он повышался до форте в дни аванса и фортиссимо в дни получки. Когда, уходя из кафе, я сказал приятелям куда иду, эта дама тот час прилипла ко мне. Она заявила, что знает этих людей, они по ней соскучились и будут рады её видеть. Я был сильно хваченный - мне было всё равно. Дама тоже плохо держалась на ногах, и мы шли всё время, натыкаясь друг на друга. И каждый раз, при столкновении, в моих руках оказывались разные части её тела. Это было забавно. Вот в мои ладони упали её груди, упругие приятные грудки. Не то, как у некоторых женщин, просто - вымя. И вот в моих руках крутые плечи. И вот у самой земли я поймал её плоский живот, с твёрдым брюшным прессом. Видно девка рабочая. Я крепко обнял талию и с силой выпрямил её, чтобы идти спокойнее. Но её опять рвануло и куда-то и понесло. Ладони мои заскользили. Если считать талию за гриф, то ладони заскользили по широко расширяющемуся резонатору, он оканчивался двумя немалыми округлостями. Вообще она была тугая и ладная, как Анна Снегина, помните? "И тело её тугое качнулось немного назад". Но эта налетела на меня чуть не сбив с ног и повисла на шее. Наши лица сблизились. У неё и мордочка была приятная, но пока она не улыбнулась. Улыбка искажала лицо совершенно, оно становилось невыносимо-вульгарным и сразу, без обиняков, обнажала её статус б...и. За пол часа нашего "куртуазного" путешествия для меня не осталось никаких секретов в её туалете. Резинки, пристёгнутые к тугим чулкам, были не обычные, как у многих, а широкие, с какими-то воланами по обе стороны. И пояс опрятный. И ярко-красные трусики, свежие. И ведь молодая, лет тридцать. Но если не возьмётся за ум, то за год - полтора наши шахтёрские кавалеры превратят её в "истрёпанную пословицу".
Она опять повисла у меня на шее: - Не могу, устала, давай посидим... А вот и плита одной стороной торчит из земли, чем не скамейка. И мы уселись. Она сидела, опершись обеими руками о плиту и тяжело дышала. Когда её лицо было опущено оно было милым и утомлённым, но она поднимала глаза и, стараясь задобрить меня, улыбалась. Лучше бы она этого не делала. Во мне самом происходила борьба добра со злом. Голова трещала, и мир медленно вращался то влево, то вправо. Во рту засохло как в Сахаре, жгла изжога, и ангел хранитель говорил - Иди домой, выпей стакан горячего чаю и ложись, завтра на работу. А дьявол, он гнездился где-то в печёнках, подзуживал: - тебе сейчас нужен стакан водки и кусок колбасы и ты воспрянешь как птица-Феникс...
- Мамк, пойдём домой. - Сказал детский голос у меня за спиной. Я оглянулся. В трёх шагах от нас сидел мальчик. Маленький, худенький, в одних трусиках, загорелый и белоголовый. Он сидел так, что сдвинутые коленки подпирали ему подбородок. В левой руке он держал горстку камешков, а правой рукой выбирал камешек, прицеливался и швырял свой снаряд. Видимо он поднаторел в этом предприятии всё время попадал в цель, потому что после каждого выстрела личико его выражало злобное удовлетворение. На меня он не смотрел. Не то чтобы он не обращал на меня внимание, меня просто не было.
- Мамк, пойдём домой, повторил он ровно и, казалось, безразлично. Но мать отнеслась к нему зеркально. Она не видела его, как он не видел меня. Она потянула меня за руку, пойдем. И мы заковыляли дальше. Я оглянулся, мальчик уходил прочь, изредка прицеливаясь и швыряя свои снаряды.- А как же, сын-то... - А ты не лезь не в своё - просипела она. - Он живой, найдёт щелочку, залезет и согреется. Она оступилась, сделала мне хук головой в челюсть, из глаз посыпались огни, и мальчик навсегда выскочил из моей памяти. Там, куда мы пришли, её действительно знали и встретили – радушно снисходительно:- А-а Нюся, здравствуй Нюся! Что-то тебя давно не видно, Нюся... Громадный амбал, сидевший на Венском стуле как тяжелый шмель на тонкой веточке загоготал: - Нюська! Ты где шастаешь? Знакомьтесь - Это моя жена. Четырнадцатая, или шестнадцатая? А! Нюська, мы вчера вместе считали... И тянул к ней громадные клешни. Пришли ещё люди, звякали бутылки. Видя такой наплыв, хозяин раздвигал стол...
Напомнит стук колёс про то, как ты сказала,
Что выцвела любовь как ситцевый платок,
Что надоело ждать под сводами вокзала
Где каждый поцелуй недопитый глоток...
"Неизвестный автор"
Быстры как волны дни нашей жизни,
Что день то короче к могиле наш путь...
"Старинный студенческий гимн"
Как дело измены, как совесть тирана осенняя ночка черна...
"Старинная арестантская песня"
Каждую ночь в три часа в самую глухую разбойничью пору время останавливается для ужасного преступления... И это не я выдумал, это я вычитал то ли у Киплинга, то ли у Хэменгуэя. Но если бы и не вычитал в своё время, то сейчас сказал бы, то же самое. Это очевидность, а что мудреного описать очевидность. Мысли деревенеют и квасятся. Душе холодно и одиноко. Со всех сторон окружили непонятные опасности. У сердца нет сил гнать по жилам свинцовую кровь. Время остановилось. Странно чувствовать себя живым, когда время стоит. Вот она грань между жизнью и смертью. Равновесие столь неустойчиво, что страшно не только пошевелиться, страшно вздохнуть. Что же будет? А что ни будь будет... У меня в мозге помимо всего прочего есть генератор случайных чисел. Вот он сейчас и выдаст, чего не ждёшь. А то чего ждешь, никогда не случается. И чем трепетнее ты ждёшь, тем надёжнее оно не случиться. Во сне возникают светлые пятна, тёмные пятна, они переливаются, перетекают одно в другое - у-по-ря-ды-че-ва-ют-ся... И возникает лицо мальчика. Худенькое, злое, и озабоченное. Боже мой - это тот мальчик! С тех пор я не вспоминал о нём ни разу... Мне было тогда тридцать лет. Теперь-страшно подумать. Я видел его всего три минуты. Зачем он появился...
- Мамк, пойдём домой, - сказал мальчик. Как ты мог оставить его, укорила совесть. Ведь он был утопающий. Не-ет так нельзя, заспорил я с совестью. Так можно взвалить на себя все ужасы жизни. А я не Лев Толстой. Что я мог сделать? Остановить его. Дать ему конфетку? Он послал бы меня вместе с конфет-
кой. Помню я сразу испытывал перед ним робость, я чувствовал, что в ранге страданий он старше меня. Что он испытал и пережил нечто такое что не испытал и не пережил я. И то, меня не предала моя мать. Куда он тогда пошёл? Может быть у него была бабушка? Если бы... Тогда пол беды. Нынче бабушки пестую будущее России на свои пенсии. Навряд ли у него здесь была бабушка. Его мамка, принесённая сюда распутным вербовочным ветром, сама была перекати-поле. Но она была взрослая и хоть что-то могла в своём поганом мире. А он не мог ничего и потому тянулся к ней даже предавшей. Тебе не достало самоотверженности в любви к ближнему.- А я разве не ближний? Меня не предала мать, но так же холодно и жёстко предала судьба. И долгие годы иногда перенося непереносимое я приглядывался к жизни, к её злу, к её добру, к её загадкам. Я только начал оправляться от своей беспутной юности, забрезжила возможность слепить своё гнездо и что же, ради случайного мальчика бросить всё это в прах перед блудливой мерзавкой? А я уже знал, что этот непосильный крест бесплоден, что опустившуюся женщину не возродишь в скромности. - Нет, мальчик, прости, тогда я ничего не мог сделать для тебя, я не святой. Он молча смотрел мне в глаза. И постепенно злость на его личике перелилась в равнодушием. Он помедлил, нехорошо усмехнулся и растаял. И тот час кровь прорвала преграду. Сердце ухнуло и заколотилось всхлипывая. Предсмертно тяжело... Я не люблю себя. Вот они адские муки. Но время пошло, пошло, пошло... И уже ясно, что я ещё раз остался жив. Чем завтра будет мучить меня несносная совесть? Что это, часть моего существа? Моего Я? Не может разумный человек мучить себя так беспощадно и бессмысленно. Может быть, она приходит из вне? Откуда? Может совесть одна на всех людей? Может быть она Бог? Я наг и распят... Я растоптан... Господи, пожалей меня
2004-2005г.г.