- Смотрите, - громко сказала моя сестренка. - Нищий!
- Тихо, - шепотом одернула ее мама, краснея пятнами, - нельзя так говорить.
Чудной особенностью отличалась моя мамочка — ей всегда было неловко перед посторонними. Хотя казалось бы, какая разница? Ты не знаешь человека, и ему до тебя нет дела. Не все ли равно, что он о тебе подумает, что скажет?
Однако незнакомец и правда выглядел нищим. Не профессиональным побирушкой, каких много околачивается у торговых центров и на вокзалах, не попрошайкой, а бродягой, в самом деле не имеющим ни кола, ни двора.
Безжизненная, в пигментных пятнах кисть легла на край стола. Отец поморщился и со вздохом полез за кошельком.
- Не надо, - остановил его бродяга. - Не надо денег, пожалуйста.
- Тогда, может быть, еды? - засуетилась мама. - Вы голодны, наверное. Хотите, я закажу вам омлет?
- Спасибо, но эта пища не для меня. Я не могу есть, и монеты ваши мне ни к чему, - чужак все-таки присел, вернее, свалился на стул и застыл, вытянув длинные босые ноги в застиранных до непонятного цвета штанах. - Что купить на них? Любовь? Сострадание? Душевный покой? Я бегу из ада. Если хотите помочь, помолитесь за меня.
По лицу моего отца было видно, что он еле сдерживает досаду. А мне так хотелось потрогать эту руку — темную, как древесный корень, с земляными прожилками и глубокими кривыми бороздками, на вид твердую и словно покрытую корой. Почувствовать, какая она на ощупь. Грубая и шершавая, теплая от солнца? Или прохладная и влажная, как болотная коряга?
Но я знал, что мама опять расстроится. Прикосновение к чужому телу она считала верхом неприличия. К тому же — вдруг инфекция? Что если у бродяги какая-нибудь кожная болезнь: грибок, чесотка, а то и, упаси Бог, проказа?
Поэтому я сидел смирно, тихонько ковыряя пальцем скатерть. На ней обнаружилась зазубринка, и я старательно ее расковыривал. Портить чужие вещи тоже не разрешалось, но все-таки было меньшим грехом, чем приставать к незнакомцам.
- Ну, - смутилась мама, - не знаю. Если это, действительно, нужно... Но как ваше имя?
- Фредерик, - ответил чужак, и голос его прозвучал глухо. - Меня зовут Фредерик. Фамилия не важна, она необходима живым, а я умер осенью прошлого года. Пятое октября — вот день моей смерти. Мерзкая осень... дождь, ветер. И красный свет сквозь залепленное листьями окно. Я не чувствовал боли, как будто резал не свою, а кукольную плоть. Только благоговейный ужас.
Отец передернул плечами. Мама кусала губы. Даже я был озадачен, своим еще маленьким тогда умишком чувствуя подвох. Если кто и поверил бродяге — то моя сестренка Миа.
- Дядя Фредерик! - спросила она серьезно. - А что вы делали в аду?
Незнакомец улыбнулся — чудно, одними губами, так что ни один мускул не дрогнул. Словно не лицо у него, а кожаная маска.
- Что делал? Да ничего. Что можно там делать?
Но дотошная малявка не отставала.
- А правда, что в аду людей варят в котлах, а потом жарят на сковородке?
- Миа, отстань от человека со своими глупостями, - вмешалась мама. - Не видишь, он устал.
Фредерик поежился. Улыбка сползла с его лица.
- Котлы, сковородки... Живые ничего не знают про ад, поэтому сочиняют всякие сказки. Так им легче. Я сам что-то похожее читал в детской Библии — давно, когда еще был ребенком. Ничего не изменилось с тех пор. Любая страшилка лучше, чем неизвестность. Придумай злых чертей и лучезарных ангелов — и смерть перестанет быть прыжком в пропасть. А на самом деле все намного хуже, так плохо, как люди и представить себе не могут. Ад — это... как бы его описать? - он обхватил себя руками за плечи и стоял, покачиваясь, как огородное пугало на ветру. - Это очень вязкое пространство. Топь. Гнилые испарения. Воздух настолько тяжелый, что почти невозможно дышать. Знаете, что в аду на вес золота? Резиновые сапоги. Все ходят босиком, по щиколотку в болотной жиже. Ноги коченеют, кости ломит от холода... Идешь и мечтаешь об одной единственной сухой кочке, о клочке мха, чтобы обтереться... А самое жуткое — понимаешь, что избавления нет, - он перевел дух и каждому из нас посмотрел в глаза. Особенно пристально — мне и Миа, как будто искал поддержки у нас, детей. - Это место, где каждый сам себе палач. Не черти, не дьявол собственной персоной, а ты сам — со своими стыдом и виной, и ошибками, которые никогда уже не исправить. Человек наедине с собой — это пытка без конца. И я не выдержал. Убежал... Я и не думал, что это будет так легко. Но оказалось, что ад никем не охраняется. Представьте себе бесконечную трясину, ни деревца, только лужи с гнилой водой. И граница — узкая канавка. Я просто шагнул через нее и очутился на той стороне. Потом долго брел через мертвые деревни, через пустыри и сухостой, по кривым тропинкам, мимо кособоких хижин, в чьих окнах загадочно тлели болотные огоньки, мерцали и пьяно подмигивали, словно пытаясь заманить в ловушку неосторожные души. Шел сквозь мутные сумерки и лунный свет, густой, как туман, мимо стылых пожарищ, и земля под моими ногами осыпалась пеплом... Мой путь из ада пролегал через безлюдные пустоши, в которых само время, казалось, застыло и смолой прилипало к подошвам, так что каждый шаг давался с трудом.
Вы удивитесь, наверное, как я, такой маленький, удержал в памяти столько подробностей?Как запомнил столь сумбурную речь и спустя много лет сумел повторить ее слово в слово? Нет, конечно, нет. Я уже не знаю, что и как на самом деле говорил незнакомец. В голове остались только картинки, расплывчатые образы, случайная игра солнца и красок — танец разноцветных стеклышек в калейдоскопе. Мне часто снилась эта встреча и снится до сих пор — каждый раз словно впервые, и каждый раз Фредерик резиново улыбается, щурясь от слишком яркого света, он тот же и не тот, неуловимо меняются интонации и жесты, и вроде бы по-старому и в то же время слегка иначе звучит его история. Она, как живое существо, созревает и растет в моих сновидениях. Я сочиняю ее заново, снова и снова, с начала и до конца. Так что все, что я вам сейчас рассказываю — это мои сны и фантазии. Я отвечаю за них, а не чужой и несчастный человек, заблудившийся между небом и землей. Не путник, который и так за все ответил сполна.
Я никогда не обсуждал с Миа этот случай из нашего общего детства. Только один раз — когда мы были уже подростками — на экране телевизора промелькнула реклама нового фильма. «Кошачий рай», - прочитала моя сестренка бегущие по экрану титры и вдруг спросила:
- А помнишь ангела?
- Конечно, помню, - ответил я.
Мимолетный взгляд, которым обменялись мы, сидя на диване в тесной комнатке и поедая картофельные чипсы, сказал больше тысячи слов. Мы оба захотели посмотреть фильм, но тот оказался, конечно, о другом.
Все-таки время — удивительная штука. Сравнение с рекой, как ни банально, точнее всего передает его суть. Оно течет и в то же время остается на месте, в тех же берегах, оно существует целиком — от истока до устья, от начала до конца вселенной, а где у вселенной начало и конец, никто толком не знает.
И где-то в этом потоке, отделенный от меня, настоящего, многочисленными излучинами, старицами и меандрами, бредет усталый странник. Из гиблого болотистого края, из мрачного ниоткуда, он идет босиком по выжженной земле, а за спиной у него — нет, не в аду, а еще дальше к истоку, вверх по течению реки — полыхает огонь.
Высокое пламя, до самых облаков, и луна в них, как печеная картофелина, а ночь — светлее дня — жаркая, гневная, мечется над спящим поселком, будто хищная птица, шипит и плюется багровыми искрами. Это пожар. Горит дом семейства Бланков. Растерянные, толпятся вокруг соседи. Запрокинули головы, в глазах у всех — оранжевые сполохи, во взглядах — испуг и болезненное любопытство. Фрау Бланк бьется в истерике, заламывает руки, но выглядит это не картинно, а страшно, потому что лицо ее дергается, как у бесноватой. Она не кричит — воет:
- Дети! Там — дети! Спасите детей! Умоляю, спасите детей!
Ее удерживают, иначе кинулась бы в огонь, бедолага. Но куда ей? Фрау Бланк, хрупкая женщина в ночной рубашке, под которой круглился тугой, как футбольный мяч живот, и в огромных шлепанцах с чужой ноги.
Кто-то заботливо накинул ей куртку на плечи.
- Простудитесь, вам нельзя...
Да какая простуда, жарко, как в аду. Хотя, как мы знаем теперь, как раз там совсем не жарко — наоборот. Но в душе у бедняжки и в самом деле — ад. Двое ее малышей остались в горящем доме. Когда начался пожар, фрау Бланк, повинуясь инстинкту самосохранения, выскочила наружу. Она сделала это практически во сне — огонь и дым, треск горящих досок
показались ей продолжением ночного кошмара. Только на воздухе, на ночном ветру, она проснулась и закричала от ужаса:
- Ева! Марк!
Пятилетняя девочка и полуторогодовалый мальчик сладко спали в своих кроватках, когда вспыхнули занавески, и едкий дым затопил коридор, и рухнула потолочная балка, закрывая путь в детскую. Фрау рвалась из державших ее рук и звала детей, в отчаянной надежде, что те сумели вырваться. Может, кто-то успел им помочь? Может, ангел-хранитель осенил малышей своими крылами, отгоняя огненную смерть?
Но нет. Нигде их не было видно, только пламя ревело, как обезумевшее стадо тюленей, и летели по ветру черные клочки сажи.
- Спасите детей! - рыдала бедная фрау.
- Где ваш муж? - спросил ее кто-то.
- Не знаю, не знаю... Какая разница? Умоляю, сделайте что-нибудь! Спасите их!
Но, смущенные, отводили глаза зеваки, и не находилось среди них героев. Только неслышный за рокотом пожара прокатился по толпе шепоток. Вместо того, чтобы броситься на помощь Еве и Марку, обсуждали господина Бланка, который вот уже который месяц ночует у любовницы. На свое счастье, замечали некоторые, а другие возражали, что дом сгорел за его грехи.
Когда все казалось потеряно, вперед шагнул сын булочника, девятнадцатилетний Фредерик. Обычный парень, слегка безалаберный, может быть, немного тугодум — таким его знали. Звезд с неба не хватал. Будь он чуть поумнее, стоял бы вместе со всеми, а еще лучше — за чужими спинами. Тогда уж точно никто бы его потом не упрекнул.
Он скрылся в зияющем дверном проеме — словно нырнул в паровозную топку, провожаемый недоуменными взглядами соседей, и только фрау Бланк, зажмурившись от страха, беззвучно молилась.
Вроде бы прошла целая вечность — душная, злая, жаркая вечность — и кое-то из селян уже перекрестился, а фрау Райз, супруга торговца овощами, шепнула плотнику Гидо Шульцу: «Славный мальчик был сынок булочника, глуповатый, но славный». И Шульц ответил: «Угу», а что тут еще скажешь?
И вот, из геенны огненной вынырнул Фредерик, точно младенца, прижимая к себе не маленькую Еву и не крошку Марка, а Мотильду — любимую кошку Бланков. Это граничило с чудом — из дыма и копоти он вынес ее, белую, как снег.
Страшное молчание встретило его. Все лица окаменели от изумления. Как это так — кинуть на смерть детей, чтобы спасти животное — и даже несправедливое слово «убийца» сорвалось с чьих-то уст. Хоть и не убил никого Фредерик, но так уж в мире устроено — чем больше стараешься помочь, тем больше с тебя спросится.
И тогда, словно грозовая туча прорвалась молниями и дождем, фрау Бланк разразилась проклятиями. Она топала ногами и рвала на себе одежду, потому что ясно стало — сына и дочь ей не увидеть живыми, последний шанс упущен — и призывала всевозможные кары на голову злосчастного Фредерика. Он мог бы рассказать, как задыхаясь в кромешном дыму, искал детей, но малыши, должно быть, куда-то заползли, в какой-нибудь чулан или шкаф, а кошка сама прыгнула ему в руки. Не бросать же ее в огонь. Все-таки живая тварь. Он мог бы возразить, что хотя бы попытался что-то сделать — другие не совершили и того... Не много мужества нужно, чтобы глазеть на пожар. И что лишь Бог решает, кому спастись, а кому погибнуть, человеку ли, кошке... Но паренек стоял, ни жив, ни мертв, прижимая к себе Мотильду, ни звука не в силах вымолвить в свое оправдание.
Не защищаешься, значит, признаешь свою вину. Во всяком случае, так это воспринимается большинством людей. Фредерик молчал — и вина его росла, пока не сделалась такой огромной, что толпа уже готова была линчевать его. Наверное, так бы и случилось, если бы откуда-то, как джин из бутылки, не появился господин Бланк — широкоплечий и громогласный, и не накинулся на бьющуюся в истерике жену, мол, что случилось, какого черта, ты мне заплатишь за дом. Тут все внимание обратилось на него и про незадачливого спасителя забыли. Фредерик бочком выбрался из толпы, унося с собой Мотильду.
Говорят, проклятие — это палка о двух концах. И проклинающему, и проклятому — в жизни приходится одинаково худо. Можно назвать это законом кармы, или предрассудком, или просто наблюдением... Но обычно так и происходит, так вышло и на сей раз. Фрау Бланк потеряла ребенка. В ту же ночь у нее начались схватки, и под утро на свет появился слабый младенец, который не прожил и дня. Лишившись крыши над головой, бедняга скиталась по родственникам и все больше опускалась, превращаясь в жалкую приживалку и слабея умом. Во всех бедах она теперь винила «дьявольское отродье» - свою бывшую любимицу, маленькую белую кошку и «поганого извращенца» - ее нового хозяина, каждого призывая в свидетели тому, как спелись проклятые нечестивцы. В самом деле, Фредерик и Мотильда очень привязались друг к другу. У нее не осталось никого, кроме этого угрюмого странноватого парня, а тот скучнел и отдалялся от людей, мучимый стыдом и угрызениями совести. Не то чтобы он в чем-то себя упрекал... Но уж очень неудачно все сложилось, и поверни он тогда в другую сторону, загляни под кровать или в кладовку — и малыши были бы спасены.
«И все-таки, - говорил он себе, - жизнь есть жизнь. Почему одна ценнее другой? И чем животное хуже человека? Оно не проклинает, не злословит у тебя за спиной... Не требует того, что тебе не под силу. Оно просто любит, и разве этого не достаточно?».
Он тут же упрекал себя, горько раскаиваясь в собственном бессердечии, в неумении отделить истинное от ложного. Он искал, но не находил в душе сочувствия бедной погорелице фрау Бланк — настолько въелись в память ее несправедливые, грубые слова.
«Что со мной не так? - спрашивал себя Фредерик. - Ведь я человек и сострадать должен себе подобным... Или у меня камень вместо сердца?»
Он склонял на бок голову и, действительно, прислушивался — стучит, не стучит... Камня в груди он не ощущал, скорее, какую-то слякоть или туман, что-то совсем не материальное, скучное и пустое.
Фредерик делил с Мотильдой уютные вечера, и когда та дремала, свернувшись калачиком на его подушке, или вылизывала крошечным розовым языком белоснежную шубку, чувствовал себя почти счастливым. У них была в эти минуты одна душа на двоих — чуткая, одинокая душа, не человеческая и не звериная, ненавязчиво-мудрая, мягкая и теплая, как шерстяное одеяло.
Он расчесывал ее густую серебряную шерстку, а она мурлыкала ему песенки, в которых смысла было не меньше, чем в самых мудрых человеческих книгах. Потому что пелись они на языке любви, а ничего более мудрого просто не существует на свете.
От людей же Фредерик шарахался, мрачнел и прятал глаза. Казалось чудаку, что каждый обвиняет его, даже если и не упрекает на словах, то уж точно думает что-то нехорошее. Не удивительно, что и дело его не спорилось, дохода не приносило, и булочную пришлось в конце концов продать. Тут бы ему и уехать — и начать все с чистого листа... Но годы растаяли, как снег в пригоршне, утекли водой сквозь пальцы, и вместе с ними растаяла и утекла жизнь его верной подружки Мотильды. Кошачий век не долог. Однажды в середине лета она заболела.
Кончался июль, но в воздухе пахло осенью. Легкий талый аромат межсезонья, его ни с чем не спутаешь. Но все-таки не такой, как в феврале-марте. Весна пахнет надеждой, а осень — грустью и несбывшимися мечтами.
Мотильда слабела, кашляла желчью, целыми днями лежала в ванной на холодном кафеле. Ее шкурка потускнела и свалялась. Обеспокоенный Фредерик поил больную отваром ромашки и тмина, и вроде бы ей становилось лучше, прекратилась рвота, а потом наступило резкое ухудшение. В начале октября маленькая белая кошка умерла.
Фредерик хоронил свою любимицу под проливным дождем, в раскисшей от осенних ливней земле. Струи воды текли по его щекам, и может быть, мешались со слезами — но этого все равно никто бы не заметил. Даже если бы и околачивался кто-то поблизости... Но никому не было дела до горемыки и его мертвой питомицы. Только мокрые деревья качались и низко кланялись на ветру, роняя последние листья.
«Это всего лишь кошка, - твердил Фредерик, тыльной стороной ладони отирая воду с лица. - Всего лишь кошка».
Он повторял это, забрасывая жалкое тельце полужидкой глиной, и лопатой утрамбовывая могилу, и втыкая в землю две черные тополиные ветки — крест накрест, хоть животных и не хоронят под крестами. Туманное нечто, которое было у него в груди вместо сердца, уплотнилось и давило теперь на ребра, как настоящий камень, и снова почему-то вспомнились погибшие Марк и Ева. Чумазые, с руками, зелеными от водорослей. Плещутся в огромной луже посреди дороги. А он, как назло, в белых брюках.
- Что это вы делаете? Дайте пройти.
- Там пиявка!
Посмотрел, действительно. Пиявка. Черная, узкая, с утолшением на конце. Малыши радуются, трогают ее палочкой. Она извивается скользким жгутом, а Фредерик идет мимо. Ему неприятно смотреть. Да и что тут интересного? Подумаешь, мелкота возится в грязи.
«Подумаешь, потеря. Люди теряют близких... детей... А это всего лишь кошка», - повторил он, возвратясь домой, поужинал в одиночестве и... вскрыл себе вены.
- Но вы могли завести новую кошечку! - перебила его моя сестренка Миа. - Маленького котенка.
Фредерик грустно улыбнулся.
- Мог. Но сделанного не исправить. Это была минута слабости. Никогда не повторяй моей ошибки, девочка. Самоубийство — худшая из глупостей, потому что не оставляет тебе ни одного шанса... Посмотри на меня, что я такое? Не человек, не призрак. Болтаюсь как будто в невесомости. Позади ад — я больше туда не вернусь. В рай меня не пустили. И тут — не жилец.
Передернув худыми плечами, он уставился в землю, на свои бурые от пыли ступни. Его губы шевелились, точно он продолжал рассказывать — не нам, а самому себе.
Тут бы и закончить беседу, но нас с сестрой распирало любопытство. Мы, конечно, приняли его историю за чистую монету... и по правде говоря, принимаем до сих пор. Да и как иначе? Что видят глаза — тому верит сердце.
- Так вы отыскали рай? - поинтересовался я и локтем толкнул Миа в бок.
Моя сестричка уже сидела с открытым ртом, готовая задать тысячу вопросов, но я ее опередил.
- Отыскал.
- И где это?
- Ну как тебе сказать? Не близко и не далеко, а в таком месте, что живые, вроде вас, ни за что не найдут. Неприметная калиточка, перевитая плющем. И длинный дощатый забор. Я подошел и постучал, но никто не отозвался. Никто не вышел ко мне, но на третий день из щели в калитке вылезла бумажка. Там были перечислены все мои грехи, уныние, гордыня... а самый последний — самоубийство — обведен рамочкой. И приговор — в одно слово: «Отказано».
- И вы ушли?
- А что мне оставалось? Почему-то больше всего обидно было, что вот так... бумажкой отшили... С тех пор и скитаюсь... Я вот подумал только, если кто-нибудь из живых за меня помолится — искренне, всем сердцем — то, может, Бог меня простит? Пожалуйста! Земля меня уже не носит... Куда мне идти? Неужели обратно — в ад?
Вместо ответа отец резко отодвинул от себя вазочку. Мама слабо улыбнулась и махнула рукой. Почему она просто не сказала: «Хорошо»? Мама не верила в Бога и обещание помолиться ни к чему ее не обязывало. Возможно, постеснялась отца.
Фредерик облизал губы.
- Ладно. Спасибо, что выслушали.
Он попятился, натыкаясь на стулья, и пятился до самого выхода из кафе, а потом развернулся и зашагал по залитой ослепительным солнцем дороге.
- Я помолюсь за вас, - крикнула Миа ему вслед.
Фредерик обернулся.
- Спасибо, девочка.
Отец скривился, как от зубной боли, и помахал официанту, видимо, желая попросить счет.
- Это черт знает, что такое, - проворчал он. - Столько психов развелось, нормальным людям деться некуда.
- И правда, - поддакнула ему мама.
Мы с Миа переглянулись.
Не прошло и трех минут, как моя сестренка попросилась в туалет.
- Ну, иди, - разрешила мама.
- Я боюсь одна.
- Я провожу, - вызвался я.
Как мы бежали! Только пыль вилась золотым облаком, скрывая тощую фигуру Фредерика, маячившую впереди. Мы почти догнали его у перекрестка, когда свет вдруг побелел и странная, глухая тишина объяла все вокруг.
Там, на пустынной развилке, нам явился ангел — очень необычный ангел. Бескрылый, он замер на секунду в прыжке, изогнувшись грациозно и распушив хвост, а после мягко приземлился на все четыре лапы. Густая шерсть сверкала серебром, так что казалось, будто его окружает сияющая аура. Медовые глаза лучились спокойной мудростью. Усы чутко подергивались.
Каждая шерстинка его блистала так, что хотелось зажмуриться. Подушечки лап не тонули в пыли. Лучезарная кошка как будто парила над дорогой в облаке жемчужного света.
Она потянулась и села, окутав себя роскошным хвостом, и навострила уши. Я видел, как Фредерик застыл на полушаге и — простерся ниц.
- Добро пожаловать в рай, - сказал кошачий ангел.
- Но, мои грехи... - промямлил Фредерик. - Уныние, гордыня... да, и самоубийство? Самоубийц не пускают в рай!
- В человеческий — нет. Для людей все это важно. А для нас существует только один грех — плохое обращение с кошками.
- Я никогда не обижал кошек.
- Хочешь быть человеком-праведником в нашем раю? Тогда милости просим. Только имей в виду, что кошки у нас — главные, а люди им служат... Тебя это не смущает?
- Нет!
- Ну что ж, тогда идем.
Кошка грациозно потянулась и шмыгнула в кусты. Фредерик поднялся и, отряхнув брюки, последовал за ней. Померк удивительный свет. Мы с сестренкой опасливо приблизились и осторожно, замирая при каждом шорохе, раздвинули ветви боярышника. Позади кустарника тянулся старый забор, черный от дождей, кое-где со следами зеленой краски — но высокий и крепкий. Как раз в том месте, где исчез бродяга, оказалась калитка. Малозаметная, обвитая диким вьюнком... Я подергал — заперто.
Много лет спустя, я спрошу сестру:
- А ты и правда за него молилась?
- Ну, совсем чуть-чуть, - смутившись ответит она. - Я и не умела толком. Просто подумала: пусть у него все будет хорошо. А ведь так и получилось, скажи?
- Да, - соглашусь я, - лучше не бывает.