Мне сейчас хорошо оттого, что темнеет рано.
В темноте как-то лучше затягивается рана.
И простиранные бинты не пугают взора,
и не видно пальцев, подрагивающих от позора
оставляя нетронутым белый флаг на столе покорном.
Видно тот небожитель теперь полагает спорным
верность адреса, по которому бисер катился...
Я пытался собрать, сплести - но узор не случился.
В полумраке легко допридумывать эти картинки,
под рулады дождя, что мой мозг заварил как чаинки,
и отвар через кончики пальцев сочится некстати...
В моей стариковски кряхтящей кровати
не зачать холодеющим лбом ни тепла, ни покоя
с похотливо-плебейской неправильною зимою.
Хорошо, что сейчас некому отозваться.
Что кулак может беспрепятственно разжиматься.
Оседает на стуле снегом весенним в овраге
моё существо, кренящееся к бумаге.
Говорить себе правду даже не страшно - тяжко,
сигарету сжигая мучительною затяжкой,
горький шёпот чужой каюты пустив за ворот,
передёргиваясь от озноба при слове "город".
Что ж, сударь мой, пора подводить итоги.
И пускай слепую слезу утирают боги,
как отец, внезапно узревший дебильность чада,
находящий себе утешеньице в виде "так надо".
Так не надо. Но кто же ответит на самом деле
мне, забывшему про часы и про дни недели,
про солёный снег, скороспелость души износа,
большинство из слов, да и самую суть вопроса?
Скулежом щенячьим, с каким умирают от чумки,
прозвенит колокольчик на донце сердечной сумки,
хрустнет ампула запустив холодок прозрения
по истёртой вене. Здравствуй, моё старение.
Здравствуй. (И оглянулся, словно над ухом
звякнула по косе мусатом старуха.
И покосившись на струи дождя - чтоб вам пусто! -
продолжу, с самоотверженностью мангуста.)
Что ж. Я бывал целёхонек. Был распорот.
Из забывших меня вряд ли можно составить город.
А из тех, кого я позабыл, населить планету
не составит труда... Я носился щенком по свету
не обойдя душой ни гордыни, ни чванства,
не обойдя словоблудием раблезианства.
Правда колет зрачки, точно смотришь в куски кварцита
как баран, коему внове ворота Коцита.
Мне всегда казалось, что в лампочке ужас пыли.
Что тоскливее нет выражения: "Мы любили".
И не раз завидовал на похоронной тризне
тем, чья судьба оказалась длиннее жизни.
Но я так не нашёл момента закрыть заслонку
и привычный словесный блуд не проявит плёнку.
Хоть и лязгал уже затвором над ухом врач-гений,
исцелитель от tedium vitae, горбов и мигреней.
Может правда - я не человек, а времени свойство,
раздражающее роговицу просто устройство,
вопрошающее и взалкавшее, но слепое.
мне же страшно. Ты видишь? Я так и не знаю - кто я...
Кто я, Господи? Кто сотворил мою кровь, Ильмаринен,
кто в пряном запахе моих артерий повинен?
Сварена где моя кровь - в алхимическом тигле
под сводами, что ещё мараны воздвигли,
иль в котелке солдатском, в болотистой мари,
в двух дневных переходах от Лиинхамари?
Кто же я, Ткач? По крупинке неторопливо,
кто собрал мою желчь в караванах от Басры до Хивы
из верблюжьего гнева, гортанного "ин ша Алла",
из презрительного молчанья кривого металла?
Кто я, Господи? Глотка моя перекрыта бинтами
от порезов, от слов не имеющих общего с нами...
Затихает звоночек. Не складывается эклога.
Я - лишь пауза, перед прочтением эпилога.