Лаурин медленно проводит ладонью по раскрытому на развороте альбому. Вот если бы такой фокус можно было проделывать с людьми. Например, с мамой. Соскоблить с нее морщины, и седину с волос, и глубокую пепельную грусть, разлитую в глазах, и скорбные складки в уголках губ... И станет она опять веселой и молодой. Или Лаурин сделать такой, как два года назад, когда у нее в боку еще не сидел волчонок. Как бы она хотела! Всего на один день забыть о ноющей боли под ложечкой. Не пить лекарств, от которых тошнит и выпадают волосы. Не колоть болючих уколов. Не замирать, прислушиваясь к себе и гадая, что он там делает? Какую косточку сейчас грызет? Про волчонка она сама придумала. Мама зовет просто - «оно», понижая голос до пугливого шепота. Как будто то, что сидит у Лаурин в боку, может услышать и разозлиться еще больше. Как будто оно, и правда, живое и ему не все равно, что о нем говорят.
Иногда девочке становится жалко волчонка, стоит лишь представить, как он ворочается в темноте, пытаясь выбраться на волю. Зубастый серый зверек, никогда не видевший света. Лаурин бы его освободила, если бы могла, но волчонкова свобода — смерть для обоих. А что тут странного, это ведь сплошь и рядом, когда вместе больно, а друг без друга - никак. На самом деле она ничего такого не думает, а только вспоминает бабушку и деда, похожих, как правая и левая рука, вспоминает маму и папу, как они ссорились, со слезами и криками, и как мирились над черепками разбитой посуды — и чувствует грусть. Поглаживает бок, терзаемый волчонком — и снова чувствует грусть, глубокую и мутную, как вода в колодце. Девочка не сознает, но смутно ощущает, что все вещи в мире нанизаны, как бусины на одну нитку.
А потом ее мысли плывут вдаль, туда, где на колючей проволоке болтается серая табличка с черепом и костями, а рядом — неприметный указатель на столбе. Лаурин не умеет читать, а если бы и умела, все равно не могла бы узнать, что там написано, потому что буквы стерлись. Впрочем, она и так знает. Дед видел надпись, когда та еще была читаемой. «Река Стока» - гласил указатель. Густой, зловонный поток, опасный для всего живого на много километров вокруг. Зона отчуждения. Дед помнил, как очень давно, еще в его детство, в Стоке водились мальки — крошечные мутанты, вялые и скрюченные, как запятые, но все-таки живые рыбки. В ней уже тогда запрещалось купаться, а они, ребята, все-таки лезли в воду, выскакивали из нее, как ошпаренные, а после по всему телу выступала красная сыпь. Они набивали карманы золотыми камешками, обкатанными рекой, и делали свистульки из стеблей тростника. На крутых берегах Стоки росла настоящая трава, изжелто-зеленая, с белыми искорками маргариток. В сухие летние дни, она становилась жесткой, как щетка, и приятно колола ступни. Да, в те времена по земле можно было ходить босиком, не боясь наступить на стекло или железяку, или растянуться на лужайке и дремать под стрекот кузнечиков или щуриться сквозь ресницы на ослепительно синее небо, гладкое, точно скатерть, в молочных лужицах облаков.
После того, как в Стоку спустили какую-то химическую гадость, ничего этого не стало. Ни кузнечиков, ни травы, ни золотой гальки на дне, пятнистом от солнечных бликов, ни мальков, даже небосвод — и тот как будто скукожился, потемнел, как палый лист. Ядовитые облака текли над ядовитой водой, орошая все новые и новые участки едкими кислотными дождями.
- Сперва мы убили реку, а теперь она убивает нас, - вздыхал дед и рассказывал притихшей внучке об исследовательской группе, пропавшей в окрестностях Стоки без малого тридцать лет назад. Трое ученых-химиков и пятеро аспирантов, а среди них — черноволосая девушка по имени Анна.
- Она могла стать твоей бабушкой, - говорил дед, и его старые глаза слезились, как от сильного ветра.
Девочка недоверчиво качала головой и была права. Ведь это те же бусины — невозможно вытащить одну, не рассыпав остальные. Другая бабушка — другая мама — другая Лаурин. Не бледная, как мучной червь, а смуглая и черноокая, с вороной косой. А может, и вовсе не Лаурин, а какой-нибудь мальчишка.
«Бабушка, которая не бабушка», - думала она, воображая Анну сказочной феей в длинном золотом платье, строгой, но доброй. Такая не раздает подарки направо и налево, но уж если одарит...
А сейчас ни деда нет в живых, ни бабули. Ушли одна за другим, услышав о болезни любимой внучки. Если бы мама не запретила ей говорить о смерти, Лаурин бы спросила: где они сейчас? Далеко или близко? Видят ли они ее, ждут ли?
Иногда, войдя в комнату, она замирала от странного ощущения. Как будто там кто-то есть. Сидит у окна, уткнув нос в электронную «читалку». На плечах у туманной фигуры — бабушкин шерстяной плед. А в другой раз в воздухе витал запах табака из дедушкиной трубки.
И сердце пускалось вприпрыжку, казалось, что вот они, близкие и любимые — стоит протянуть руку... но таяли смутные образы, оказываясь игрой светотени. Лаурин плакала, накрывшись с головой одеялом, не понимая, почему дедушка и бабушка покинули ее — именно теперь, когда ей так больно и плохо. Девочку душила обида. Они ее предали! Если кто и мог прогнать волчонка, то это был дед. Он не боялся никого и ничего, даже бешеной собаки. Он способен был — одним взглядом — одолеть любую тварь. Только перед смертью дедуля стал совсем слабым, кричал и плакал, как ребенок. Он кричал:
- Я хочу к Анне! Отнесите меня туда, где Анна!
Бабушка держала его за руки.
- Тише, тише... Анна умерла.
- Она жива, - плакал дед. - Она там, живая, а не мертвая. Как я мог не знать? Река не отбирает жизнь, а дает. Отнесите меня на реку!
«Бедняга Ханс бредит», - шептались стоявшие у кровати люди.
В последние минуты он уже не мог говорить, а только хрипел, но его глаза отчаянно молили.
- Бабуленька, - спрашивала потом Лаурин, - а почему дед хотел на Стоку? Он думал, что река его вылечит? Или что Анна его вылечит?
Бабушка поджимала губы.
- Бабуля, - настаивала девочка, - ты не любишь Анну?
- Да нет, - она рассеянно гладила внучку по голове, - что ты? Я давно ей все простила.
Девочка недоумевала.
- А что она такого сделала?
- Сделала?
- Ну, да. За что ты ее простила?
- А, вот ты о чем. Да нет, ничего она не сделала. Понимаешь, иногда человек бывает виноват без вины. Просто тем, что живет, дышит, любит... Тем, что слишком уродлив или слишком красив...
- А она была слишком какая?
Бабушка усмехалась, нервно разглаживая на коленях юбку каким-то новым и молодым движением, и Лаурин чудилось, что перед ней — не родная бабуленька, а эта незнакомая Анна с берегов Стоки.
- Она была... Не важно. Ее больше нет.
Не прошло и месяца, как похоронили дедушку, и бабуля скончалась тихо, во сне. Даже в смерти не отдала мужа сопернице, отправилась вслед за ним.
А вот теперь приходит очередь Лаурин... Вчера на обследовании мама и доктор как-то странно посмотрели в глаза друг другу. И хотя врач произносил обычные, вроде бы, слова: «прекрасно», «молодцом», но девочка почувствовала, что-то не так. У мамы лицо как будто посерело, а может, это свет падал из окна — пепельный, осенний, грязный, как вода в луже. Лаурин охватила смутная тревога. Даже солнце, казалось, отвернулось от нее.
Вечером ей стало хуже. Волчонок яростно кусался, вгрызаясь все глубже под ребра. Девочка сжимала зубы, представляя, как он добирается до сердца и рвет его на клочки. Тогда она умрет. Может быть, уже завтра. Или послезавтра. Совсем скоро. Как это будет, спрашивала себя Лаурин. Смерть представлялась ей чем-то вроде глубокой ямы, вроде той, что прячется под крышкой канализационного люка у них во дворе. Мама всегда предупреждала ее: будь осторожна, смотри под ноги и не наступай на крышку. Если упадешь в люк — так и останешься там и никто тебе не поможет. Точно так же и смерть. Умрешь и останешься лежать в темноте, никогда не увидишь маму, и никто — никто — не в силах будет тебе помочь.
Вот тогда она и вспомнила деда. Как тот просил отнести его к Стоке. Вода не отбирает жизнь, а дает... И Лаурин вдруг всем своим существом почувствовала — он прав. Она верила дедушке и не боялась реки, что бы там ни говорили все вокруг. Пусть она черная снаружи, но внутри — другая. Не злая, не опасная, а прозрачная и ласковая, лазурно-золотая лента на зеленом бархате берегов. Такая, какой знал ее дед. Эта внутренняя Стока должна где-то быть, размышляла девочка, ведь не могла она никуда деться. Как сердце никуда не девается, когда человек болеет или становится старше.
Да и чего Лаурин бояться? Смерть уже стояла за ее плечом.
Сегодня мама ругалась с кем-то и плакала в трубку, а потом сказала, отводя взгляд:
- Доченька, я на работу, а завтра возьму свободный день и мы с тобой куда-нибудь сходим. Хочешь в кино? Или поедим в кафе мороженое?
Лаурин кивнула. Раньше она любила мороженое, а теперь не могла его есть — липкая сладость вызывала тошноту. И в кино девочка не хотела. Она хотела жить, а для этого надо было попасть на Стоку.
В трамвае на нее косились люди. Такая малышка и едет одна, без взрослых. Лаурин купила билет и держала его в потной ладошке, сосредоточенно глядя в окно. Когда-то давно дедушка показывал ей дорогу. Выходишь на конечной, а дальше - вниз, по асфальтовой дорожке, пока не упрешься в забор из колючей проволоки. Идти туда нельзя, но если пойдешь, никто не остановит. Там вообще никого нет — только серая табличка, забор, указатель... и тонкая грунтовая тропинка вдоль насыпи.
Лаурин шла, и красные комья сыпались у нее из-под ног. Ни травинки, ни кустика, повсюду, насколько хватает глаз — песок, щебень и глина. Земля разрыта и разворочена — как будто вчера. Дедушка говорил, что здесь неопасно и можно гулять, если не приближаться к реке.
Лаурин устала. Ее белые кросовки покраснели от пыли, а волчонок в боку грыз, не переставая, перемалывая острыми зубами кости, желудок, печень. Тишина давила на уши, так что девочка чувствовала себя оглохшей. Красное постепенно темнело, и вместо глины тропинку устилал теперь угольный порошок. Поодаль валялись ржавые бочки и катушки с проводами, обрывки полиэтилена и куски проволоки, и вовсе не понятные предметы. Из-за туч вышло солнце, и впереди что-то нестерпимо засверкало. Но это не было черное зеркало Стоки, а всего лишь огромная лужа, подернутая нефтяной пленкой.
Зажмурившись, Лаурин обошла ее по краю. Наверное, она задремала на ходу, несмотря на боль, потому что мысли исчезли, вытесненные гулкой пустотой. Она точно стала полой изнутри, как ореховая скорлупа. Чувства и краски потухли, а затем вспыхнули с новой силой. Вселенная наполнилась шорохом и плеском, влажным запахом тины и цветочным ветерком, заиграла на сомкнутых ресницах веселыми бликами. Открыв глаза, девочка увидела, что все вокруг изменилось. Очистилось и засияло небо, только у кромки горизонта — туманного и нежно-голубого — парили жемчужные лепестки облаков. Земля покрылась травой и белыми звездочками маргариток. Сквозь редкие стебли тростника блестела Стока — золотыми брызгами, огнистым крошевом, словно не вода наполняла русло, а россыпь драгоценных камней.
Лаурин восхищенно ахнула и, прижав руки к груди, сделала первый робкий шажок по зеленому бархату. Почва как будто шевелилась под ее ногами, перекатывалась — не так, как глина, камень или песок. Лаурин точно ступала по чему-то живому. Земля отзывалась на прикосновение, мягко пружинила, обволакивая щиколотки приятным теплом.
Так вот, оказывается, какая ты, настоящая Стока! Живописная, как на картинке из альбома. Нет, гораздо лучше! Каким-то неведомым волшебством Лаурин соскоблила с мира верхний — ядовитый и грязный — слой и очутилась в самом сердце реки.
Но где же Анна? Она должна быть здесь. Ведь так говорил дедушка, а умирая человек не станет лгать. Девочка дошла уже почти до самой воды, и остановилась перед тростниковыми зарослями. Высокие стебли доходили ей до плеч — молодые, сильные, полные изумрудного сока побеги. Трава под ее подошвами сменилась топкой грязью. Лаурин знала, о чем попросить добрую фею. Жизнь — вот что она хотела получить в дар. Просто жизнь. И чтобы ничего не болело. А еще — чтобы дед и бабушка вернулись, хотя так, наверное, нельзя. У мертвых свой путь, и это она тоже откуда-то знала.
Над головой что-то промелькнуло — стремительная тень, легкое крылатое тельце отливало золотом в солнечных лучах. Сладко запела Птичка-невеличка. Лаурин застыла, очарованная — нет, парализованная ее голосом. Пыталась сдвинуться с места — и не смогла. Боль исчезла. Волчонок дернулся, куснул в последний раз и затих навсегда. Что-то происходило с ее руками и ногами, со всем телом. Оно вытягивалось, истончаясь, устремлялось вверх, но еще быстрее рос тростник, заслоняя полуденное солнце.
Ее называли Стокой-убийцей, а она была жертвой. Беспомощной, неразумной, бессловесной. Жертвой ее назначили люди много лет, а может, и веков назад, изо дня в день впрыскивая в ее кровь яд. В Стоку постоянно что-то сливали — сперва канализационные потоки, затем промышленные отходы, от которых гибли речные обитатели, мутнела вода, появлялась едкая рыжая плесень на камнях. Небольшие дозы отравы она могла худо-бедно обезвредить, но последняя инъекция оказалась настолько чудовищной, что Стока умерла. В ней не осталось ничего живого, ни водорослей, ни рыбок, ни лягушек, ни рачков, ни даже плоских придонных червей, ничего, способного бороться за свое жалкое существование. Текла по руслу едкая жижа, оплавляя камни и сжигая любую органику, и что-то в ней кипело, распадалось и соединялось вновь, как в первозданном котле творения.
И вот, из ужаса и мрака, из кошмарного химического коктейля, который не описать, наверное, ни одной формулой, неожиданно возник разум. Не человеческий — и даже чуждый всему человеческому, уродливый и безгласный, и все-таки разум. Живая, мыслящая субстанция, которая ненавидела собственное уродство, свои черные берега и сальное, прокопченное небо. Она не знала, что мир — это переводная картинка, но в ее сердце хранился образ прежней Стоки, как прекрасная мечта о совершенстве — и к этому идеалу она стремилась. Понемногу, буквально по капле, река начала очищаться. Ей не хватало сил и пищи — а питалась она солнечным светом, потому что ни до чего съедобного не смогла бы дотянуться при всем желании, ни дикие звери, ни бродячие собаки не забегали в отравленную зону, и перелетные птицы облетали ее стороной. Работа шла медленно, незаметно для постороннего глаза. Каждый день чуть-чуть светлела вода, распадался и куда-то исчезал раскиданный вдоль реки мусор, и сквозь черную слизь уже пробивались первые робкие травинки. Но она не торопилась. Впереди у нее была целая вечность. Так продолжалось до тех пор, пока в долине Стоки не появились люди.
Они шли в защитных костюмах и с дозиметрами в руках. Семь массивных угловатых фигур, и лишь та, что двигалась позади всех — с какой-то мальчишеской грацией — выглядела мельче других. Она и ростом была ниже и в плечах уже. Бракованный солдатик из набора.
Группа остановилась на берегу. Они ожидали найти помойную реку, радиоактивную и ядовитую, а вместо этого увидели почти чистую воду, только слегка пенистую, как будто мыльную, и красновато-глинистые, опушенные зеленью склоны. Дозиметры молчали.
- Да тут безопасно, - неожиданно высоким голосом произнес тот, что пониже.
Он откинул капюшон и оказался девушкой, очень красивой, с длинными черными волосами и маленькой родинкой над верхней губой. Запрокинув голову, красавица подставила ветру лицо, и в больших мечтательных глазах поплыли закатные облака.
- Анна, - укоризненно сказал старший в группе - профессор Йон, но остальные уже последовали ее примеру.
Люди толпились у самой кромки воды, вдыхая прохладный, как будто разреженный воздух. Крошечные речные волны лизали их сапоги, оставляя на них белые завитушки пены.
Не это ли называется странным словом дежа вю? Прошлое и будущее смыкаются в кольцо, точно змея, укусившая себя за хвост. Воспоминания, сны и воздушные замки, все перемешалось, запуталось и погрузилось в хаос, перетасовалось, точно колода карт.
«Не нужно гостей, только мы с тобой, моя мама и твои родители, - шепчет Анна, - и фотографа не нужно». - «Как же без фотографа, - удивляется Ханс, - ведь это наша история. Будем показывать детям снимки нашей свадьбы». - «Каким детям?» - переспрашивает она растерянно, уже понимая, что детей не будет, а откуда-то издали, словно через матовое стекло, на Анну глядит белокурая девочка, не похожая ни на нее, ни на Ханса.
А рядом — протяни руку и коснешься, да только руки висят, как плети — застыли ее коллеги, и каждый мечтает о своем. Молодые — о любви, о свиданиях и вечеринках, о прогулках по тихим улицам и танцах до утра. А пожилые — тоже, в общем-то, о любви, хоть и не так романтично, ну, а о чем еще может думать человек перед лицом смерти?
Они стояли и грезили, пока река опутывала их серебряной паутиной сновидений, поливала блеском, как желудочным соком, переваривала, вытягивая силы, расчленяла на фрагменты, высасывала кровь, превращая ее в чистую воду. Из человеческих тел она вылепила траву и маргаритки, и высокие прибрежные тростники, тугие и звонкие, как струны, и плакучую иву. А из черноволосой девушки сделала Птичку-невеличку — охотничий манок. Стока нуждалась в людях, в новом строительном материале. Она еще столько всего хотела сотворить! Птиц и стрекоз, цикад, бабочек и кузнечиков, и рыбок, чтобы плескались в ее волнах, и голосистых лягушек, чтобы распевали ей ночные серенады. И цветы — много-много цветов.
Ее голосок звучал слабо.
- Мама, расскажи мне сказку.
Изможденная худышка, она казалась очень маленькой и беззащитной на огромной родительской постели. Лаурин не боялась спать одна и кроватку свою любила — одеяло с зайчатами на бледно-желтом фоне и плоская подушка-думка. Зайки, марширующие от стола к шкафу, несли в лапах — попеременно — то морковку, то воздушный шар. Она до сих пор играла на этом одеяле — днем, а по ночам Софи укладывала дочь вместе с собой и до рассвета сжимала в ладони ее тоненькие пальчики. Оставить малышку одну — на целую ночь — было выше ее сил. Она бы сама ни на минуту не сомкнула глаз. А вдруг ночью случится непоправимое?
Как будто смерти не все равно, что рядом с ее жертвой сидит мать и держит ее за руку.
Софи принялась рассказывать. Старая история, много раз пережеванная — о смелом рыцаре и драконьем сыне, который на самом деле оказался милым и несчастным юношей, ведь драконы в каждом поколении женились на пленных принцессах — вот и очеловечился их род... В конце концов герои подружились и стали ходить друг к другу в гости.
- Мамочка, - Лаурин тронула ее за рукав, - а почему в твоих сказках никто не умирает?
- Что?
- Ну, Зигфрид ведь хотел убить Манана, но почему-то не убил...
- Зачем же его убивать, если он добрый?
- Но в сказках кто-то должен быть злым, - возразила девочка.
«Как ей объяснить, - думала Софи, - что жизнь бесконечно хрупка и отбирать ее — кощунство. Не важно — у доброго или у злого... Тем более, что добро и зло — всего лишь слова. В них не больше смысла, чем в школьных оценках... Но ты, моя бедняжка, так и не доросла до школы. Все-таки хорошо, что жизнь — не сказка и никого не надо назначать злым, чтобы потом уничтожить. С другой стороны, плохо, что жизнь — не сказка, потому что в сказках случаются чудеса, а спасти Лаурин может сейчас только чудо».
Только чудо... Но чудес не бывает в жизни.
«До моей девочки дотянулись черные пальцы Стоки, - думала она. - А все дед. Гулял с малышкой вдоль опасной зоны, может, и за проволоку заходил. Хотя о чем это я? Опасная зона — всюду. Ты просто ешь, пьешь или дышишь, и в каждом вдохе, в каждом глотке воды или куске хлеба — ядовитые семена, несущие боль и смерть. Они пускают корни в твоем теле и ломают его изнутри... Из крошечного семечка вырастает огромное горе».
- Зачем кому-то быть злым? - вздохнула она устало.
- Чтобы добрый мог победить! - ответила девочка, и Софи вдруг поняла.
Ее сказки никуда не годятся. Для Лаурин они — ни что иное, как история бессмысленной борьбы. Ее собственная история. А она мечтает о победе — над злом, которое олицетворяет болезнь. Малышка — боец, а не мямля. Она не знает, что война уже проиграна...
Как хорошо, что она ни о чем не догадывается.
- Завтра я расскажу тебе другую сказку, - сказала Софи, бережно подоткнув одеяло, - в ней будут настоящие злодеи и храбрые герои, и победы обязательно будут, а сейчас положи голову на подушечку и спи.
Она не могла больше говорить, потому что в горле комом стояли слезы, но девочка не стала спорить. Она послушно свернулась калачиком под теплой байкой и закрыла глаза.
А на следующее утро Лаурин исчезла.
Она позавтракала овсяными хлопьями с молоком, вернее, проглотила через силу три ложки — последнее время девочка ела без аппетита. Только понюхает, попробует — и отставляет прочь тарелку. Таяла, как свеча. Софи недоумевала, как в этом исхудавшем, почти прозрачном тельце еще теплится огонек жизни.
Встала, покачиваясь, легкая, как воздушный шарик. Того и гляди — взлетит.
- Мама, я пойду, подышу?
Софи разрешала ей выходить одной во дворик, где под чахлым каштаном стояла одинокая скамейка. Неподалеку виднелась песочница, в которой давно уже никто не играл. С каждым годом бортики все глубже уходили в землю, а песок чернел.
- Иди, милая.
Привычно накатил страх, а вдруг в ее отсутствие что-то случится? Хлопнула входная дверь, и тихие шажки девочки прошелестели по лестнице. Софи тряхнула головой. Да какая теперь-то разница?
Очень скоро она поняла, что разница есть, когда с плачем бегала по двору, выкликая имя дочери, и по ближайшим улицам, и по скверику за школьным зданием, и по заводскому пустырю. Не так она себе представляла прощание, не так. Сколько раз, внутренне корчась от горя и страха, Софи рисовала в воображении эту сцену: мирный уход в кругу семьи и любимых игрушек, с поцелуями и улыбками сквозь слезы, торжественный, горький и по-своему прекрасный момент. Последние объятия, которые разомкнет смерть... А до этого — три месяца жизни! Столько ей обещали врачи. Всего три месяца... нет, целых три месяца, а может, и больше, ведь материнская любовь творит чудеса. Софи готова была претерпеть любую боль, лишь бы подольше удержать в этом мире свою девочку. Когда-то убежденная атеистка, она молилась за нее дни и ночи напролет. Она надеялась вопреки всему — засыпала и просыпалась с надеждой, что случится невероятное. Вдруг что-то сдвинется в привычном ходе мироздания, и в обыкновенную жизнь прокрадется чудо. В последний момент ученые найдут лекарство от страшного недуга или откроют эликсир бессмертия, или наступит обещанный церковниками апокалипсис, а за ним — вечный рай на Земле, когда хромой вскочит, как олень, и язык немого будет петь, и ни один из жителей не скажет: «Я болен».
Все, что угодно, она представляла себе, только не бесследное исчезновение, когда не знаешь, жива ли малютка, где она и что с ней происходит. Может, ей больно, так больно, что нет сил терпеть. Она ведь живет на лекарствах. Может, ее кто-то мучит, извращенец, маньяк, безумный садист... да мало ли жестоких людей на свете. Неужели несчастная больная девочка должна пройти еще и через это?
Что... что, ради всего святого, могло с ней случиться?!
Прозрение наступило внезапно, когда Софи уже взбегала по ступеням полицейского участка. Она вспомнила слова умирающего отца о живой воде и об Анне — его любимой девушке, погибшей тридцать лет назад в долине Стоки. Вот где надо искать Лаурин! Уже понимая, что в полиции ей не помогут, Софи одним прыжком соскочила с лестницы и бросилась к трамвайной остановке.
Она и не заметила, как пролезла под колючей проволокой, и как нога сама отыскала тропинку, пока сердце нетерпеливо стремилось вперед, полыхая, как факел в руках Прометея. Софи не заснула на ходу, как до нее Лаурин, и видела четкую, словно по линейке проведенную границу, за которой красная глина сменялась зеленой травой — ровной и бархатной, как постриженный газон.
«Какой-то рукотворный оазис», - всплыла равнодушная мысль. Взволнованной матери было не до красот природы. Она машинально отмечала детали, которые только усиливали ощущение искусственности.
Этот новый мир казался ухоженным и удивительно тихим. Ни птичьего пересвиста, ни жужжания насекомых, но издали доносился чуть слышный плеск и словно тихая мелодия. Как будто кто-то невидимый перебирал струны гигантской арфы.
Сквозь высокие стебли прибрежной травы блеснула вода, и Софи замерла, остановленная чьим-то пристальным взглядом. Из глубины тростниковых зарослей на нее смотрели, не мигая, два огромных ярких глаза.
«Доченька», - прошептала Софи. Ослепленная жалостью и любовью, она не видела ни перьев, ни длинного клюва, а лишь тонюсенькую, беззащитную шейку и круглые глаза на исхудалом детском личике... «Милая моя, бедная девочка. Такая слабенькая, хрупкая... но живая! Живая!»
Сладко запела Птичка-невеличка. Ее голос лился с небес, как музыка сфер, и связывал то, что должно быть связано, соединял разорванное, прокладывал путь от сердца к сердцу. Софи хотела кинуться к дочери, но отчего-то не могла сдвинуться с места. Пусть! Голос протянулся солнечной нитью, крепко привязав их друг к другу, соединил навек, и Софи успокоилась, и взмахнула руками, и большие белые крылья оторвали ее от земли.