За всю тугую и грешную жизнь
четыре слезинки едва ли осталось
на донышке тонкостенной изящной души.
За всю бессердечно щемящую жизнь.
За ворохом перьев, останками крыльев,
за клёкотом стерха в звенящей прекрасной тиши.
И если ей хочется плакать –
она зажигает фонарик в потёмках
и бережливо пересчитает четыре сокровища звонких.
Четыре карата,
четыре бессонных оконных квадрата,
так мало – ни на кого не хватит.
Так мало – никого не оплакать.
А значит не надо. Надо терпеть.
Она выключает свет.
И не плачет.
За целую женскую жизнь,
неясно зачем обнимающей плечи,
два стража тепла, две птицы осталось у ней.
А чем же ещё дорожить,
о ком же ещё вспоминать каждый вечер,
среди выцветших лиц и усталых камней.
И если совсем невмоготу
смотреть за окно – сжимает ладони
и тотчас ручная синица чиркнет во тьме,
в засыпающем доме.
А если ладони горят –
стекло охладит верной прохладой,
и сорвавшись с карниза, рванёт наверх взгляд -
в небеса, к журавлю, за отрадой.
За отрадой…
До которой, кто знает, как далеко.
С двадцатого этажа
безжалостно ровно ползёт по ступеням,
судьба, как искра в фиолете ночного дождя.
И в зеркале ворожа
истосковавшимся нежным коленям,
печальная птица сложила крыла, уходя.
И тогда, наконец-то, включит весь свет,
и синице слезу на горящую длань,
и прозрачный второй уголёк журавлиному крику
назначен под самый рассвет.
Обнажая рыданьями нерв и тоску,
две последних слезы прижимая к виску,
память мягко скользнёт с обнажённых плечей,
не останется ни имён, ни речей -
И тогда
она вспомнит того,
для которого нет больше слёз.