Что средь зимы раскрыли тайну неба.
Застыли все минувшие века,
И два орла – немая гордость герба,
Отлитые когда-то в чугуне,
И нынче сторожащие ворота.
Застыли плети хмеля на стене,
Высматривая шишками кого-то.
Синица – лишь одна играет в жизнь,
Всё остальное мел и белый мрамор.
Полевка мышка, как мгновенье, шнырь
В кустарниковый разудалый табор.
И ни души… Хоть впору заорать –
На всю округу, аки оглашенный.
Взял ми-бемоль, а лес – немая рать,
Молчит, храня покой самозабвенно.
Дуб вековой дуплистый рот раскрыл –
Меня увидел, - подивился гостю.
Клок снега вдруг осыпался с перил,
И вышел сторож, не скрывая злости:
Мол, кто посмел тревожить сладкий сон.
(В такую пору – правда – спится сладко)
Усадьба, герб и дуб – всё это – он,
И лишь в глазах лукавая повадка.
Морщинистый, как древняя стена.
А голосище мощный, хоть корявый:
– А не найдется ль (он икнул) вина?
Достал кисет поношенно-кудрявый:
– Предпочитаю только самосад.
Скрутил бумажку в форме козьей ножки.
Вдохнул, пахнул, и сизобокий смрад
Мгновенно растворился над сторожкой.
Я тотчас вынул фляжку коньяка,
И в рюмку-нержавейку влил до края.
И видел, как дрожит его рука,
И как он выпил, кадыком играя.
– Любезный, расскажи-ка про графьёв
Про дуб, про герб, и чья теперь усадьба?
И что за речка рядом? Есть ли клёв?
И кто гулял недавно здесь на свадьбе?
Я наливал ему еще не раз,
Взирая, как коньяк выводит злобу.
Взгляд потеплел, он начал свой рассказ,
Не про усадьбу начал, про зазнобу.
Речь полилась, как будто яркий шёлк.
Он то смеялся, то махал кому-то,
То угрожал…. А я… давно ушёл,
Любуясь небом в клочьях перламутра.
Застыло всё: деревья, облака,
Что средь зимы раскрыли тайну неба.
Застыли все минувшие века,
И два орла – немая гордость герба,
Отлитые когда-то в чугуне,
И нынче сторожащие ворота.
Застыли плети хмеля на стене,
Высматривая шишками кого-то.
Синица – лишь одна играет в жизнь,
Всё остальное мел и белый мрамор.
Полевка мышка, как мгновенье, шнырь
В кустарниковый разудалый табор.
И ни души… Хоть впору заорать –
На всю округу, аки оглашенный.
Взял ми-бемоль, а лес – немая рать,
Молчит, храня покой самозабвенно.
Дуб вековой дуплистый рот раскрыл –
Меня увидел, - подивился гостю.
Клок снега вдруг осыпался с перил,
И вышел сторож, не скрывая злости:
Мол, кто посмел тревожить сладкий сон.
(В такую пору – правда – спится сладко)
Усадьба, герб и дуб – всё это – он,
И лишь в глазах лукавая повадка.
Морщинистый, как древняя стена.
А голосище мощный, хоть корявый:
– А не найдется ль (он икнул) вина?
Достал кисет поношенно-кудрявый:
– Предпочитаю только самосад.
Скрутил бумажку в форме козьей ножки.
Вдохнул, пахнул, и сизобокий смрад
Мгновенно растворился над сторожкой.
Я тотчас вынул фляжку коньяка,
И в рюмку-нержавейку влил до края.
И видел, как дрожит его рука,
И как он выпил, кадыком играя.
– Любезный, расскажи-ка про графьёв
Про дуб, про герб, и чья теперь усадьба?
И что за речка рядом? Есть ли клёв?
И кто гулял недавно здесь на свадьбе?
Я наливал ему еще не раз,
Взирая, как коньяк выводит злобу.
Взгляд потеплел, он начал свой рассказ,
Не про усадьбу начал, про зазнобу.
Речь полилась, как будто яркий шёлк.
Он то смеялся, то махал кому-то,
То угрожал…. А я… давно ушёл,
Любуясь небом в клочьях перламутра.