Один молодой писатель, весьма талантливый, подающий надежды, скромный писатель, ну, скажем, я, но, это к примеру, им можешь быть и ты, мой читатель, или пусть будет, допустим, Блок, не потому, что я люблю Блока или наоборот – не люблю (Блок - очень хороший поэт, выдающийся поэт, второй, думаю, после Пушкина: если Пушкин – Моцарт литературы, то Блок – Шопен литературы или даже Чайковский литературы, или, позволю себе образ, - гепард поэзии, такой же изящный, мертвенно-бледный в своей изумительной красоте, как атака гепарда), а потому Блок, что Блок – всего четыре буквы, не ошибешься: Блок – и все, коротко и ясно. Еще несколько слов о Блоке, вы извините, я отвлекусь на минутку, это очень важно. Вы помните строки: «… и только высоко, у царских врат, причастный тайнам, - плакал ребенок о том, что никто не придет назад…»? Как безмерно пронзительно! То есть, я хочу сказать, надо быть не только этим всеобъемлющим ребенком, вы поняли о ком я, и плакать, там, в высоте, о кораблях и людях, но, в то же время, и лучом на тонком плече, и плечом, и платьем девушки, и самой девушкой, ее голосом, летящим в купол, и куполом, и все это одновременно, в целом. Или, вот еще мысль, когда читаешь Петрушевскую – время ночь – сразу понимаешь - написано женщиной. Ничто так не отличает мужчину от женщины как первичные половые признаки и проза. Я уже не говорю о Шопене! Будь ты трижды мужик с яйцами, но если ты написал «Время ночь», ты - женщина Петрушевская, а никакой не мужик. Я вам сейчас даже больше скажу: вот, допустим, Петрушевская выходит во двор, а там мужики сидят, пиво пьют, а она подходит к ним и говорит, привет, мол, мужики, я тоже мужик, и все они тут же с ней соглашаются, дескать, да, Петрушевская, ты - мужик, садись с нами пиво пить. И вот пьют они пиво, беседуют о несущественном, все тихо–мирно, и тут Петрушевская достает из кармана журнал «Новый мир», а там повесть «Время ночь», и все читают эту повесть, склоняются низко-низко, голова к голове над журналом, и с первых строк понимают - это женская проза. Тогда, конечно, мужики начинают бить Петрушевскую за то, что она их обманула, бьют и стыдят: что ж ты нас обманула, Петрушевская, ведь ты - баба, а не мужик, и бьют ее, валтузят, а она, избитая, но не сломленная, не соглашается, гнет свое: я мужик, мужик! – я вам докажу! А они говорят: как же ты, интересно, можешь нам доказать? Раз ты написала «Время ночь», значит, ты вовсе никакой не мужик, а баба! - и бьют, и гонят ее пинками, и она уходит, озлобленная. Потому что они прочитали «Время ночь» и теперь уже все ясно. Другими словами: проза – это, я вам скажу, индикатор! - иногда даже важнее первичных половых признаков, что уж говорить об остальном. Здесь всё должно быть понятно, я полагаю. Но вот если взять такую грань искусства как музыку – там совсем другая песня (какой каламбур! – музыка – песня… но это в скобках). Оркестры часто смешанные, особенно большие симфонические оркестры, как смешанный лес: первые, вторые скрипки могут быть и мужчины, и женщины; флейты, виолончели, даже литавры – литавры, правда, редко, я не встречал, но теоретически всегда можно представить себе женщину с литаврами – это даже эротично, у кого есть вкус, потом сопрано, меццо-сопрано, вообще, большие симфонические оркестры очень эротичны, чем больше оркестр, тем эротичнее, вы не замечали? – даже дирижер может быть женщиной, наверное, есть - но назовите мне хоть одного композитора-женщину, кроме, пожалуй, Пахмутовой, причем Пахмутова, говоря образно - выпь комсомола, совершенно лишена всякой эротики, поэтому, если не возражаете, мы ее исключим как аргумент из списка, которого нет, и тогда на стол перед нами ляжет белый, девственно чистый лист. Сколько не напрягаю свой пытливый ум – не могу вспомнить ни одной женщины-композитора масштаба Чайковского, Пахмутовой или, скажем, Баха. Их просто нет, дорогие друзья, а почему? – спросите вы меня и я вам тут же отвечу… ну, я увлекся…
Так вот, друзья мои, Блок, в отличие от знаменитого мертвенно-бледного тезки, ваял прозу, но все в стол, как это часто принято, поскольку решительно нигде не публиковался. Писал Блок легко, искрометно, я бы сказал, безоглядно, да и на кого было оглядываться? – если только на маму, а мама говорила: ты великолепно пишешь, Саша, остроумно, легко, искрометно! Я давно не читала ничего подобного. Александр, мой мальчик, ты – гений! – вот так приблизительно говорила мама, тоже Блок, скажем, Софья Блок, мама Блока, и гладила сыновни кудри тонкой изящной рукой. А сын писал, и писал все лучше и лучше: шедевры один за другим вылетали из-под бойкого пера, точно булки из печи или пули из автомата. Нет, про пули – это я, пожалуй, загнул, про пули вычеркнем, пусть будет: как булки из печи, другими словами – выпекал Блок шедевры, как кренделя булочник. Но неприятные мысли приходили время от времени в курчавую голову. Вот я пишу – думал Блок, засыпая – а для чего? Кто это все прочтет кроме меня и мамы, кто оценит чистоту слога, стройность формы, глубину метаморфоз и гипербол? – так думал юный писатель Блок, засыпая. И еще он думал: может, я пишу как-то нехорошо, может, я недостаточно остроумен или наоборот – чрезмерно игрив или слишком сдержан? Мама вот говорит – я гений, я, впрочем, согласен, но мама любит меня, своего сына, она не может быть объективной. Ах, если б кто-нибудь прочел, и развеял мои сомнения или пусть бы даже их подтвердил – так справедливо размышлял Блок, отходя ко сну. В окно светила луна, холодно и безразлично, и в ее белесом, призрачном свете, сотканный из этого света, на подоконнике появлялся задумчивый композитор Бах в пурпурном камзоле. Постояв с минуту на подоконнике, окончательно сформировавшись, он неловко, грузно спрыгивал на пол и садился в старое кресло против кровати Блока. Садился и молча смотрел на Блока, а Блок на Баха. Так они и смотрели друг на друга с грустью, не говоря ни слова, и Блок засыпал.
Однажды в гости к Блоку зашел его приятель, тоже писатель, молодой, подающий надежды, скромный писатель, ну, скажем, Пришвин или нет, пусть лучше будет Фет, и не потому, что я люблю Фета или наоборот – не люблю, а потому…ну, вы уже догадались - всего три буквы. В этом конкретном случае абсолютно неважно как его звали, этот персонаж второстепенный, он необходим нам, чтобы сказать Блоку два-три слова и тут же исчезнуть, не докучать. Просто, зашел в гости Фет и за утренней чашкой чая попросил своего приятеля Блока почитать что-нибудь из наследия, а Блок сказал – не могу, Феня, боюсь.
- Чего же ты боишься, дурачок? – спросил Фет.
- Боюсь быть непонятым, оскорбленным. Боюсь, ты прочтешь и рассмеешься мне в лицо, обзовешь бездарем и махнешь рукой или даже презрительно сплюнешь на пол.
- Я никогда не сделаю этого, милый друг, – сказал Фет и нежно поцеловал Блока в щеку, а Блок сухо отстранил Фета, потому что Фет, позволю фантазию, был голубым, а Блок – нет. Между нами, Блок еще никаким не был, он, как Гоголь, еще не знал женщин, поэтому его ориентация не определена, а Фет стал голубым, чтобы придать тексту модный дизайн, креатив, некоторый драйв и экшн. Я хоть и не совсем понимаю значения этих терминов, но часто их слышу в последнее время, так что, голубой Фет должен вписаться - пусть несколько минут побудет голубым, нам ведь не жалко. Кому от этого будет плохо? – только Фету, а может, Фету-то как раз будет хорошо, а всем остальным плохо, кто знает? – только Фет и его голубые партнеры.
- Конечно, Феня, ты интеллигентный, добрый парень, - сказал тогда Блок, - к тому же мой хороший приятель, ты никогда не сделаешь этого, я знаю. Но ведь ты можешь так подумать. Прочтешь, скажешь – хорошо, а сам подумаешь: вот ведь бездарь, и рассмеешься, и махнешь рукой, и презрительно сплюнешь, только в душе, в мыслях своих. Ах, Афанасий, я так мнителен, так неестественно подозрителен и противоречив, – и Блок опустил кудрявую голову и насупился.
- Я никогда этого не подумаю, любимый, - сказал Фет и снова полез целоваться, но Блок заранее закрылся газетой и откинулся на стену, в самый угол. Он не хотел дать Фету ни единого шанса, ни полунамека, поскольку был воспитан в традициях умеренности и воздержания.
- Но почему ты не пойдешь в редакции газет и журналов? - спросил огорченный Фет. – Почему не познакомишь издательства с плодами своих трудов?
- Ах, Афанасий, ведь это очень страшно, как ты не поймешь! Вдруг я приду, а они прочтут и станут смеяться, и оскорблять меня бездарем и несносным плебеем. А потом прогонят с позором, и я уйду, а они всё будут смеяться, смеяться, перемигиваться и ерничать, стоя у окон, указывать на меня выпачканными в чернилах пальцами и хохотать. А я, представь, бреду среди плевков и насмешек, такой одинокий и безутешный. Ах, мой друг, поверь, всё такие мысли, такие грустные мысли – ну прямо страшно и не хочется жить.
После этих слов оба приятеля на минуту задумались. Фет понимал Блока, а Блок с тоской смотрел то на Фета, то на сереющий за окном равнодушный и будничный город. Белесым, рассеянным светом бился в стекло короткий северный день, и в скудных лучах, набухающий этим светом, за окном, покачиваясь как воздушный шарик, окучивался и постепенно материализовался печальный органист Бах в седом парике и ботфортах. Окончательно вызрев, нездоровый, полный какой-то неестественной полнотой, обрюзгший и зеленый он, качаясь, висел за окном и молча, с грустью смотрел на Блока через стекла пенсне. И в такт мерной качке о левое его бедро билась шпага в серебряных ножнах.
- Тогда публикуйся в Интернете, - сказал Фет помолчав. – Можешь даже взять псевдоним, если ты так мнителен и раним, хотя, какой тут псевдоним: Блок – и все, коротко и ясно, лучше любых псевдонимов. Если кто похвалит – похвалят тебя, а будут ругать и обзываться – это они уже будут ругать Блока, ну, того, гепарда поэзии.
- Ах, мой друг, как это верно! – вскричал вдохновленный Блок. – Завтра же, нет, сегодня опубликую семь, нет, десять своих лучших новелл и рассказов. Нет, черт возьми! – лучше двадцать пять, чтобы не промахнуться! И тогда, постепенно, мне придет множество рецензий и откликов и я, наконец, пойму насколько я гениален и одарен.
С этими словами он вышел в интернет и опубликовал сорок лучших рассказов и миниатюр, полных музыки и осенней печали, сорок искрящихся юмором новелл, легких, безоглядно смелых, пронизанных грустью и глубокой иронией, сорок шедевров из своего весьма объемного, никому пока не известного наследия.
Надо ли говорить, что в последующие за этим несколько месяцев Блок снимал обильный урожай ободряющих отзывов и хвалебных рецензий. Писали все и много, да и как было не откликнуться, не похвалить, не отдать должное молодому таланту. С первых своих читателей, с первых, буквально, строк он вдруг стал безмерно популярен. Коллеги увидели восходящую звезду современной прозы, можно сказать, звезду эфира, почти пророка. Одна тетя-литератор так и написала: «Саша, ты – пророк! Я, кстати, жду ребенка. Хочу назвать его Сашей, пусть тоже будет Саша, как и ты – его отец», - очень трогательная, наивная рецензия в стиле «я Вам пишу…», с легким намеком, впрочем, на совершенно абсурдное отцовство. Короче, дождь из всевозможных «гениально; великолепно; превосходно; восхитительно; неподражаемо; неповторимо…» обрушился на юную, не вполне еще окрепшую голову. Постепенно Блок и сам начал понимать, что он – пророк, луч света в темном царстве сети, светоч изящества и истины. Целыми днями он отвечал на рецензии и сам рецензировал труды коллег, критиковал и поучал, как и должно светочу, снисходительно указывал на ошибки и даже сердился. Разумеется, вокруг него тут же образовался кружок, я бы сказал, круг почитателей и единомышленников, что свойственно некоторым нашим литературным сайтам. Со временем Блок обнаружил в себе этакий менторский тон, зрелую неспешность и академическую безапелляционность. Уже без всякого трепета, уверенной поступью мастера входил он в виртуальные двери Интернета, плавал по сайту стремительным дельфином и жалил пчелой, как чернокожий боксер Али; рассказов, правда, не писал, поскольку времени хватало только на рецензии, отклики и ответы. Само общение, сладкий привкус лести, потребность утолять постоянно сосущую мозг жажду признания и популярности заменили потребность в творчестве, в сочинительстве. Одна зависимость сменилась другой.
Вот так, друзья мои (позволю себе минуту размышлений), в пору нашей наивной юности, а бывает и в зрелые годы, глупые амбиции, жажда признания и мнимой популярности толкает нас на скользкий, обманчивый путь. Как чайка, разменявшая голодный, но вольный морской бриз на затхлую вонь городской помойки будет сыто жить, жиреть и пахнуть, постепенно забывая свою природу, так и иные писатели, одаренные Богом, меняют тягостное уединение, печаль одиночества, свойственную и необходимую истинным творцам на сиюминутный блеск хвалебных рецензий. И этот блеск, конечно, подобно наркотику застилает глаза и дурманит мозг, раскрашивая реальность неестественно яркими красками. Вот бывает, молодой писатель публикует свои труды, искрометные, изящные, легкие, написанные талантливо, безоглядно, полные глубины и иронии, публикует и скромно молчит, с трепетом ожидая получить оценку, узнать чужое, непредвзятое мнение. Читает рецензии, боясь пропустить хоть слово, это слово безмерно важно, переживает и радуется как дитя; или мучительно думает бессонной ночью, перебирая варианты сюжета, оттачивая форму, не соглашается, горячится, мысленно спорит с каким-то только ему известным полночным собеседником, и, наконец, обессилев, засыпает тревожным сном, под грустным взглядом давно уже умершего органиста-виртуоза. Его жизнь полна высокого смысла, пусть невидимого остальным, скрытого от взора обывателя, и пока есть этот смысл, пока есть осознание этого смысла – кресло против кровати никогда не останется пустым, всегда придет гость, и всю ночь будет гореть свеча, и капать воск, оплетая подсвечник.
Но проходит время, в приятном общении, в потоке сладких рецензий уплывают пустые дни, и вот уже перед нами совсем другой человек. Куда делся скромный, восторженный юноша, остро воспринимающий мир молодым, израненным сердцем? Где, позволю спросить вас, яркий, искрометный писатель, легкий, ироничный, не познавший еще никакого груза, кроме груза собственных сомнений, пишущий безоглядно на критику и поклонников, выплетающий мысль таким орнаментом, таким ажурным, виртуозным узором, когда и не знаешь, что лучше – узор или сама мысль? Где, образно говоря, та свободная птица-чайка, так стремительно взлетевшая и вот только что парившая над нами, кружась в ярком, пронзительном, одной лишь ей подвластном танце? – вот только что, совсем недавно, вот только-только парила, кружась, а все мы, сладко замирая, наблюдали с земли неповторимый ее полет. Где весь тот блеск и легкая рука, и жизнь, и вдумчивый взгляд? – где это все? – спрошу я сам себя и сам же отвечу – да вот он, милости просим – сидит, склоненный над столом в академической позе, пишет рецензии, отклики и статьи или даже что-то лирическое, давит из себя мертвые строчки, сухую, чугунную якобы прозу, в подобном же его солидной позе академическом стиле. Пишет грамотно – этого не отнять, не подкопаешься, все размеренно и закруглено: и модный дизайн, и креатив, и некоторый даже драйв, умеренный, впрочем, а прочтешь – пустота, ничего нет, ни жизни, ни вольного ветра; и все чаще пустует старое кресло - притулилось одиноко против кровати, да и кресла-то нет, а стоит вместо него модный диван, обитый кожей, и свеча уже не горит ночами, и сменила подсвечник пошлая бра в китайских мотивах, и непрактичное перо уступило место свое практической гелевой ручке. Никогда уже не придут к нему ни Бах, ни Шуберт, ни Шопен-пианист, он им неинтересен - исчезла тонкая связь его некогда легкой руки с готически стройными сюитами Баха. Не придут, зови - не зови, ведь молодых писателей навалом, талантливых – чуть меньше, искрометных и легких совсем уж мало, а Бах – один, ему, друзья, не разорваться, он – фантом. Вы когда-нибудь видели рваных фантомов? Есть у вас хоть один знакомый рваный фантом? То-то и оно, дорогие мои - нас много, а он один…я, кстати, знал глухого кота, так этот кот, можете себе представить, очень любил слушать Бетховена, прямо мистика…
Да, так что же случилось с талантливым Блоком? Здесь, мои терпеливые читатели, я должен сказать, что наш рассказ подходит к концу. Еще минуту, и мы простимся, может быть, навсегда, ибо, словами приятеля-критика: прочитав однажды подобную хрень (дословно) - больше уже не хочется возвращаться ни к автору, ни к его опасному бреду. Черте знает, что случилось с Блоком, возможно, умер, сгорел на пожаре вместе с диваном или утоп, или смертельно болен – лежит баклажаном в простынях, по мне – уж лучше так, лишь бы не писал, не мучил людей, но, скорее всего, жив, курилка, и что хуже – пишет, зараза, и поучает, и гордится собой. Да пусть себе живет, не будем кровожадными, для нас он все равно что мертв. После всех метаморфоз с ним происшедших он мне уже безразличен, и вообще, признаюсь, мне порядком надоели все эти музыканты и литераторы, и единственный, кто достоин внимания и сочувствия, так это, забытый нами вначале пьесы пятнистый гепард. Это трудолюбивое и честное животное не лезло ко мне со своими проблемами, а, едва появившись, скромно ушло назад, в небытие, ловить своих антилоп. Этот гепард - само очарование, я вижу его стоящим тремя лапами на трех головах – головах Блока, Фета и Баха, а четвертой лапой машущим мне. Он как бы прощается со мной. А над ним раскинул ветви старик-баобаб, и справа в углу - кенгуру. Из всех, кого я встретил сегодня на своем коротком пути, эта свободная, сильная кошка мне наиболее симпатична.