Я никогда не был в Одессе.
– Тоже мне, потеря! – заявят девяноста девять и девять десятых процента моих земляков и будут совершенно правы, потому что они тоже никогда не были в Одессе и ничего от этого не потеряли.
– Таки, Одесса от этого тоже ничего не потеряла! – скажут все сто процентов одесситов и тоже будут правы, потому что, прежде всего, непонятно, кого они будут иметь в виду, лично меня или всех моих соотечественников, не бывавших в Одессе. Потому как моих соотечественников, называемых в России гастробайтерами, а у нас на родине харыбами (от имени Хариб, распространённого в основном в глухих горах и потому ставшего нарицательным) даже всеядная Москва плохо выдерживает, куда уж с ней Одессе тягаться. Ни украинской Одессе, ни американской. Потому что есть, оказывается, и такая. В ней я тоже не был. Как и вообще в Америке.
Я же лично не знаю, много ли я потерял оттого, что ни разу не был на одной из моих исторических родин. Так уж сложилось, что лёгкий на подъём дед Иван, убегая от голода в середине двадцатых, сорвался из-под Одессы, из села Марьяновка Ширяевского уезда, что в сотне километров к северу от губернской столицы, и увез своё немногочисленное семейство под Омск. А потом, не прижившись почему-то под Омском, подался вообще в дикие края, к туркменам, в Мары, и даже ещё глуше, в Тахтабазар, махонькую станцию и городок на речке Мургаб в сторону Кушки от Мары.
Конечно, Марьяновка это не совсем Одесса. Даже больше того, Марьяновка это совсем не Одесса. Одесситы бы сказали, что Одесса и Марьяновка – это две большие разницы. Но я предпочитаю думать, что одна из моих исторических родин – это именно Одесса. Так мне легче понять, откуда во мне столько насмешливости и сарказма.
В Марьяновке родился дед Иван, в Марьяновке родились мать и два её брата, старший и младший, дядя Коля и дядя Володя, дядька Володька, как с юмором его всю жизнь называла мать.
Вообще-то, с юмором у матери было туго. Известный анекдот про больную голову и повязку, которая вдруг оказалась на ноге, потому что сползла, она понять так и не смогла. За всю свою семидесятичетырёхлетнюю жизнь. Несмотря на то, что юмора в её жизни хватало. И посмеяться над действительно смешным она могла и смеялась с удовольствием. Только смешное это должно было быть очень прямым, без особого второго, глубоко зарытого смысла. И одесситкой себя она не считала никогда. И украинство своё никогда не выпячивала. Да и украинского языка не знала. Откуда знать, если из Марьяновки они уехали, когда ей было что-то около пяти лет. На моей памяти свою принадлежность к Незалежной она показала только один раз. Как-то её близкая подруга и соседка, тётя Нина Ниденц (тётя – это, конечно, для нас), немка из сосланных в Узбекистан приволжских немцев, при ней принялась на чём свет стоит чихвостить хохлов. Уж не знаю, чем они ей не угодили, но видно, было что-то, потому что обычно тётя Нина была женщина очень степенная и в словах и поведении ровная. Мать долго слушала, а потом не выдержала: – А ты то, немчура проклятая! – нашумела она, – Тебе-то хохлы что сделали? Мало вас били, так ты тоже нарываешься?!– и в таком же духе ещё минуты на три кряду. Тётя Нина опешила, отпора, тем более от матери никак не ожидала, а когда до неё, наконец, дошло, что мать тоже хохлушка, они обе долго смеялись.
Про Одессу мать не рассказывала ничего и никогда. Она её никогда не видела и помнить не могла. Про Одессу много рассказывала бабушка Наташа. Она со свекровью, матерью деда Евдокией Семёновной иногда выбиралась на одесский Привоз продавать продукты нехитрого крестьянского труда. И по её рассказам перед нами представал огромный шумный город, напрочь забитый торговцами и торговками да народом, который у них что-то покупает. Потому как ничего кроме одесских базаров бабушка Наташа толком не видела: Евдокия Семёновна была женщина обстоятельная и праздно болтаться невестке не позволяла. Правда, знаменитый Привоз и Потёмкинскую лестницу она всё-таки видела.
У деда Ивана с юмором тоже было туговато. По крайней мере, когда мы, его внуки, старший Славка, сын дяди Коли, я и братишка Женька, откалывали какие-то номера, для нас может и очень смешные, он нашего веселья не разделял и драл нещадно всех троих, не разбирая особо, кто очередную хохму учудил.
Дед Иван был крутой, своевольный и очень работящий мужик. Я никогда не видел, чтобы он валял дурака. Когда я жил у них с бабулей Наташей в Мары, в маленьком доме в коротком тупичке, который начинался сразу за мостом через Мургаб, я никогда не видел его бездельничающим. Как только он приходил после работы в своём Сельхозснабе, он тут же принимался за какие-нибудь работы по дому. И пока бабуля Наташа собирала на ужин, переделывал кучу дел. И нам со Славкой и Женькой особо прохлаждаться не давал. В своём доме и во дворе всегда было полно разной работы, которую мы, почему-то не могли сделать днём, пока дед Иван был на работе, но вечером, когда он был уже дома, делали обязательно.
В отличие от деда Ивана, бабуля Наташа была очень мягкая и невероятно терпеливая женщина. Она стойко переживала все наши детские выходки, никогда не повышала голос, никогда не показывала, что её что-то расстраивает.
Плачущей я видел её только два раза за всю мою сознательную жизнь. Первый раз – в марте 1953-го года, в день общенационального траура по поводу смерти Сталина. Я хорошо помню, как она поставила меня, пятилетнего пацана, к окну во время объявленной по всему Союзу минуты молчания и ударила меня по рукам, когда я вместо того, чтобы стоять смирно, начал ковыряться в носу. Кто такой Сталин, я тогда представлял плохо, но когда где-то неподалёку завыла сирена и бабуля Наташа заплакала, мне стало очень неуютно.
Что бы не говорили о Вожде в последующем, после разоблачений Хрущёва, я всегда вспоминал мою плачущую бабушку. Ведь это не было чем-то показным, мы были дома вдвоём, и было это в пяти тысячах километров от Москвы.
Второй раз – в июле 1976-го, когда умер дед Иван.
К тому времени они с дедом жили уже у нас в Ташкенте. Их небольшой домик на станции Тахта-базар смыло наводнением – это в Туркмении-то! Но тогда проливные дожди в иранских горах переполнили речку Мургаб. Уже гораздо позже, будучи специалистом в этих вопросах, я узнал, что тогда разлившиеся воды впервые за многие тысячелетия дошли до Келифского Узбоя, древнего русла Амударьи, пересохшего сотни тысяч лет назад.
Дед Иван был единственным ребёнком у своих родителей. Его отец, Платон Иванович, был сыном днепровского казака Ивана, сына Васильева, и турчанки Айгуль (Лунный цветок, в переводе с турецкого), которую прапрадед Иван украл во время турецкой войны. Прапрабабка, турчанка Айгуль приняла православие, была крещена Катериной, и в последствии в её честь назвали мою матушку.
У бабули Наташи, в отличие от деда Ивана, было девять или даже десять братьев и сестёр, один из братьев, Василий Иванович, даже приезжал к нам в Ташкент, чем несказанно удивил мою мать, а ещё больше бабулю Наташу, которая в то время гостила у нас. После того, как дед Иван увёз бабулю Наташу из её хуторка на полтавщине на приодессщину в Марьяновку, она со своим многочисленным семейством почти не общалась. Почему, она никогда не рассказывала. Но приезду брата обрадовалась, и гостил он у нас достаточно долго.
Про свою белорусскую родню я знаю гораздо меньше. Отец рассказывал об этом мало, да и общался я с ним гораздо меньше, чем с бабулей Наташей. Хотя на родине отца бывал – в 1963 году отец получил от братишки, моего дяди Вани, 500 рублей, половину от вырученных денег от продажи дома умерших родителей в родном их селе Чеботовичи, что на юге Белоруси, на гомельщине, в пятидесяти километрах от злосчастного Чернобыля.
На эти деньги отец свозил нас с братишкой на историческую родину. Из родственников от той поездки мне хорошо запомнилась двоюродная сестра отца тётя Нина, в доме матери которой мы останавливались, и соседская девчушка Маришка, хохотушка и говорунья. Понимал я её мало, говорила она на белорусском, который я разбирал с трудом, выпаливала двести пятьдесят слов в минуту, и не только я понимал её мало. Но она очень любила говорить со мной. Наверное, потому что я слушал её, почти не перебивая.
Мой братишка Женька, Маришка и тётя Нина очень любили печь блины: пока тётя Нина пекла очередной, братишка и Маришка, вырывая друг у друга, уминали предыдущий.
Втроём с братишкой и Маришкой мы любили играть на сеновале, на чердаке. Отец гонял нас оттуда, чтобы мы не обрушили потолок в доме, но это помогало мало.
К сожалению, после рыбалки на Днепре, я схватил воспаление лёгких, и остаток нашего турне провёл в чеботовичской больнице.
Дед Марко, отец отца, умер рано, пятидесятичетырёхлетним, я его никогда не видел. Знаю только из рассказов отца, что во время войны он оставался под немцами, партизанил в белорусских лесах.
Бабушка Марина, мать отца, пережила деда Марко ненадолго, её я тоже никогда не видел. Помню только, как побледнел отец, когда получил телеграмму от дяди Вани с вестью о её смерти. Было это в 1961 или 1962 году.
Дети мои, Саша и Алёша, племяшка Илонка, внуки Дима и Рома, прочтите это, не забывайте ваши истоки.
Ташкент, март 2012 – октябрь 2014.