Размышления, навеянные полётом вертолёта вокруг высотки,за секунду до заблуждения
Лучше молчать в горах, чем рядить с богемой.
Истина говорит нам о том, (благодарю, Иосиф
Александрович), что истины нет. Забросив
подальше уду, рыбак рядит теоремы,
перецеливая мастерство акупунктуры
крючка над червём, колет язык рифмовкой.
Так, забросив жумар, карабины, верёвку -
я рассуждаю (о, боже) о литературе.
Право, уж лучше дремать головой на локоть,
(за фотографию, Александр Плакса, спасибо),
настроить гитару, наладить уду на рыбу,
достать камуфляж и, наконец, заштопать,
на всякий пожарный... Притормозив в полёте,
(примерствуя Каллиопе и бойкой Эрато),
мысль висит, вертолётом, над точкой возврата.
Я лучше порассуждаю о вертолёте.
Вертак приучает к сдержанности без труда:
гулом и посвистом молодецким винта
заталкивает обратно в полость рта
глупости вроде «который час» и «когда»,
вынуждает грохотом к немногословности,
к недвумысленной ясности «Двадцать право»,
к твёрдому «Принял», что понадёжней устава
отучает язык от образности и условности.
Да и вслушайтесь только, как это звучит: «МИ – 8»:
«Мы вас вывозим» - это как музыка, верьте;
это щемящий МИнор возвращения к тверди;
и ободряющее - ты не один, «мы = восемь»
(пусть и с абхазским акцентом, он мне приятен).
Слава винтам! Я не один. Не брошен.
Хоть и тонул, и падал, был заторошен,
но благодарно добавлю словесных пятен
на обшивку борта. Заслуженная раскраска!
Право, получше стона: «она забыла».
«Ах, ты не принцесса», «нет, не любила» -
вяжет во рту добротной оконной замазкой.
И я эпигонствую, перелицевав горе,
о мудрости снежной тропы, о белом безмолвии,
о кедраче, расколотом ударом молнии;
о сатанеющем шторме студёного моря,
о тех, за кого мы пьём стоя (ну, кто ещё может);
кромсаю, перемеряю своим аршином
презрительно отвернувшиеся вершины,
кои не только возня словес не тревожит,
но мы - сновиденье (вызванное фигурно
вокруг массива выписанным колечком,
перед высаживанием смешных человечков,
за миг до пробуждения), Аннапурны.
В протяжении этого мига, песку подобием
ссыпемся в урны, в культурный пласт мало-мальский.
И дай бог, чтобы кто-то, как Пржевальский
завещал, оживит пустыню надгробием.
И то, что лишает бумагу девственности,
(равно как то, что лишает того же деву),
подвластно и топору, привычному к древу,
и огню – воплощению непосредственности.
Рукописи превосходно горят. Но тревогу
и тоску по этому поводу не испытаю,
благодаря Михаилам (обоим), я знаю -
горит лишь бумага, Слова возвращаются к Богу.
Слова возвращаются к сеятелю, размножась
как дева, как дерево, как моряцкие души,
как выдох «люблю тебя» в оглохшие уши
от поцелуя… Так о чём же тревожась,
замер я у гранитного парапета
вылущивая из памяти, как из граната?
Будет расплата или не будет расплаты –
не важно. Важно, что есть для неё монета…
Может, настало время разбрасывать. Может
выдвигаться к горе по стопам Магомета,
право, в любую из тридцати двух сторон света,
согласно картушке – может пора. Может…
Гулко ворча, мой незнакомец ныне,
ранее – брат и напарник, пропал из виду
средь вызубривших геометрию по Эвклиду
строений, не оживляющих эту пустыню.