качнется стол клеенчатых равнин,
завороженный сто веков я пялюсь,
как на талмуды ортодокс раввин,
на этот край, на обомлевший город,
на онемевший колокол Руси,
что мной крещен и безнадежно дорог,
слепец глухую любит и простит…
И смерти жизнь не по плечу,
в исподнем ночи вечер чахнет
по серебристости кольчуг
луна всем телом в реку ахнет,
и шарит желтою рукой,
и мажет желтым илом тело,
ей стыдно, у неё запой
и диск засиженный заело
на полнолунии, и смерть,
в уме вынашивая ношу,
бранится, вскапывая твердь,
на нас и хлопает в ладоши
пугая насмерть рыбаря,
что зябко спал на донце лодки,
пропив свою зарю и зря,
в садке затравленные плотки,
снуют, не ведая сюжет,
и набухая красным соком
над лесом воспален рассвет,
и прорезаем солнца оком,
сей ком ячменно-золотой
на дно небес валится в кручи,
и день приводит на постой
до вечера, пока наскучит…
…синь скани неб перебирая в пальцах,
латаю плечи талых облаков,
готовя солнцу сон на одеяльце,
на серебристом пухе стариков,
из белой пенки цвета молочая
вяжу ушанки солнечному дню,
что увлеченно обучая чаек,
в чудесный фортель небеса согнул…
На территорию земли
дожди печали принесли,
и навалились вечера,
кручины серой кучера,
и влажной ночи темных губ
простуда опыляет пруд,
и вяжет серым волокном
целуя дворик за окном,
слизнув окраинный сарай
в утробы очерненный рай.
Лишь провода поводыри
дотянут избы до зари,
за шапки дряхлые, гуськом,
на свято место, босиком…