Санёк проторенной стёжкой приполз к знакомой до боли железке
и, как всегда, принялся размышлять...
Можно, конечно, и головой лечь, но это тогда сразу, и ничего не прочувствуешь.
Можно, конечно, и ноги положить, но это позорная для меня жалость, и ходить под себя.
Можно, и обе руки положить параллельным узором - но, чтобы не сам себе наливал...
От заманчивых вариантов Санёк вспотел и почему-то погрустнел.
Вдруг он вспомнил, как в детстве попал под колхозную жеребицу Машку и уже прощался
не только с пионерским галстуком, но и бог знает с чем - а чем, он так и не догадался.
Машка, с опаской убрав левое копыто от его второгодничьего лба, с облегчением вздохнула,
и её круп покрылся лёгкой и противной испариной... Вот ведь, эксцентричный малец, подумала она.
...Кишинёвский состав приближался неотвратимо, как не менее неотвратимо текла до этого
Сашкина жизнь - в меру бестолковая и не в меру такая, как замышляли (или не замышляли)
его законные родители.
Глухой полустанок разодрал надорванный голос его Варьки: - Сань, не смей!
Варька, плача, оттащила его от железки.
- Падлюка, а о нас ты, хрен собачий, подумал?
Кишинёвский просвистел и скрылся. Стало тихо.
Где-то скрипел снег - видно, волки, почуяв...
Но так и не пришли.
Санёк очухался и недоуменно посмотрел на заплаканную Варьку:
- А ты тут чё делаешь?
К утру ударил лютый мороз.