Вокруг высокий подводный лес, негустой. Колеблются высокие темные подводные травы. Немного бурелома: старые прямые ветви без сучьев, без листьев. Был лес, да обрушился под воду. И вдруг он пошевельнулся. Я замираю. В детских снах первая реакция: замереть. Даже если надо бежать. Интересно, какая моя реакция в жизни?.. Среди старого леса, среди белых сучьев и темных стволов, похожих на сосны - живое существо, высотой с деревья, состоящее из прямых длинных ног. Оно шевельнуло одной ногой, слегка, с амплитудой в два или три метра. Где-то наверху небольшая, как ведерко, сухая голова. На ней глаза. Существо не смотрит на меня, оно понимает, что обнаружит себя взглядом. Оно и так ко мне подберётся.
Налево - гигантский подводный паук, направо - гигантский плотоядный моллюск. Мне пять или шесть лет. Я спаслась только тем, что проснулась.
Была в детстве примета, о которой я совершенно не помню, как её понимать. Вроде бы если хочешь, чтобы дурной сон не сбылся, его надо рассказать. Но, может быть, и наоборот: молчи, и тогда ужасы не реализуются. Есть у меня самый страшный сон, лет с восьми помню его и не знаю ничего страшнее. Я не помню, рассказала его или нет. Как же правильно?..
Снился мне примерно тогда же сон, который я чуть ли не тогда ещё опознала, как впечатление от мультфильма об аргонавтах. Снился мне заброшенный корабль на влажном сером песке. И был там нестарый ещё, хоть и с сединой в древнегреческих кудрях, Язон. Он плакал. Он что-то говорил мне, рассказывал негромко, он жаловался незнакомому ребёнку и о чем-то предупреждал. И я не помню ни слова. Сразу же - не помнила. Это и есть самое грустное, потому что он не просто жаловался на свою неудачную жизнь, напрасные подвиги, он взывал, о чем-то мне пытался рассказать, чтобы я запомнила, для себя запомнила, чтобы что-то поняла и потом, когда стану большая, знала и не забывала. Может быть, он был пьян: не знаю, я не видела в детстве пьяных близко около себя. Может быть, я напомнила ему его маленьких детей. Он говорил, и потом улыбнулся и сказал, чтобы я уходила. И я ушла, мне было жалко хорошего человека, который обвинял себя и не хотел уйти от старого корабля. Мокрый песок замедлял шаги. Когда я отошла уже далеко, послышался скрежет и грохот. Я обернулась. Плохо было видно издали. Язон был насмерть задавлен подрушенным им же самим носом корабля.
Когда Лев Толстой болел, он, несомненно, видел тот сон, о котором он написал в романе "Война и мир": как длинная, неосязаемая нить тянулась через пространство и причиняла страдания больному герою, и звучали при этом противные звуки "И-пити-пити". В одном из моих температурных снов пошатывался потолок. Он шатался плавно и медленно вперед и назад, с таким же звуком, и особенно плохо было от белизны потолка. Он слепил через закрытые глаза, он качался, он звенел. Так продолжалось долго, глаз я уже не открывала, и комната стала тихо шататься из стороны в сторону вместе с потоком тяжело прокачивающейся через мое семилетнее сердце кровью. А потом мне вкололи мономицин, и через сутки температура стала уже только тридцать восемь, и я стала выздоравливающей. Когда я выросла и услышала выражение "крыша едет", оно меня не удивило, я хорошо помнила, как двигался потолок. Бедолаги со съезжающей крышей, мучающиеся без повышения температуры, как мне их жалко...
Был еще сон возраста позднего детства: лет одиннадцати или десяти. Откуда он взялся в моем благополучном мире? Было там лето. Май или июнь, первая жара, одуванчики в молодой траве, благодать и тишина. То ли лужайка, то ли полянка позади двора пятиэтажки. Ни одного человека вокруг. Ни одной поющей птицы. Ни одного кузнечика. Какие еще бывают звуки на окраине города? Была абсолютная, мертвая тишина. Я вспоминаю, что меня ждет мама, она давно должна сама появиться. Поворачиваюсь назад, чтобы идти домой. На горизонте висит, спускается вниз слепящее раскаленное облако. Это нейтронная бомба. На пределе ужаса я просыпаюсь.
Главное в этих снах: они повторялись, потому и запомнились.