Александр Посохов
Do widzenia или Ксёндз и безбожник
Сели в купе на Ленинградском вокзале двое. Поехали. Один и спрашивает другого:
– Извините, а что это за белый квадратик у вас на воротничке?
– Я ксёндз, польский священник, – ответил тот, который выглядел явно моложе.
– А я российский безбожник. Может, выпьем за знакомство?
– Я не беру в дорогу спиртное.
– Зато я беру, на всякий случай. Такой, как сейчас, например. Ну, по чуть-чуть, на ночку. И больше не будем.
Выпили. Безбожник одним глотком, а ксёндз пригубил только.
Закусили слегка, убрались на столике и прилегли каждый на своём месте.
– Скажите-ка мне, религиозный товарищ, – снова бесцеремонно спросил безбожник. – А некрещёному исповедоваться можно?
– Если душа просит покаяния, то можно, – ответил ксёндз. – Без совершения определённых формальностей, конечно.
– А я вот могу исповедоваться перед вами?
– Исповедуются не перед священником, а перед богом.
– Да чёрт с ним, с богом!
– Странно как-то у вас, и чёрт и бог в одной фразе, – заметил ксёндз.
– Не вижу ничего странного, – в свою очередь заметил безбожник. – Они и по дороге одной ходят, и обнимаются иногда. Так я могу исповедоваться перед вами?
– Признаться, вы ставите меня в затруднительное положение.
– Нормальное у вас положение, горизонтальное.
– А позвольте спросить, почему вы некрещённый и почему именно передо мной?
– А позвольте спросить, вы действительно настоящий польский священник?
– Можете не сомневаться.
– А чего ж вы тогда на вопрос вопросом отвечаете, как некоторые?
– Как кто?
– Ладно, не обижайтесь на старика. Отвечаю. Потому, что недокрестили.
– Как это, впервые слышу?
– Да бабушка увидела, что в дом напротив поп приехал. Подкараулила его, за рясу и к нам в квартиру. А тот уже был навеселе. Даже воду для обряда в корыто налили, а сами на кухню ушли. Сидят, пьют там, пока вода потеплее станет. И тут мать с работы прибежала, ей кто-то из соседей позвонил. Схватила полено и обоим по хребтам надавала. Утопить ведь меня могли по пьянке.
– И только поэтому вы считаете себя безбожником?
– Нет, конечно. Я ещё в советское время научный коммунизм преподавал.
– А в несоветское?
– Разные дисциплины. Но я не ответил на второй ваш вопрос. Перед вами потому, что вы поляк, а я полуполяк, как минимум. А, возможно, и больше. Во всяком случае, я себя всегда считал и считаю поляком. Ну, или почти поляком.
– А почему возможно?
– А у меня с предками вообще всё так. Бабушка, которая попа затащила, вовсе и не бабушка мне, а тётка отца, эвакуированная в начале войны из Харькова на Урал. А настоящая бабушка в девятнадцатом родила моего отца и вместе со своим отцом уехала в Польшу. Он тоже священником был.
– Точно или возможно?
– Точно только то, что возможно. После революции служителей церкви притеснять ведь стали. А тут ещё дочка в подоле принесла. И он будто условие ей поставил, поедешь со мной, но без ребёнка. Вот она и оставила сына сестре того, от кого родила. Обещала вернуться за ним, но не вернулась. Мать рассказывала, будто она в Польше известной артисткой стала.
– А как её звали?
– Не знаю. Осталась у нас с сестрой только фотография, типа открытки, на которой очень элегантная женщина с зонтиком от солнца сидит на парапете в Ялте. Но откуда взялась эта фотография, неизвестно. Помню только, что мать показывала нам её и говорила, вот ваша родная бабушка полька.
– Погодите, – перебил попутчика ксёндз. – А вы не в Великий Новгород едете?
– Туда, – ответил безбожник. – Завтра у сестры день рождения. Она с сорок пятого.
– Тогда всё сходится. Дело в том, что я уже слышал похожую историю про фотографию с бабушкой полькой без имени и фамилии. Лет десять назад подходила ко мне там женщина с просьбой помочь отыскать родственников в Польше.
– Ну, правильно, это моя сестра была. Она мне рассказывала, что специально встречалась с ксёндзом. И он обещал ей помочь. Даже попросил принести эту самую фотографию. Так, значит, это вы были?
– Да, но она не пришла больше.
– Она долго сомневалась, а когда решилась, то ей сообщили, что вы уехали на какое-то время. Потом уже она к этой идее не возвращалась.
– Получается, что вы вообще ничего про настоящую бабушку не знаете. А у дедушки почему не спросили?
– А у нас с ним никаких связей не было. Я про него тоже ничего не знаю. Возможно, и он поляком был.
– А вот эта ненастоящая бабушка ничего о себе не рассказывала?
– Рассказывала только, что с Лениным в Смольном встречалась. Выпьет, закурит и причитает, хороший человек был, маленький только. И больше ничего. Боялась, наверное, лишнего сболтнуть.
– А что она там делала?
– Какие-то патроны в подвале. С её слов, конечно.
– Жалко, что вы про польскую бабушку ничего у неё не выведали.
– Если честно, не интересовался я тогда ничем, что было связано с отцом. Исчез он, и всё. Он на свою мать злился, а я на него.
– Как это исчез, куда?
– В небытие.
– Но он же был?
– Был, конечно. До шестьдесят первого года. Родная мать за ним не вернулась, отцу он не нужен был, у тётки своя жизнь. И лет в семь он сбежал от неё, беспризорником стал. Кстати, она каким-то образом на свою фамилию его записала, по мужу. Который тоже неизвестно кто и куда исчез. До войны ещё. И у меня сейчас эта фамилия. А чья она, бог его знает. Хотя в раннем детстве у меня другая фамилия была.
– А почему другая?
– Так вы слушайте дальше. Про это вам моя сестра не рассказывала. Её просто поиск родных интересовал. А мне бы разок в самой Польше побывать без проблем.
– Ну почему же разок. Есть карта поляка, репатриация, другие условия и программы. В конце концов, есть особые указы нашего президента.
– Это всё нереально. Никаких доказательств у меня нет. Вот как доказать, что мой дедушка по матери тоже поляк?
– И он поляк?
– Да сто процентов. Иначе, с чего бы это я знал, что он шляхтич. Даже собственные дети его так называли. Вот вчера, буквально, позвонила мне очень старенькая родственница с Урала, раньше они вместе с мамой в Сибири жили. Повспоминали кое-что. Так она прямо деда поляком назвала, а не просто шляхтичем. Сказала, что он какой-то одинокий был, как былинка, и недомовитый. Никак скотину заводить не хотел.
– А как он в Сибири-то оказался?
– Из Украины переселили в начале прошлого века. Он с девятьсот второго, а бабушка с девятьсот четвёртого. Бабушка была с украинской фамилией, а дед с польской. И относились к нему плохо. То ли потому, что он комитет бедноты возглавлял, кажется. То ли просто потому, что он поляк. И он при первой же возможности взял и изменил окончание своей фамилии. А я вычитал где-то, что почти все её представители относятся к польской шляхте.
– И какая эта фамилия?
– Не буду называть. Тоже боюсь лишнего сболтнуть. У меня язык развязался, а родственники тут при чём.
– Так, значит, и по нему у вас никаких документов нет?
– Документов нет, а факты есть. Вот такой, например, Это тоже мне мать рассказывала, честное слово. Все вернулись весной сорок пятого с фронта, а деда моего нет. Октябрь уже, а его нет. И вот идут моя мама с бабушкой по рынку, и к бабушке старая цыганка пристаёт, давай погадаю. Ты, говорит, мужа ждёшь, а он в Польше с бабой живёт. Но скоро приедет. Бабушка засмеялась и пошла дальше. А цыганка вслед на весь рынок кричит, падлой буду, через неделю вернётся. И ровно через неделю он вернулся. Да ещё сам доложил, что в Польше был. Вот как это понимать?
– Зов крови, наверное, или влюбился. Наши женщины славятся красотой.
– Ну, это всему миру известно. Помню, в семьдесят первом на кинофестивале в Москве стою рядом с Барбарой Брыльской и глаз отвести не могу. Она в таком комбинезоне была стального цвета, как инопланетянка. Там ещё Даниэль Ольбрыхский был. А я смотрю на них и думаю, так вот вы какие, сородичи мои заграничные. Ну да ладно, это всё лирика. А вот совсем не лирика то, что он мать мою с маленькой дочкой из дома выгнал. Не понравилось ему, что она без мужа родила. То есть он повёл себя почти так же, как прадед мой польский когда-то в Харькове. И мама уехала на Урал к тётке отца. А вот вы лучше скажите, на каком таком языке дед этот с поляками разговаривал?
– На польском, разумеется.
– А откуда он его знал?
– Я думаю, с детства.
– А что, всё возможно. Я вот, например, сплю и просыпаюсь иногда от того, что по-польски разговариваю. Ей-богу, не вру. Значения слов не понимаю, а произношу. Причём, что удивительно, не на французском языке разговариваю, который я в аспирантуре изучал, а именно на польском. Или смотрю вот кино польское и будто в привычной для себя обстановке нахожусь. Да тот же ваш фильм про знахаря с Анной Дымной и Ежи Бинчинцким. Смотрю и будто я там, в галантерейной лавке нитки выбираю или на мельнице посреди мешков сижу. Я даже название городка знаю, где этот фильм снимали.
– Надо же, вы и фамилии актёров запомнили.
– Не удивляйтесь, я когда-то в кино работал и память у меня на актёров хорошая. Или вот, я в командировке. Захожу к польским рабочим, которые газопровод у нас строили. Вокруг грязь непролазная, холодрыга. А у них чистенько и тепло. Все трезвые, улыбаются, паном инженером меня называют. Бог весть почему, но мне всё время кажется, что, если бы я проехал сейчас всю Европу, то больше всего мне понравилось бы в Польше. Вот что это, тоже зов крови?
– Возможно.
– Вот видите, и вы уже сами произносите это слово.
– Так с кем поведёшься. А в какой аспирантуре вы учились?
– Я много чему и где учился. А работать с пятнадцати лет начал, стройка, завод и так далее. Потом юридический заочно окончил и сразу в аспирантуру поступил. На кафедру истории КПСС, на другие я уже опоздал. Не надо было мне во ВГИК поступать, время только потерял.
– А что такое ВГИК?
– А что такое КПСС вас не интересует?
– Нисколько.
– Это государственный институт кинематографии, он у нас один. Меня там оставляли практически без экзаменов. Потому, что я уже имел высшее образование и, главное, членом партии был. Хоть и с выговором. Так прямо и сказали, отучитесь года три, и мы вас в какую-нибудь национальную киностудию на руководящую должность пошлём. Мне это не понравилось. Но больше не понравилось другое. Обстановка там не моя была. Там студенты были, как дети малые, хоть и ровесники мои в общем, а я мужик с восьмилетним рабочим стажем, дядька с улицы. Короче, забрал я документы и отправился сдавать экзамены в аспирантуру.
– Окончили?
– Нет, тоже сам ушёл. Я, конечно, безбожник, но не до такой же степени. Заведующий кафедрой дал мне тему для кандидатской диссертации о борьбе большевиков с религией в довоенные годы. Этот раздел нужен был ему для докторской. Не знал он, что я безбожник сам по себе, в собственном соку, и против насилия над религией. И уж тем более против псевдонауки о ней.
– А дальше?
– А дальше я стал преподавать научный коммунизм в одном из самых больших институтов в стране. И работать над другой диссертацией. Но когда наверху решили вдруг, что у нас слишком много учёных по общественным дисциплинам и мою защиту отложили на пять лет, я ушёл. Не зная куда. Лишь бы квартиру где-нибудь получить. Надоело в общежитии жить.
– А почему, не зная куда?
– Потому, что во властные органы, где можно было и карьеру сделать и жильё получить, путь для меня был закрыт. Я пытался, но бесполезно. Даже в детстве, когда мама со своим двоюродным братом, военным, хотели меня в суворовское училище пристроить, всё равно не взяли из-за плохой родословной. А ещё говорят, сын за отца не отвечает. У нас ещё как отвечает. Это во мне не обида говорит, а ненависть к лицемерию.
– Опять ничего не понимаю. У отца своя жизнь, у вас своя. При чём тут родословная?
– Э-э, наивный вы человек. Вот смотрите, лет семь назад звонит мне моя двоюродная сестра из Подмосковья, племянница моей матери, и рассказывает, что её дочь из-за моего отца в столичную полицию на гражданскую должность не взяли. А она так мечтала в Москву перебраться.
– Но, если я правильно понимаю, она же никакого отношения к вашему отцу не имеет. Даже малейшей кровной связи нет.
– Вот именно. Она вернулась домой со слезами и выговаривает матери, что у неё такой противный брат есть. Она думала, что это я. И сестре пришлось объяснять, что это не я, а мой отец виноват.
– Поразительно.
– Не то слово. Какого дьявола они держат где-то там свои вшивые архивы и вытаскивают их на свет божий через пятьдесят лет для того, чтобы навредить совершенно посторонней девушке. А вы говорите, у каждого из нас своя жизнь. Да меня даже невыездным из-за отца сделали. Но мне кажется, мы отвлеклись, – прервал вдруг беседу безбожник. – Если вам неинтересно, я замолчу.
– Мне не только интересно, но и полезно, – возразил ксёндз. – Кроме того, священник обязан выслушивать. Если можно, давайте вернёмся к вашему деду, которого шляхтичем называли.
– В семьдесят девятом он приезжал к нам. С первым внуком, то есть со мной, с другими родственниками повидался и уехал. А через несколько дней умер. Мы вместе не жили, поэтому мне и в голову не приходило расспрашивать его о чём-то. Хотя, как я уже говорил, до школы фамилия у меня была этого деда, без польского окончания уже.
– А сейчас она, значит, ненастоящей бабушки?
– В том-то и дело. Я вот рассказы пишу и ещё кое-что. В интернете всё есть. Даже книжки издал. И всё под фамилией неизвестного мне человека. А имя у меня в честь дяди родного, который погиб в конце сорок первого под Москвой. Бабушка тогда, получив похоронку, чуть с ума не сошла.
– А почему вначале фамилия была матери, а потом отца?
– Потому, что поженились они не сразу, а где-то в пятьдесят втором или третьем году. Раньше, якобы, отец не мог семью заводить. А почему вдруг потом стало можно, не знаю. Так вот и появился у меня законный отец с новой для меня фамилией и наколкой в виде перстня с трефовым крестом на безымянном пальце.
– А вы вообще вместе с отцом жили?
– Всего полгода где-то. И на моё воспитание повлиять он никак не мог. Помню только, смотрел, прищурившись, куда-то вдаль и наказывал, чтобы я никого не жалел и никогда ни у кого ничего не просил. Вторую часть этого наказа я стараюсь соблюдать. И ещё говорил почему-то, что мир из-за радио погибнет. Жалко только, что в карты не научил меня играть, у него всегда очко было. А на гитаре я уже сам научился играть. А увидел однажды, как я в футбол играю, сказал, что у меня левая хорошая. А у Левандовского, кстати, обе хорошие.
– А на войне ваш отец был?
– Ну, что вы, таких не брали. В восемнадцать лет он уже на Колыме отдыхал. Тайгу не валил, но с медведями встречался, сам рассказывал.
– А где он вашу маму встретил?
– Там же, в лагерях сталинских, как у нас говорят. Не знаю, за что он туда попал. А мама за чулки рваные, которые на помойку выбросить хотели. Когда война началась, она в детский дом уборщицей устроилась, бабушке помогать надо было. Там и взяла их для младших сестрёнок. Сама ещё девчонкой была, не сообразила. Кто-то донёс, её арестовали и сразу в общий лагерь под конвоем отвезли. Зоны там разные были, мужская и женская. Жили отдельно, а работали вместе. Приставать к ней с первого дня стали. Короче, пропала бы она, если бы отец мой не увидел её случайно. Она ему очень понравилась. Вот он и распорядился, чтобы её не трогали. Даже сами охранники следили, чтобы никто к ней не прикасался. И в работе ей помогали, поднести там что-нибудь тяжёлое. Конфеты ей передавали и даже сгущёнку откуда-то брали. Один раз ему отказали в свидании с ней, так в отместку по его приказу ни один барак на работу не вышел. А в конце сорок четвёртого случилась вдруг проверка по маминому делу, тоже не без вмешательства отца, возможно. И через полгода её, беременную уже, освободили. Потом он уже не выпускал её из виду. Друзей у него по всему союзу хватало, статус такой. Он ведь и мать свою польскую нашёл. До того ещё, наверное, когда за ним постоянный надзор установили.
– И как это, интересно?
– А она приезжала в Москву с гастролями. Он выследил её и хотел отомстить за свою загубленную жизнь. Не мне, конечно, а маме рассказывал, как шёл за ней от театра по улице, дышал ей в спину и финку в руке сжимал. А ударить не смог. Потому, что шла она не одна, а с мальчиком лет десяти. Так она и не узнала, что её чуть старший сын не зарезал. И фотографию ялтинскую наверняка он раздобыл. А мальчик этот, выходит, польский дядя мой.
– А вот вы ещё сказали, что вас невыездным сделали. А почему?
– А потому, что я один двадцатимиллионную партию обманул.
– Ничего себе. И как это вам удалось?
– Да проще пареной репы. Первый раз в жизни путёвку за границу предложили, горящую, по линии молодёжного туризма. Так вот, сижу и срочно анкету заполняю. В графе отец пишу, умер. А я член КПСС, приняли на заводе ещё, как передового рабочего. Вся группа уехала, а меня на бюро в горком партии вызвали. Сидят, значит, за столом президиума человек десять партийных бюрократов, и я стою в отдалении, как прокажённый. Ничего не дали сказать, а только сообщили, что по указанию КГБ выезд за границу мне запрещён, а за обман партии мне объявляется строгий выговор с последующим увольнением.
– А в чём обман-то?
– А в том, что при вступлении в партию и устройстве на работу в партийные органы я не указал письменно, кем был мой отец и что с ним стало. А почему и как я обязан был это делать, до сих пор не понимаю. Когда он исчез, мне всего тринадцать лет было. Официально никто и никогда никаких сведений о нём мне не предоставлял. Я думал, кому положено, тот и без меня всё о нём знает. А просто рассказы матери к делу не пришьёшь. Не мог же я на них ссылаться, оформляя важные документы. Согласны?
– Согласен.
– Короче, расправились со мной, как с врагом народа, ни сочувствия, ни участия. А мне всего-то чуть больше двадцати тогда было, пацан ещё по нынешним временам. Одна сотрудница горкома даже прямо посоветовала мне при увольнении никогда больше с таким отцом не соваться в партийные или государственные органы. После этого я и устроился в киносеть. Перспективы никакой, зато на кинофестиваль в Москву съездил, кинопанорамы перед сеансами вёл, статейки про фильмы писал.
– А как вы без отца жили?
– Плохо. Квартирка у нас была в деревянном доме, на первом этаже, с соседями. Горячей воды не было. Туалет зимой промерзал. Еду готовили на печке. Дрова рубили. Маленькими были, в корыте мылись. Не хочется вспоминать об этом. Мать жалко. Не было у неё никакого женского счастья. Умерла тридцать лет назад. Хотя сейчас, возможно, при таком отце наша семья жила бы совсем по-другому.
– А где вы ещё работали?
– О-о, это на дорогу из Москвы до Владивостока, а не до Великого Новгорода.
– Тогда объясните всё-таки, почему вы безбожник? – с вежливой настойчивостью спросил ксёндз.
– Вопрос сложный, – вздохнул безбожник. – Но я постараюсь коротко, а то подремать не успеем. Отсутствие крестика на шее и научный коммунизм тут ни при чём. Безбожник я потому, что жизнь нашу вдоль и поперёк знаю и абсолютно убеждён, что никто не должен расплачиваться за грехи других. Страдать за чужие грехи несправедливо. А где несправедливость, там нет бога. Где сильный обижает слабого, а взрослый ребёнка, там нет бога. Где деньги это всё, а любовь ничего, там нет бога. Где ростовщичество и казнокрадство в чести, там нет бога. Где непонятно, как жить сегодня и что будет завтра, там нет бога. Где лучшие времена для народа всегда потом, там нет бога. Продолжать?
– Не надо.
– Вот то-то и оно. Бог не зверь. А, значит, не мог он сотворить человека по образу своему. Бог один, а людей много. И, как жить вместе, он не знает. Или знает, но заставить не может. А сами люди жить в мире не хотят. И божьей кары на них нет. Так что безбожник я не по своей воле. Мои родители никаких войн и революций не устраивали. А прожили так, что врагу не пожелаешь. Видимо, у власть имущих забава такая историческая, судьбы людей ломать. В одном, правда, я вижу бога. Это в музыке. Душа сама на неё молится, и никаких иконок не надо. Огинский без помощи бога сочинить свой пронзительный полонез не мог. Как и Чайковский свои гениальные произведения. Кстати, он тоже из шляхтичей, только православных.
– А сейчас как вы живёте?
– Жаловаться не буду. И каяться мне не в чем. Так что исповедь отменяется. Грехов никаких я за собой не чувствую. Никому ничего плохого не сделал, никого не обманул, никого не предал. И от отца своего никогда не отказывался и не откажусь. Хоть и злюсь на него иногда. По больницам не хожу. До столетнего юбилея мне двадцать пять лет осталось. А дальше, как бог даст. Если ветерок над трубой в крематории будет дуть в сторону Польши, я возражать не стану. Это когда меня сжигать будут. Но до этого ещё очень далеко.
– А что, на немощного старика вы действительно не похожи.
– И то верно. Вот вы намного моложе меня, а я вас поборю. Разве что из уважения к сану вашему специально поддамся. Я когда-то грузчиком подрабатывал, так сильнее меня никого в бригаде не было.
– Договорились. Когда будете в Польше, попробуем.
– Один грешок всё же есть у меня, – после некоторого раздумья признался безбожник. – Язык ваш не выучил и ничего раньше не сделал, чтобы у вас побывать. Хотя кто бы меня выпустил.
– Ну, это дело поправимое, – уверенно заявил ксёндз. – Вы вообще можете к нам переехать.
– Да кому я там нужен! Народ у вас набожный, а я безбожник.
– Вы себе там нужны. И безбожник вы не вполне явный, если больше десяти раз уже бога упомянули.
– Вот это мощный аргумент. Теперь я вижу, что вы настоящий польский священник. И счетовод хороший.
– А вы напишите рассказ, вот так, как вы мне всё рассказали. И пошлите его в какое-нибудь польское издательство. Хотите, я вам посодействую в этом?
– Да какой же это рассказ, это автобиография получится. И не поверит никто.
– Но я же поверил.
– Так это в поезде. Встретились, разошлись. И ни о чём я вас просить не буду. А то ещё подведу под монастырь. Пожелать только могу. Вы, главное, не унывайте там все вместе. Ничего нет страшнее социального уныния. Мы вот из-за него страну свою потеряли.
Приехали. Едва рассвело. Вместе вышли из вагона и на привокзальную площадь. Слева в стороне ксёндза ждала машина.
– Do widzenia! – сказал на прощание безбожник. – Вот видите, хотел по-русски, а всё равно по-польски получилось.
– До свидания! – улыбнулся в ответ ксёндз. – Может, подвезти вас?
– Нет, не надо. Мне тут недалеко, – отказался безбожник и неторопливо, тяжёлой поступью, зашагал прочь.
А ксёндз всё стоял и с грустью смотрел ему вслед, пока его крепкая, мужская фигура не растаяла в утреннем тумане.
* * *