…Огромный, десятиметровый крест, блеснув в робких лучах восходящего осеннего солнца, свежей олифой, сусальным золотом и кроваво-красной киноварью, качнулся, и сначала не быстро и не уверенно, но с каждым мгновением все решительнее и решительнее понесся навстречу земле, округлым валунам в пепельных заплатках лишайника, стоящему под ним с непокрытой головой Ивану.
Широкие перекладины креста, выполненные из тяжелых кедровых брусьев, с шумом цепляясь за упругие сосновые ветви, несколько тормозили его падение, но Иван казалось, и не думал убегать, а только истово крестился, и, брызгая слюной, громко и быстро повторял, словно в тифозном горячечном бреду- Спасибо тебе господи, спасибо тебе Господи!
И лишь когда, преломившись пополам от глухого, мощного удара о
торчащий из хвойной подушки валун, и разрывая Иванову плоть, ребра и селезенку верхняя перекладина креста упала на землю, лишь тогда прекратилась страшная эта его молитва, и из широко раскрытого мужицкого рта хлынула темная, до странности вязкая кровь, и вместе с ней измученная его душа рванулась на свободу, и лишь тогда ,в последний этот его миг вспомнилось Ивану все, все хорошее и плохое, все что случилось в его, Ивана Баркасова непутевой жизни.
И вместе с пузырящими кровавыми сгустками, слюной и стонами, легкой дымкой пара столь естественной в это, прохладное осеннее утро, вырвалось тихое:
- Я иду к тебе, Маша, иду…,-
вырвалось и закружилось среди плачущих клейкой смолой сосен, среди подернутых красным листьев рябин, среди бледно-молочных, расхристанных облаков, застывших в прозрачном, удивительно синем небе.
1.
В свое родное село Каменки с гражданской, Иван Баркасов пришел в
начале лета, в
тонкого сукна офицерской шинели, офицерских же сапогах и
сияющим алой эмалью
орденом на груди, прикрученным к гимнастерке сквозь махровую, линялую, красную тряпицу.
В левом, нагрудном его кармане, рядом с тонким серебряным карандашиком выпирали мятая, обшарпанная книжица коммуниста, аккуратно убранная в белый платочек и справка Симферопольского госпиталя о контузии.
Контузия у Ивана была практически незаметна, и выражалось в основном лишь в жестокой бессоннице да нудной головной боли, о которой, кстати, почти никто и не догадывался. Но самым странным последствием его контузии был неизвестно откуда появившийся дар к рисованию.
Другой бы кто, на Иванове
месте, учитывая социальное происхождение и боевые заслуги, в деле по уничтожению белогвардейской контры,
быстро бы занял в селе подобающую должность, ну хотя бы председателя недавно о
организованной артели бедняков
“ Красный пахарь“, или как минимум пристроился бы к весовой
у добротной, крытой железом риги отобранной в прошлом году у богатеев
братьев
Бессоновых, бывших владельцев
паровой
маслобойни и двух мельниц, стоящих по
-
над берегом бурной в этих местах реки Миасс.
Иван же, съездив на собрание партактива в уездный город Челябинск, вернулся с пухлым, оранжевым саквояжем полнехоньким красок в стеклянных и оловянных баночках и мохнатых, свиной щетины кистей, а также с мандатом, согласно которого он, Иван Баркасов назначается директором клуба, под который отводится пустующий ныне храм.
-
…
Что ж ты делаешь, сука!? - кричали ему проходящие мимо мужики, когда он, в одних застиранных кальсонах ползал по грубо сколоченным лесам и широкой мочальной кистью, притороченной к суковатой палке, жирным слоем побелки замазюкивал строгие лики церковных фресок.
Бабы злобно поджимали губы, но молчали, памятуя о том, как еще совсем недавно, из их села вывезли несколько подвод с более- менее зажиточными, и не в меру говорливыми крестьянами.
- Не тронь говно, вонять не будет,-
опасливо шептали умудренные бабы своим разбушевавшимся мужьям, и поскорее уводили их прочь от оскверненной церкви, подальше от контуженого художника-коммуниста.
Но сколько не бился с побелкой новоявленный клубный директор, все равно, то тут-то там проявлялись на стенах и куполах суровые лики святых, грустно и беззлобно взирающих с пыльной, гулкой высоты на святотатца.
Что бы хоть как-то отвлечь будущих посетителей клуба от этих выходок незакрашиваемых святых, Иван темно синей краской вывел по барабану ,прямо под основным куполом длинную, политически верную надпись :-,, Крестьянин помни, что только культпросвет и Советская власть приведет тебя к победе над темным, религиозным прошлым!,,
Надпись отчего-то, Иван написал красивой, церковно-славянской вязью.
Иконы же, аккуратно вынутые из своих гнезд порушенного иконостаса, Баркасов старательно закрашивал цинковыми белилами, и уж потом, как они просохли, высунув от усердия язык, и не вынимая из прокуренных, плотно сжатых пальцев левой руки давно погасшую самокрутку, самозабвенно, с упорством поражающим все заходящих по делу и без односельчан, рисовал
на них
красных командиров и комиссаров, срисовывая.
Горячих коней же, по обыкновению он вырисовывал с курчавыми длинными гривами и гордо поднятыми хвостами.
Иванова хибара, доставшаяся ему по наследству от его малоимущих и запойных родичей, умерших еще в шестнадцатом, совсем развалилась, и Баркасов, не придумал ничего лучше, как перебраться со своими немудреными пожитками в церковь, где и обосновался в маленькой клетушке за алтарем.
Печка – буржуйка, поставленная несколько кривовато на два разномерных кирпича, самолично им, Иваном Баркасовым сколоченный стол и деревянные нары, в щелях которых неизвестно почему сразу же развелось несметное количество клопов -вот, пожалуй, и все убранство его комнатки.
На широком подоконнике по центру, проветриваясь, стояли по обычаю его ярко начищенные сапоги, да в самом углу, под ржавым австрийским штыком огнем горела стопочка сусального золота, полученного им в потребсоюзе на случай проведения новогодней елки, хотя по последним слухам новогодние праздники, новой властью особо не приветствуется.
Жил Иван бобылем, и лишь неизвестно откуда приблудившаяся к нему кошка, гнусной, полосато-пятнистой масти скрашивала его одиночество.
Целыми днями, бродила она неизвестно где, не отзываясь на громкие, зазывные его крики, домой приходила за темно, вся в репьях, которые по утру, Иван терпеливо выкатывал из ее короткого подшерстка, но стоило Баркасову, снять с подоконника сверкающие сапоги, как кошара появлялась возле его ног и вращаясь вокруг с громким мурлыканьем, подставляла свои впалые бока под жесткие Ивановы пальцы, под его неуклюжие, мужские поглаживания и уж потом сопровождала его всюду, словно верный, хорошо вымуштрованный пес. Так и ходили они вдвоем с Иваном по селу от избы, к избе собирая мелочевку на обустройство клуба.
Но что интересно, даже здоровые, цепные псы, заприметив эту Баркасовскую, безымянную кошку равнодушно отворачивались, как бы, ни замечая ее, нагло шествующую с гордо поднятым, куцым хвостом по сельскому большаку, вдоль заборов и пыльных, пожухлых лопухов, словно понимая, что этот угрюмый, неразговорчивый мужик с сухими, мосластыми кулаками и кривоватыми ногами не раздумывая, вступится за эту свою единственную и по-своему преданную ему животинку.
Культурная жизнь в клубе протекала однообразно и скучно, можно сказать, что и не было вовсе ее, этой самой культурной жизни.
По первости, Иван пытался выпускать стенгазету и вывешивал ее возле правления бедняцкой артели, на кособоком фанерном стенде, но сельчане не читая, срывали его листки и в скомканном виде бросали тут же, в ломкую, пожухлую траву, рядом со стендом.
Правда приехала как-то из Челябинска небольшая театральная труппа, но программа была выбрана явно неудачно и народ, с трудом согнанный Иваном в клуб, разбежался уже через несколько минут. Заунывное чтение отрывка из романа Толстого “Война и мир”, жителей Каменок как-то не захватил.
Расплатившись с артистами самогоном и вареными яйцами, Баркасов махнул на клубную жизнь своей, революционной рукой и запил.
Под гулкими свода ми бывшей церкви, витали винные пары да обрывки революционных песен, немузыкально исполненных чуть теплым директором клуба.
Иногда, проснувшись среди ночи, Иван на ощупь, отыскивал стоящую рядом с кроватью бутылку с теплой водкой, делал основательный глоток и вновь проваливался в нервный утомляющий сон.
Как то под осень, когда на лужицах иной раз нет-нет, да и хрустнет первый ледок, Иван, с трудом разлепив склеенные желтоватым гноем глаза, с удивлением обнаружил в своей руке револьвер с опустошенным барабаном, медяшки гильз на полу, а в изогнутой большой иконной доске, на которой гордо подкручивал усы комбриг Чапаев несколько пулевых отверстий, расщепивших по вертикали пересохшее дерево в нескольких местах.
Но не вид расстрелянного легендарного командира смутил Баркасова, и даже не желтое пятно высохшей мочи на изжеванной, проссаной простыне – подобную хрень легко отметала закостеневшая за долгие годы войны ,выгоревшая Иванова душа.
А поразила его кучка дохлых, трупно - воняющих мышей, лежащих на табуретке, стоящей прямо возле изголовья.
- Что кошара,- пробормотал удивленный Баркасов глядя на кошку, вылизывающуюся на подоконнике, возле стоящих хозяйских сапог.
- Да же ты понимаешь, что водку жрать без закуси ни как нельзя. Позаботилась обо мне, сучка? Больше и некому.… Ну-ну.
Рывком, поднявшись с жалобно скрипнувшей кровати, Иван скатал матрас вместе с простынею, и, выйдя на церковный двор, подпалил вонючий сверток, бросив туда же, в неспешно разрастающийся огонь и кошачий гостинец.
Наскоро побрившись, переодевшись в чистое и натянув на свежие портянки офицерские свои сапоги, он, замкнув клуб на тронутый ржавчиной навесной замок, громко крикнул кошке,
-Жди здесь!- отправился на базарную площадь в надежде поймать подводу, следующую на рынок в Челябинск.
2.
- Ладно, Ваня. Все понятно. Не журись. Ты просто закис в своих Каменках, в своем клубе без настоящего, живого дела…-
Старший уполномоченный уездного ГПУ - бывший сослуживец и командир
Баркасова, совершенно лысый и весь какой-то упитанный и круглый, словно закованный в черное шевро шар - Шмыгалкин Василий Захарович, бодро выкатился на своих коротеньких ножках, из-за обитого зеленым сукном огромного стола с закругленными углами и подошел к понурому, сидевшему напротив стола Ивану.
- Казачья станица Долгая насколько я знаю соседняя с твоими Каменками?- Полу утвердительно спросил он Баркасова.
Тот кивнул непонимающе.
- Вот тебе Иван список казаков, предполагаемых к раскулачиванию и высылке. Через пару недель, в Долгую подойдет обоз со специалистами по продразверстке. Я предлагаю тебе в плотную заняться этим делом, (сам знаешь, лишняя винтовка никогда не помешает), а пока, пока походи, присмотрись, принюхайся. Съезди пару раз в эту Долгую. Сам понимаешь, казаки, это тебе не крестьяне, не мужики. У них у каждого в избе полный арсенал, да и злобны они не в пример мужичкам-то. Ох, и злобны. Ну, ни как не желают суки прижимистые входить в настоящий момент. Только о себе думают! Только о собственном брюхе! А то, что голод вокруг, разруха, так им насрать! Собственнички!
Шмыгалкин злобно забегал по кабинету, выписывая круги, словно старая сука перед течкой, а потом, несколько успокоившись, выпроводил Ивана за дверь, и, похлопывая его по плечу, с шутливой строгостью напутствовал.
-Да, Иван. Ты себе хоть какую ни будь бабенку заведи, из солдаток, или из беднячек там.… А то слух уже ходит, что ты с кошкой сожительствуешь. Глупость конечно, но все ж таки ты понимать должен, Иван: места у вас глухие, люди темные, а коммунистов - раз-два и обчелся.…Ни к чему нам такая твоя кошачья репутация. Ни к чему…
…За большим столом сотника Яицкого войска казачьего Звягинцева всегда шумно и сытно. Семья большая, пятеро взрослых сыновей и две дочери на выданье, но все живут одним домом. Работают на один карман.
Наваристые щи, отварная белорыбица, солонина из медвежатины на бледно-розовом срезе слезой исходит. В красного стекла запотевшем графинчике можжевеловая водка. На Кузнецовского фарфора блюде, густо посыпанные резаным луком соленые грузди и огурцы. В избе жарко, несмотря на приоткрытые окна.
Хозяин дома, располневший Лука Игнатьевич насмешливо смотрит на стоящего посреди комнаты Ивана.
- Ну и что ж ты думаешь, что если ты коммунист, директор клуба, так я тебе, голытьбе и бездельнику дочь свою отдам, Машку? Да ты братец рехнулся.
Она казачка потомственная. Мои предки сюда, на Каменный Пояс еще с Ермаком прибыли. Род Звягинцевых на службе у России почитай лет триста уже как.…А ты, мужик в зятья ко мне набиваешься!
Все сидящие за столом, в том числе и младшенькая, семнадцатилетняя Маша громко смеются.
- Есть пить хочешь? Садись…- Лука Игнатьевич наливает в стаканчик можжевеловой и опрокидывает ее в широко раскрытый рот.
-А нет, вот тебе Бог, А вот порог!-
Он, А вслед за ним и все домочадцы вновь возвращаются к прерванному приходом Баркасова обеду. Ложки громко стучат о дно тарелок. Слышатся сытные отрыжки хозяина дома.
Баркасов подошел к столу, небрежно наполнил водкой полный, граненый стакан, так же небрежно выпил и, не закусывая через несколько минут говорит, громко и отчетливо выговаривая каждое слово.
- Да, ты прав, Лука Игнатьевич. Я из мужиков и радетели мои.., по - пьяни угорели. Но это все сейчас совершенно не важно. А важно и для тебя, и для все твоей семьи только то, что в списке на раскулачивание в станице, твоя фамилия, первой стоит. И сейчас, только родство со мной, коммунистом и красноармейцем, прошедшем и германский фронт, и гражданскую, орденоносцем и контуженным сможет хоть как-то прикрыть твою, Лука Игнатьевич задницу. Так как чувствую я, что ты с-с-с-сотник, просто высылкой не отделаешься.
Отчего-то кажется мне, господин Звягинцев, что ребятки из ЧК, что в конторе у «Зеленого рынка «расположились, уже в ближайшие дни, тебя твое же говно жрать заставят. А засим прощайте! И если до конца этой недели, ты слышишь, казак хренов, Маша сама ко мне в Каменки не придет, сама повторяю- то я, я и пальцем потом не шевельну, что бы тебе помочь, да и всему твоему семейству!
Баркасов злобно хлобыстнул тяжелой дверью, и шепотом матерясь, не оглядываясь, пошел в сторону Сибирского тракта, в Каменки.
….Мария Звягинцева, в закуток к Ивану, прокуренный и душный, пришла через неделю, принеся собой терпкий, чуть заметный запах осеннего кленового листа и девичьего, не знавшего мужских рук тела.
Баркасов стоял босиком возле окна, в одних кальсонах, и, прищуривая слезящиеся от едкого, махорочного дыма глаза, молча смотрел, как она не спеша, с пугающей его решимостью снимала с себя девичье свое белье.
Смахнув с простыни мелкие крошки и кое-как расправив ее жесткие рубцы, девушка легла на постель, и плотно зажмурив глаза, глухо позвала Ивана.
-… Иди ко мне Иван. Я пришла. Сама. Отец был против, но я пришла-.
Баркасов посмотрел на ее смуглую наготу, только-только развившуюся грудь с розоватыми сосками, упругий выпуклый живот и, вздохнув, задул через стекло керосиновую лампу.
3.
Обозы из уездных городов, Челябинска и Екатеринбурга, снаряженные для изъятия продовольственных излишков у Уральского крестьянства, сопровождаемые отрядами красноармейцев и наемников китайцев, двинулись по окрестным селам, деревням и отрубам только в начале зимы, когда установилась твердая, санная дорога, да и несколько успокоившиеся кулаки и просто зажиточные крестьяне успели собрать урожай, просушить зерно и сложить его на зимнее хранение.
Семейство Звягинцевых, как наиболее зажиточное и к тому же сопротивляющееся изъятию зерна было приравнено к кулакам, хотя никогда наемников не имела и было сыслонно на двух подвозах с минимальным количеством барахла в Соликамский край. Иван, дернувшийся было на защиту своих новоявленных родственников, тут же был вызван в кабинет к Шмыгалкину, для беседы, где он, в слезах и
соплях ползал в ногах у бывшего своего красного командира и, размахивая мятым партбилетом, умолял хоть как-то помочь ему, возвернуть семью Звягинцевых.
Домой он вернулся жестоко пьяным и беспартийным,
Маша, в то время, находясь уже в положении, узнав о судьбе ее большой и работящей семьи, ничего не сказала Баркасову, а лишь посмотрела на него долго и грустно, помолилась небрежно на проступающий сквозь побелку лик неизвестного святого и, накинув на плечи старенький полушубок, ушла неизвестно куда в вечернюю, снежную, ветреную мглу.
Бросившийся было ей в след Иван, сразу понял - бежать и искать жену бесполезно.
Истинная казачка, гордым и упрямым характером, пошедшая в отца, Маша никогда бы не смогла простить Ивану не то, что предательства, но и подобного бездействия.
После ухода жены, Иван как-то уж слишком осунулся, почернел лицом и стал неразговорчив.
Иногда еще бросит пару слов кошке своей, отъевшейся за недолгое время его, Баркасова семейной жизни, а с людьми ни-ни. Как отрезало.
……….. Клубные дела, Иван полностью забросил, в свой закуток, где казалось, все еще витал горьковато-пряный запах молодого Машиного тела, возвращался он только что бы отоспаться, а днем Баркасова чаще всего можно было увидеть сидящим на теплых бревнах полуразрушенного моста, прогретых слабым, неверным февральским солнцем. Рядом с ним, по обыкновению сидела и его кошка, мудро и все, понимающе поглядывая на хмурого хозяина, часто зевая и нервно подергивая острыми ушами.
Несколько раз, по возвращении к себе в алтарь, Иван находил на столе надо полагать присланные с нарочными письма и повестки, требующие его, Баркасова немедленного присутствия в Челябинском отделе чрезвычайной комиссии. Не читая, Иван сжигал их в буржуйке и долго еще после этого сидел на дощатом полу, устало поглядывая на огонь, сквозь приоткрытую, чугунную дверцу.
В первых числах марта, он обнаружил на своей кровати сложенный вчетверо школьный листок, исписанный мелким, убористым почерком.
- Иван.
Помня о лихих годах нашей с тобой совместной жизни, когда и я, и ты, не оглядываясь назад смело летели на врага на наших боевых конях, а после боя, после кровавой схватки, сидя в сырых окопах, мечтали о том, какой она станет, наше счастливое советское завтра, прошу тебя, если еще не
поздно, если еще успеешь, беги, беги куда пожелаешь.
А я обещаю, что до тех пор, пока это еще возможно попридержать справедливую и беспощадную руку нашего, революционного правосудия. Беги Ваня, и письмо это мое, продиктованное мне крепкой мужской к тебе любовью, пожалуйста, уничтожь. Сам понимаешь, время сейчас такое.
Старший уполномоченный ЧК Шмыгалкин Василий Захарович.-
…В ту же ночь, ушел Иван в горы.
Прихватив собой стеганое одеяло, в который сложил весь свой плотницкий инструмент и краски с кистями.
Безымянная кошка, сверкнув желто-зелеными глазами, пятнистой тенью шмыгнула за ним.
4.
Двое суток, почти без остановок уходил в горы предупрежденный бывшим фронтовым дружком Баркасов. Следы его, в жестком, ноздреватом, похожем на подмоченную крупную соль снегу, тут же наполнялись темной, холодной, талой водой. Снег в лесу, под раскидистыми елями еще сохранился, но на валунах, южных склонах и каменных осыпях весеннее солнце уже слизало его, обнажив плотные, мохнатые, причудливо изогнутые ростки папоротника и вечнозеленые кустики брусники.
В районе горы Таганай, Иван впервые позволил себе оглянуться назад.
И справа и слева, вокруг него шумела темно-зеленой пеной вековая тайга - сосны и ели. И лишь на самом верху темно-красного утеса, привольно раскачивался кедр - идеально прямой, толщиной в обхват.
- Ну, вот я пришел, Маша! –
Удовлетворенно шепнул Иван и, привалившись к плоской, словно ножом срезанной скале, закурил, устало осматриваясь.
- Вот я и пришел. Сегодня денек передохну, а уж завтра, завтра точно начну. Ты потерпи Маша. Я знаю, я чувствую, что тебя уже больше нет, но душа, душа твоя она точно где-то рядом. Она здесь. А иначе бы, зачем я полез в такую глушь. Правда, ведь Машенька!? Правда…
Весны на Южном Урале обычно необычайно быстро преображают, казалось еще вчера спящую под метровым снегом природу.
Несколько более или менее теплых деньков, и прогретый воздух, отгороженный от материковых ветров поросшими корабельным лесом горами, слюдянисто колыхаясь расплавит последние снежные островки даже в глухих чащобах и глубоких оврагах, выгонит сквозь прелую, прошлогоднюю хвою лохматые растеньица подснежников с крупными пониклыми цветами и невзрачные, тонкие росточки с мелкими солнышками на концах - мать и мачехи.
…Первым делом Иван соорудил небольшой шалаш, расположив его почти на самой верхушке Таганая , спрятав его среди огромных, сглаженных веками валунов. Камни эти, прогревшись за долгие теплые дни, постепенно отдавали свое тепло ночью, и Баркасову вместе со своей кошкой, прохладными пока еще ночами было не холодно. Впрочем, кошка быстро
освоилась здесь, в тайге и, так же как и в родных Каменках, шлялась где-то целыми днями, прибегая к шалашу лишь ближе к вечеру.
Целый месяц ушел у Ивана на то, чтобы из срубленного кедра сработать большой, православный крест, выпилить, соединить перекладины на шип, обработать рубанком до шелковой гладкости.
Светло-янтарные стружки вокруг креста он каждый вечер аккуратно выбирал из молодой травы и вечерами, сидя у небольшого костерка, сжигал их, с удовольствием принюхиваясь к смолянистому, отдающему канифолью и скипидаром дымку.
Мучивший по первому времени Баркасова голод, постепенно притупился, улегся где-то в самом низу поджарого его живота. Теперь Ивану вполне хватало горсти прошлогодней брусники, сорванной и проглоченной прямо с плотными, лощеными листиками да несколькими грибов – сыроежек, вывернутых изо мха прямо здесь, вблизи от шалаша. Да и жаль, беглецу было время тратить на поиски более серьезной пищи - очень уж опасался Иван, что зарядят дожди и работа его, и без того продвигающаяся довольно медленно, остановится.
В конце июля, сделал Баркасов на более-менее просушенном кресте первый набросок распятого Иисуса.
Сделал - и сам удивился, до чего же удачно он у него получился.
-Словно Бог руку водил, а не я!-
проговорил довольно Иван. В последние дни он все чаще и чаще говорил вслух, словно опасаясь странной этой, многовековой, таежной тишины.
Красок катастрофически не хватало, но и тут казалось, не обошлось без Божьего провидения - разноцветные глины, слабые на излом сланцы разных оттенков встречались ему довольно часто и размолов минералы на плоском камне и смешав полученные порошки с олифой, получались у художника-самоучки довольно приемлемые на вид краски.
Вместо нарисованных гвоздей, вбил Иван Иисусу в руки настоящие, железнодорожные костыли с гранеными, коваными шляпками, от чего вид распятого Спасителя неожиданно принял вид объемный и очень натуральный.
- Господи!- прокричал Баркасов, отбрасывая ненужную более ему кисть и торжествующе вглядываясь в свежее покрытое олифой изображение Христа.
- Да неужели я это сделал? Да неужели я это смог? Сумел? И это мне далось после стольких-то грехов? Господи, я не достоин милости такой! Боженька ты мой, я никогда ни о чем тебя не просил, да и не верил я, скорее всего в существование то твое, да и сейчас я, наверное, до конца не уверен, что ты, такой всемогущий, всесильный и столь терпеливый, живешь себе где-то там, наверху …-
Иван вытер пропахшей олифой мокрое от слез лицо, устало опустился на колени и
глядя куда-то, вверх, в чистое, умытое небо прошептал чуть слышно, но тем ни менее твердо.
-Я знаю Господи, что глупо было бы с тобой торговаться, но ты видишь, как это красиво, как красиво то, что я сделал, то, что у меня получилось. И
единственно о чем бы я мог тебя просить, Господи - так это поскорее меня к Маше моей отправить, плохо мне без нее. Тошно совсем. Руки боюсь, на себя наложу. А это говорят грех смертный... А мне Господи, К Машеньке то моей, чистым хотелось бы подойти, приблизиться…Ты уж помоги-то мне, Господи, сам знаешь, если ты все ж таки есть, не со зла у меня так жизнь моя сложилась, не со зла-.
…Эх, жаль лопату негде взять - расстроено пробурчал Баркасов.
- Топором, какое же это капание? Так, одна насмешка... Крест здоровый, а яма - меньше метра.
.…Разве что камнями потом по присыпать?
…………………Огромный, десятиметровый крест, блеснув в робких лучах восходящего осеннего солнца, свежей олифой, сусальным золотом и кроваво-красной киноварью, качнулся, и начал медленно, но неумолимо крениться в Иванову сторону.
-… Все-таки надо было яму поглубже капать - подумал в последний миг Иван Баркасов, а губы его, его широко раскрытый рот уже отчаянно кричал во весь голос- Спасибо тебе Господи! Спасибо тебе…