Первый
Первые лучи, словно пальцы обессилившего бродяги, скребут край бархана: так проходит ночь, терзавшая меня холодом звёзд, так узкую полоску благодатного утра переползает день, что неминуемо охватит меня упругими кольцами зноя, а между двумя пытками – краткое отдохновение.
Множество жрецов и философов на протяжении тысячелетий исписали о достижении блаженства горы папируса, пергамента, глиняных табличек и работали столь усердно, что не снести их труды ста верблюдам, но всё пустое: блаженство есть отсутствие пытки. Точка.
Записав эту пустынную мудрость на сыром от росы песке, ломаю стило – камышинка хрустит под пальцами, шелуху от неё уносит почти бесплотный ветерок, и по заведённой круговерти с помощью посоха поднимаюсь, чтобы брести к Камню. Впрочем, когда в теле человека сил мало и для собаки, ходьба – излишняя роскошь, оттого продолжаю свой путь к причине моих мучений на четвереньках, а рассветное небо смотрит мне в спину белёсым глазом тускнеющей Луны.
То, что я зову Камнем, на деле является скалой, собирающей из озябшего предутреннего воздуха росу в щербатые лунки у основания, неизвестно кем и когда выбитые бесчисленными ударами камня о камень – немыслимая работа… Эта влага и длит мою трижды никчемную жизнь.
Нелепо обвинять Камень в своих несчастьях: давно уже мог забраться на вершину и прыгнуть головою вниз, но…
Второй
- Трус! – так кричал мне вслед отец, растерявший от досады и недоумения в тот день всё своё величие, когда уходил я от дворца по пыльным улицам Капилавасты, и разогретый щебень врезался мне в нежные стопы – откуда мне было узнать, что ходьба без сандалий требует привычки?
Сакьи в тот горький день проходили мимо меня, словно был я бесплотен, прочие вовсе разбегались, боясь быть изрубленными, как свидетели их позора.
Хоть я в тот день и спешил, но по слабости ног не смог до ночи покинуть и окрестностей Капилавасты, так что Шуддходана принял это за нерешительность и послал гонца со своим прощением.
Измождённое тело моё, хлебнувшее в тот день лишь первый глоток из чаши страданий в виде зноя и кусачих мух, желавшее мягкого ложа и кислого молока, кричало мне: «Вернись!» О том же умоляли глаза дядьки моего, старого Чонны. И вернулся бы, но в глазах учтивого внешне посланца было столько презрения, что помимо воли я замахнулся на него посохом.
Разве могли Сакьи забыть, как были извергнуты из рода Адчича их предки? Что было великой историей, то повторилось насмешкой: много позже узнал я, что было заплачено тому посланцу моими братьями…
Третий
…В лунках у северной базальтовой стены за ночь скопилось довольно воды, чтобы напиться на день вперёд, но мокрые полосы вокруг говорят мне, что я тут не первый, и отвращение отравляет мне единственную в сутках радость.
Ныне здесь властвует пустыня, но Камень, что сбирает для меня из ночного воздуха чистейшую влагу, на деле есть огромный обломок скалы, некогда отпавший от несуществующей ныне горы и почти похоронивший входы в пещеры. Так давно, что не было и глаз, видевших это, тут были хребты, истёртые солнцем и ветрами до основания – ныне их останки милостиво прикрывают барханы, но когда песчаная буря набирает силу и рвёт в клочья песчаный саван, то на краткое время проступают гряды гор и чудятся меж ними костяки сказочных великанов.
Наливаю воду в бурдюк, пью её без меры – даже икаю, задрав голову. Остатками воды брызгаю на одежду и отползаю в середину нарождающейся тени от Камня, за которой буду ползти в течение дня по кругу, словно кабестанный буйвол, бегущий от острой палки мальчишки-погонщика. Проще было бы сидеть возле пещерных ходов, где тень постоянна, но вот уже неделю (или месяц?) не решаюсь на это по причине отвратительного соседства.
Четвёртый
Сколько их было при дворе моего отца, этих дородных попрошаек, ставящих себя в один ряд с кшатриями и выше? Меньше, чем воинов, но мне казалось, что больше – они лезли в глаза, словно назойливые мухи: «Накорми нас - так велят боги!». О, что это за проклятие для любого царя – жрецы?! Если кшатрии едят хлеб царя, пьют его вино и дышат его воздухом, то жрецы, годные, случись война, разве на топку жира для факелов из их туш, пьют и едят по воле богов, по их воле облачаются в драгоценный хлопок наравне с царём, и его же поучают, но не о лучшем принесении жертв, а о том, как вести войну, заключать мир и усмирять подданных. При этом высокомерие в них с лёгкостью необычайной уживается с угодливостью и лестью: так можно получить много больше пожертвований в храмы. Стоит ли удивляться, что при рождении первенца у Шуддходаны врали они ему без удержу и меры о чудесном благоволении к его сыну небес? Мол, быть тому либо великим царём, к ногам коего падёт вся Индия от непальских племён до ланкийских дравидов, либо быть ему основателем новой веры и нести на себе духовные истины, прочим неподъёмные…
Конечно, добились своего: Шуддходана пожертвовал вдесятеро от обычного для такого случая и по окончании празднеств был почти разорён. Царь щедрой рукой жертвовал в храмы, будто родили меня жрецы, а не Махамайя. И даже смерть её от родильной горячки эти хитрецы использовали: женщина, приведшая в мир Локаджьешту, исполнила своё предназначение и вознесена в Вайкунтху.
Ах, если бы Шуддходана просто рассыпал серебро и без меры жертвовал скот и зерно! Так он ещё и поверил им, что простительно для семнадцатилетнего юноши, но смешно для царя Сакьев. И по мере взросления моего одна забота затмила Шуддходане все прочие: как исполнить пророчество, но не дожить до его исполнения?
Пятый
Воздух на рассвете чист и недвижен, оттого, лёжа на песке, слышу, как дерутся в расщелинах скорпионы и спешит тушканчик со сверчком в зубах к убежищу от грядущего зноя, но не этих звуков я ожидаю…
Наконец, слышится поскрип песка, ещё чуть влажного от росы, и у основания Камня шевелятся извивы теней, уплотняются в упругие веретёна по мере продвижения их на свет – это наги* стряхнули ночное оцепенение и покинули убежище, чтобы греть свои тела в лучах восходящего солнца.
Сил отдалиться от этих порождений иного творения нет, а скрывать лицо в ладонях – всё ещё ниже моего достоинства, так что поневоле разглядываю нагов: тела их, втрое толще тел самых крупных змей, виденных мною до того, покрыты крупной чешуёй, отливающей радугой, и несут головы, равные по величине человеческой - без труда соотнёс бы этих змей с нагами из писаний, но головы у них змеиные.
Крупные наги сразу отправляются на вершину Камня, но змеёныши устремляются ко мне: скользят вкруг меня, издавая мелодичные посвисты; переползают, сыпля за ворот песок; самые нахальные слизывают с моей кожи соль от пота, словно я для них сосулька из загустевшего тростникового сока. Наконец, с вершины скалы слышится низкое шипение на вдохе, и молодняк оставляет меня в покое, так что взрослым нагам не откажешь в некотором такте: позволяют пришлецу умирать в покое.
Солнце стремительно карабкается на небосклон, и на вершине скалы распаляется радужное сияние, словно туда плеснули по ковшу расплавленного серебра и золота: это наги расправили капюшоны и провожают солнце стеклянными взглядами.
Утро наги будут греться на солнце, напитывая тела теплом и шипя-посвистывая свои нажьи беседы,– о чём бы? – а когда солнце войдёт в зенит, и Камень раскалится больше, чем терпимо даже для нагов, потянутся они ко входам в пещеры, где будут, свившись в клубки, ждать вечерних сумерек, чтобы с последними закатными лучами расползтись по окрестностям на охоту, наводя ужас в подземных селениях слепышей.
*наги - разумные змееподобные существа, которым молва в Индии приписывает наличие человеческих торса, рук и головы.
Шестой
- О Паджапати, сколько бед стекается к моему дворцу! Ракшаси* незримо ходят в покоях моих, и дыхание их омрачает серебро и зеркала, наставляют они сына моего против меня, ибо сила его велика, и не может Величайший покоряться бесконечно моей власти! – я играл на полу со щенками, а Шуддходана жаловался тётке моей, Паджапати, думая, что сын мал и не понимает, о чём это он толкует. Я и не понимал.
- Стоит ли печалиться, повелитель, ведь сын твой мал, а всякий росток в комнате тянется к окну, а не к солнцу, как должен бы. Так и воспитание направляет дитя более, чем природа его. Да защитят тебя, царь, братья Ашвины**! – умом Паджапати была царём, царь же – тёткой…
В это время совал я щенка в лицо толстяку Асите, настоятелю храма Сакки и предводителю жреческого скопища при царском дворе, немилосердно ухватившего Аситу крепкими зубками за нос: тот взвизгнул и вывалился из-под ниши за троном к ногам Шуддходаны – ну чем не ещё одно явленное чудо?
Прошло немного времени, Паджапати стала царицей, и кого удивило бы, что заведует она моим воспитанием? Но уже скоро Сакьи с удивлением задавались вопросом: кто из них главнее – Шуддходана, или жена его?
*ракшаси - род демонов женского пола.
**Ашвины - ведийские братья-божества рассвета и заката, лекари богов и защитники людей.
Седьмой
Солнце карабкается выше и выше, ещё не все наги покинули верхушку скалы, а граница куцей тени, уползая, краем подбирается к моим пяткам… Рывком отрываю от песка тело и, к удивлению своему, ползу к каменному навесу у пещер – будь что будет, но сил обогнуть Камень в течение дня у меня нет. Наги мне явно не рады: ещё на подступах к каменному навесу встречают меня, подняв тела над песком и широко раскрыв капюшоны; посвист из-за их зубов, на коих чудятся мне капли яда, заставляет содрогнуться от холода на раскалённой сковороде под названием Тар. Проползаю ещё несколько локтей, и хлёсткий удар хвостом по руке подкашивает тело - опускаюсь животом на горячий песок и в блаженстве теряю сознание.
Очнулся я на закате от того, что крупный щебень впивался мне в спину: лежал я, прислонённый к стенке-осыпи у входа в пещеру. Трудно было поверить, что наги втащили меня сюда, но и не поверить было невозможно.
Восьмой
Внутренний взор, пронзая пласты минувшего, сам не знает, где задержится и надолго ли – на мгновение, или вечность… И рисуются мне сквозь знойное марево вдруг не барханы, а умытый росою сад при детском дворце с лужайкою для забав моих придворных.
У Шуддходаны был двор: с суровыми воинами-кшатриями, жрецами, писцами, штатом гонцов, танцовщицами и музыкантами, поварами, махаутами и поэтами… Словом, с прорвой всякого народа. А мне Паджапати придумала свой двор – без унылых жрецов с их наставлениями о том, с какой ноги вставать с постели и как удерживать левую руку за спиной во время трапезы; без толкователей Вед, помнящих наизусть тысячи и тысячи мантр, гимнов и мандал, не считая толкований к ним, и оттого носящих на иссохших шеях головы-сосуды так, словно боятся выплеснуть содержимое; без умащенных благовониями военачальников, толкующих о премудростях расстановки слонов на поле боя и преимуществах лучников над пращниками.
О, мой двор! В товарищах по забавам у меня были сыновья лучших кшатрийских и брахманских родов, но… младшие сыновья. В придворном штате были танцовщицы и музыкантши, акробаты, факир, способный извлечь яйцо из вашего уха, был даже махакави Калидаса – великий поэт и сказочник. Уже при жизни молва рисовала Калидасу молодцем отменной красоты с полным мудрости и понимания жизни взглядом, а был он на моей памяти уже немолод и влачил по жизни горб. Случайно ли, по желанию ли Паджапати, но в сказаниях Калидасы было множество волшебников и героев, чудесных существ вроде Гаруды и нагов, разлученных любовников и юношей, утративших разум от неразделённой любви, но не было клятвопреступников и покусителей на царскую власть.
Обладая дивным по тембру и чистоте голосом, Калидаса не любил выступать в одиночку – сидя в стороне от помоста, он под наигрыш на сароде пел о любви и коварстве, надежде и отчаянии, временами переходя на речетатив, и повесть его дополняли актёры, исполнявшие сюжетную пантомиму и певшие арии героев и любовников; при этом Калидаса всегда оставлял место импровизации, так что, даже зная сказ, было невозможно наверное сказать, чем всё кончится.
Если придворным, случалось, становилась скучна жизнь во дворце, или шум с улиц Капилавасты, как ни был он ослаблен баньянами вкруг дворца, донимал меня, то весёлая вереница пёстро раскрашенных повозок под звуки серебряных бубенцов и золотых каратал* везла нас к предгорным лугам и рощам, где были уже разбиты шатры. Путешествие наше было тем приятнее, что жители окрестных селений должны были загодя поливать дорогу водой и сгонять к ней стада, дабы отвлечь от наших особ слепней.
За городом время текло, словно воды горного ручья – соколиные охоты чередовались с прогулками на лошадях, а после заката в небе над пирующими рассыпали разноцветные искры ракеты и огненные драконы.
Детство моё – сон золотой, юность – серебряный…
*Караталы - музыкальный инструмент в виде двух небольших металлических дисков, удерживаемых в ладони и соударяемых движением пальцев.
Девятый
Оглядевшись по сторонам, нагов не нахожу – расползлись по окрестностям в поисках пропитания. Лишь неподалёку, на песчаном гребне греет огромное тускло-свинцовое тело старый змей: кожа дряблая, глаза с поволокой, словно тёрли песком по стеклу. Почуяв вялое трепыхание моего тела, наг поворачивает голову в мою сторону и глаза его останавливаются на мне так, как если бы принадлежали человеку или волку, а не змее – у змей глаза неподвижные. Уткнувшись лицом в песок, и на затылке чувствую этот изучающий взгляд, от которого кровь в жилах течёт медленнее. Впрочем, кровь по жилам и так течь отказывается, а в голове перекати-полем проносится мысль: «Стоило ли от самой Капилавасты гнать себя в безводный Тар, чтобы за час до смерти стать развлечением древнего гада?».
Но всё не так плохо: жаркий день я провёл в тени и без движения, так что силы берёг, и если наги не выживут меня отсюда, то можно будет устроиться здесь на ночь – входы в пещеры и каменный навес над ними являются восточной частью Камня, так что наружная стена за день прогрелась и можно устроить подле неё песчаное ложе.
Сумерки сгущаются, и в небе загораются гроздья созвездий - только здесь, в пустыне, увидел я небо во всём великолепии, а до того был если не слеп, то подслеповат. Впрочем, между играми в прятки и королевским зверинцем придворные наставники умудрились преподать мне несколько уроков астрономии, так что несколько накшатр* на звёздном небе могу найти без труда: вот Хаста тянет руку к Читре, прекраснейшей на всём небосводе жемчужине, а вот змея Ашлеша ползёт к Магхе – царскому трону, дабы обвиться вокруг ножки его и ждать царя…
Парение меж звёзд моего духа прерывают звуки трения чешуи о песок – наги один за другим возвращаются в логово, и каждый проползает мимо древнего гада чаще молча, но некоторые с посвистом-шипением: «охотник я славный, да скудны окрестности…». Отползя от старика, спешат наги к родичам, дабы поделиться ночными новостями: свивают тела в притворной борьбе; трутся грубыми шкурами; шуршат-посвистывают, описывая ужас слепышей, ныряющих в извивы нор-лабиринтов. При свете звёзд наги изрядно утратили в своём величии, поскольку броня их потеряла радужное сияние, а без него они крупные змеи, и не более того.
Меж тем один из нагов, едва не самый мелкий, приполз не с пустыми зубами, меж которых стиснут был куцехвостый грызун размером с недельного кабанчика. После долгого пересвиста со стариком мелкий наг направился ко мне, почти без интереса взиравшему на эту сцену, разжал челюсти, и к ногам моим упал слепыш – уродливое создание с огромными зубами-кусачками, бесформенными белёсыми глазками и редкой песочной шерстью.
С недоумением и отвращением взирал я на это порождение пустыни - к чему этот змеёныш бросил мне его под ноги? Но тут заметил я, что немигающие взгляды нагов обращены ко мне, и невозможная догадка заползла мне в голову: наги решили накормить меня этим уродцем и тем спасти от голодной смерти!
Всё это было до того выше моего понимания, столь нелепо, что рассмеялся я так, как никогда до того не смеялся, и слёзы текли из глаз моих так, как никогда не текли. Последнее, что видел я перед тем, как мироздание опрокинулось на меня, были гроздья до невозможности ярких звёзд и выбравшаяся из-за Камня почти полная Луна, сотрясавшаяся вместе со мной от хохота.
*Накшатры – созвездия в индийской астрологии. Название созвездия одновременно является и названием самой крупной звезды в этом же созвездии.
Десятый
Каждый день Брахмы оканчивается тем, что великий змей Ананта-шеша стряхивает со своих бесчисленных голов планеты, звёзды и целые миры, но знание об этом человек не умеет соотнести со своей жизнью…
Годы шли, я рос и даже мужал вопреки воспитанию и окружению, но совершенно не задумывался о будущем, а значит – будущее задумалось обо мне.
В тот чёрный для меня день (хотя кто помнит – ласковый весенний ветерок разносил окрест вишнёвые лепестки) на заседании совета раджанов Асита, настоятель храма Сакки, долго и со множеством ссылок на Веды ратовал за запрещение низшим сословиям пользоваться самостоятельно колодцами, и когда дошёл он до мысли о выделении по такому случаю денег на содержание общественных водочерпиев, то поднялся убелённый сединами Суппабуддха, молчавший столь долго, что прочие думали, что он нем или выжил из ума:
- О царь мой! Сколько пустых речей и бесплодной мудрости было излито в этом собрании сегодня, вчера, и год назад, но кто скажет то, что жжет язык мне? Я не умножал пустых речей, не разносил сплетен подобно бесплодным жёнам и потому вправе спросить тебя: кто наследует царство твоё?
Столь простой вопрос поверг совет в тягостное молчание. Молчал и царь. Наконец, придя в себя, Шуддходана молвил:
- Почтенный Суппабуддха, чьи седины я помню ещё ребёнком, будучи старейшим и почтеннейшим из раджанов, вправе получить ответ даже и на столь несложный вопрос: вот уже шестнадцать лет, как наследником моим является сын жены моей Махамайи, Сиддхартха, несущий знаки благоволения богов. Какого ещё ответа ты, почтенный старец, ждал? – в голос свой Шуддходана расчетливо подпустил снисходительности.
- Никакого другого ответа я не мог ожидать, господин мой, но в таком случае по восшествии царевича на престол государство твоё и народ твой ждут тяжёлые бедствия, ибо сын твой проводит время в неге и праздности, не зная труда и забот, не ведая нужд подданных, не умея защитить владения свои: укротит ли вражду родов его мудрый суд, будут ли приказы войску, отданные им из башни на спине слона, разумны? - старик сел, поскольку ноги его более не держали, но сказал он достаточно, ибо лавина в горах начинается с камешка.
Стоит ли описывать, как вскакивали с мест почтенные раджаны и с невиданной прежде смелостью выкрикивали царю в лицо то, о чём ранее лишь сплетничали украдкой, как бессильно цокали костяшки перебираемых Шуддходаной чёток? Чело царя меж тем наливалось бесплодным гневом, ибо был он хоть и не первым царём, но даже не четвёртым: некоторые из сидевших здесь ещё застали это собрание без царя вовсе.
Наконец всё, что копилось годами, было сказано: и про беспутного наследника, влачащего существование паразита, и про неподъёмные траты на малый двор, и про тётку мою Паджапати, так что черепки слов лежали меж царём и раджанами, и тишина, обходя собрание, ранила о них ноги.
Долго молчал Шуддходана, расчетливо обдумывая свой ответ, и когда молчать долее стало невозможно, молвил:
- Разве кто-то из достойнейших не слышал о благих знамениях, сопровождавших рождение моего сына, и о необычайном положении звёзд? Разве не под твоим руководством, Асита, лучшие непальские астрологи составили для Сиддхартхи гороскоп, предвещающий долгое счастливое правление, величайшее за тысячу лет? А посему не следует подходить к царевичу с обычными мерками, ибо силы и способности его превосходят человеческие многократно. Сомнения ваши в Сиддхартхе ранят мне сердце, крики же ваши оскорбительны! Однако, дабы пресечь слухи о беспутстве сына моего, назначаю испытание его советом раджанов на первый день Ваисакхи* и верю, что ответы Сиддхартхи на вопросы досточтимых раджанов развеют сомнения в его уме и способностях. Да будет так! – с этими словами Шуддходана хлопнул в ладони и тем положил конец прениям, ибо всякий, возвысивший голос после этого хлопка, был уже врагом Шуддходане и всем Сакьям.
В тревоге и волнении покидали раджаны совет, и лишь царский советник и казначей Арджуна утешился тем, что не пришлось тратиться на общественных водочерпиев.
* Ваисакха – один из двенадцати месяцев индийского календаря, длящийся с 21 апреля по 21 мая.
Одиннадцатый
Ночное небо рушилось на меня, звёзды в падении своём стремительно приближались к Земле, превращаясь в огромные огненные шары, обретая всевозможные цвета, некоторым из которых не было названия. Оглядевшись окрест, не увидел я ни нагов, ни пустыни: окружала меня со всех сторон холодная пустота и скопления светил. Некоторые из звёзд, почти бесцветные сморщенные горошины, вдруг стремительно разрастались и захлёстывали яростным огнём полнеба, опаляя им соседок, но очень скоро эти колоссальные светила теряли в размерах, ярость их умерялась, и далее они светили уже ровным, тёплым светом. Припомнив рассказы придворного астронома Лагадхи о том, как зарождаются, живут и умирают звёзды, понял я, что дух мой влекло неведомыми силами не только в пространстве, но и во времени, а именно – против течения его.
Я ли привык к падению сквозь космос, звёзды ли уже не столь стремительно проносились мимо меня, но цель моего путешествия – звезда, испускавшая ровный молочный свет с легчайшим рубиновым отливом – приближалась не спеша, словно давая себя разглядеть.
- Вот звезда Раху, мы летим прямо к нему, - бесплотный голос с бирюзовыми переливами, словно шелест песка, протёк сквозь меня, - это наша колыбель и начало пути.
Голос принадлежал Васуке, тому древнему гаду, что проявил ко мне интерес и даже сострадание, и с некоторым облегчением я понял, что не одинок в своём путешествии сквозь пустоту и холод.
Притом, что от звезды исходил холодный свет, понимал я, что жар её, приблизься мы ближе возможного, испепелит нас, буде мы и бесплотными духами:
- Васука, скоро мы превратимся в пепел - неужто ты жил на звезде?! – ответа на моё восклицание не последовало, и мимо величаво проплыли огромные, словно сотканные из тумана дымчато-фиолетовые планеты.
Вслед за туманными гигантами пересекли мы колею планеты ярко-голубого цвета, о которой Васука поведал, что некогда на ней была жизнь, но Раху умерил жар, и Махатала умерла.
За Махаталой ,ближе к Раху, лежала колея небольшой планеты цвета нежной весенней зелени - Паталы.
- Смотри во все глаза, тень человека, ибо видишь то, что не увидит никто более из вашего рода, да и я вижу Паталу в последний раз – пересечь обратно Великую Пустоту я ещё, быть может, смогу, но…
Меж тем планета со стороны, укрытой ночью, приблизилась настолько, что взгляд уже не мог охватить её от края до края, и воздух, ещё более редкий, чем на вершинах гор, уже оказывал движению нашему сопротивление; вопреки ожиданиям внизу царила плотная тьма, не тревожимая огнями тысяч городов и святилищ нагов, так что очертания пологой горы, у подножия которой мы приземлились, я скорее ощутил, чем увидел. Тысячи терпких запахов и приглушенных звуков сообщили мне, что мы находимся в гуще леса, но долго тьма не властвовала над окружающим - над горизонтом показался бледно-оранжевый спутник Паталы.
- Это Кету, дарящий нагам и всем, кто здесь обитает, особую усладу: свет Раху, отразившись от Кету, теряя силу, обретает способность к опьянению всякого, кто достаточно долго будет вглядываться в его лик; тот, кто будет глядеть на Кету ночь напролёт, уснёт сладостным, но беспробудным сном…
Опасаясь долее глядеть в миндальный глаз неба, стал я оглядывать посветлевшие окрестности: огромные деревья выступали из тьмы во всём своём грандиозном великолепии, корни их пронизывали и покрывали почти всю почву, а листва расплывчатыми облаками клубилась в невозможной вышине.
- Ночь на Патале кипит жизнью, но зрение твоё плохо приспособлено к здешней тьме, закрой глаза, а когда откроешь, будет уже рассвет, - Васука дыхнул мне в лицо холодом, и когда я открыл глаза, краешек Раху, даря горам и деревьям нежный свет, уже выглядывал из-за горизонта.
С нарастающим восторгом смотрел я на лес, и дикие заросли представали предо мною в немыслимом виде – вокруг меня был не лес, но город! Деревья в триста и более локтей располагались отнюдь не хаотично, но образовывали улицы, площади и кварталы; в основании могучих ветвей располагались пустотелые утолщения, в коих располагались жилища нагов, их окна были затянуты листовидными прозрачнами перепонками; иные из ветвей принимали уплощенную форму и обвивали стволы, образуя винтовые террасы; другие тянулись к соседним деревьям, свивались с выпущенными навстречу ветвями и образовывали арки, поддерживаемые в воздухе лианами; иные из деревьев росли столь близко друг к другу, столь тесно переплетали ветви, что образовывали пагоды, перед которыми самые величественные из построек Капилавасты выглядели твореньями неумелых карликов.
- Вы, люди, убиваете деревья и крошите камни, дабы построить храмы и жилища, а наги умели говорить с деревьями, просить, но не приказывать, - голос Васуки был полон печали об ушедшем.
- Постройки из камня долговечнее, возле Лумбини есть руины храма столь древнего, что и жрецы не скажут, какому богу там приносили жертвы, - во мне взыграла глупая ревность к мастерству чуждой расы, чего я в себе давно уже не подозревал.
Утро входило в свои права, и жизнь города-леса Путкари выплёскивалась на все его уровни: в кронах деревьев-домов затеяли весёлую возню огромные стаи попугаев и крупных пёстрых птиц, напоминавших сорок; стряхнув росу, раскрылись и потянулись к свету радужные цветы, менявшие цвета в зависимости от того, под каким углом на них смотреть – при огромном числе форм и расцветок все они росли на могучих лианах, опутывавших стволы; воздух вибрировал от крыльев мириад насекомых, по окраске больше напоминавших драгоценные камни, от крошечных, переносимых ветром, до гигантов размером с кулак.
В тысячах водоёмов, соединённых подземными протоками в непрерывную водную сеть, пришли в движение стайки рубиновых и бирюзовых рыб, охотившихся на подводных насекомых, оставлявших за собой светящиеся дорожки: когда я неотрывно смотрел на водную гладь, то хаотичное движение подводных обитателей немыслимым образом временами приводило к рождению изысканных геометрических узоров, каждый из которых рождался на мгновение, единожды во всю историю Вселенной.
На грандиозной картине упорядоченной Природы не видел я только её творцов - нагов. Уловив невысказанный вопрос, Васука разъяснил:
- Ещё до рассвета жители Путкари собрались в Рахумадаре – храме, посвящённом здешнему светилу.
Двенадцатый
Едва последний из раджанов покинул зал, как Шуддходана хватил посохом о мраморный пол так, что каменья, украшавшие его, разлетелись в стороны, и долго ещё эхо их звяканья посмеивалось в высоких сводах. Останься царь один хоть на минуту, то не исключено, что борода его сильно поредела бы, но тут в зал вбежала Паджапати, слушавшая в тайной комнатке через окошко, затянутое белой кожей, что творится в совете:
- О владыка сердца моего, умерь гнев… - договорить она не смогла, ибо царь опрокинул к ногам её трон и, истратив до того все слова, взвыл, схватившись за голову.
Припадок Шуддходаны, впрочем, скоро был умерен: Паджапати охватила плечи его и увещевания полились из неё непрерывным потоком, словно вода горного ручья беспрестанно билась о валун в русле:
- Сколько ни есть злых людей вокруг тебя, о царь - да минует их злоба тебя стороной; сколько ни есть тревог в этом мире, о повелитель – да развеются они словно дым; сколько ни есть препятствий на твоём пути – отбросишь их прочь с дороги посохом своим; сколько ни… - долго ещё царица напевала свои мантры, прежде чем Шуддходана обрёл подобие спокойствия и дар речи:
- И что теперь, Паджапати?! Неужели эта отсрочка даст хоть что-то? Они долго примеривались, молчали, копили недовольство, но их день пришёл, и я был пред ними, словно голый среди одетых! Придёт первый день ваисакхи, и что скажет на вопросы их Сиддхартха, какие способности им покажет? Я дал ему всё, чего достоин царевич и даже сверх того, но что он знает о войне, податях, выборе посланцев ко дворам, об этой самой своре, что скалила здесь зубы?! Они разорвут меня – им нужен новый царь, и погибель мне уготовила ты, Паджапати!
Отдам справедливую похвалу тётке моей, ибо она не пустила в ход обычное женское оружие – слёзы, не стала оправдываться, взывая к нежным чувствам Шуддходаны, но сразу перешла к лекарству для безвольного своего мужа:
- Не твои ли страхи, господин мой, подавляла я, ограждая Сиддхартху от жажды власти, что вспыхнула бы в душе его, не прими я меры? Но не стоит унывать, ведь беззаботность и бестолковость не одно и то же – царевич умён, образован, и сил ему не занимать, надобно только правильно всё устроить, и тогда те, кто сегодня чернил наследника, будут превозносить его как посланца богов – разве врали брамины и он того не достоин?
Долго ещё Паджапати врачевала растерзанную душу Шуддходаны, а дело довершила чаша вина…
Тринадцатый
Едва Васука упомянул о Рахумадаре, как непостижимым образом переместились мы к огромной каменной чаше, вырезанной в каменных стенах холмов. Стены чаши, залитой лучами Раху, уступ за уступом спускались к возвышению в центре.
- Васука, не ты ли говорил, что наги не рубят камни? – странно было видеть сооружение из камня после лесного города.
- Никто не бил здесь скалы молотами, но там, где это требовалось, деревья корнями своими растворили камень, - отвечал старый наг на мои придирки.
Близилось начало церемонии приветствия Раху, и наги, блистая всеми цветами радуги, устремили немигающие взгляды на возвышение, где расположились два десятка жрецов, чья чешуя в зависимости от того, как падал на неё свет, переливалась всеми оттенками фиолетового, порою же становилась чёрной. Самым поразительным было в них то, что они имели конечности – нечто вроде упругих щупалец. Пользуясь своей бесплотностью, я твёрдо вознамерился рассмотреть в деталях новый вид нагов, и был несколько разочарован, обнаружив на жрецах некие крепления из кожи и бронзы, с помощью которых к ним прикреплены были хвостами змеи, выполнявшие роль конечностей – Васука объяснил, что змеи эти разумны лишь отчасти, но беспрекословно подчиняются хозяевам, улавливая вибрации их тела. В «руках» жрецы держали музыкальные инструменты: разного рода барабаны, струнные, а также трубы, по слабости их лёгких соединённые с кожаными мешками.
Верховный жрец ударил колотушкой в огромный золотой гонг, и на несколько мгновений всё погрузилось в тишину и оцепенение, а затем полилась музыка, сказавшая мне, что есть волшебство в этом мире, ибо звучали не флейты, цимбалы и скрипки, но проникавший в самую душу грудной женский голос, запевший для меня не на придворном санскрите, но на языке раннего детства моего – деревенском пали, на котором говорила нянька моя и служанки:
« Жизнь дарующий светоносный Раху, небесный супруг Паталы, дающий ей силы к плодоношению! Ныне мы, достойнейшие из народа нашего, преклоняем пред тобой головы, благодаря за самоё дыхание наше, за кров и пищу, что подаёшь нам через матерь нашу - Паталу. Ты зародил в косной материи движение, дал огонь для подвижности всего сущего, неподвижное сделал подвижным, мёртвое оживил! Ожившее ты не оставил прозябать в бесконечной бессмысленности, но заронил искры Духа во всякую тварь, дабы стремясь удержать в себе дыхание, обращала она взоры к тебе, стремилась к единению с тобой; прорастая в том, что ползёт, ест и дышит, семена твои дали обильные всходы, и мы, племя нажье – жатва твоя, ибо только мы знаем тебя и ценим благодеяния твои, отец наш небесный!
Щедрость твоя безмерна, ибо сила твоя не знает границ, и благим призрением не обделена всякая тварь, рождённая в лучах твоих. Славься!
Доброта твоя не знает пределов, ибо даруешь нам себя без остатка, окормляя плоть нашу и вкладывая в неё Дух свой. Славься трижды!
Терпение твоё простирается далее пределов, разумеемых нами, ибо терпишь ты прегрешения наши долее, нежели могли мы чаять. Славься трижды по три!
Ныне мы, народ нагов, в покорности прижимаем животы свои к почве и, признавая всякую волю твою, молим тебя: услышь мольбы наши и обрати взор свой на нас, приносящих жертвы в раскаянии, ибо бедствия наши вопиют к нам о грехах; так не будь в гневе своём менее милосерд к нам, нежели к порождениям чрева Паталы, зародившимся без семени твоего в раскалённом мраке от блудливых демонов, ибо всё мрак, что не озаряется тобой!»
С нарастающим удивлением внимал я этой мольбе, в которой слышались страх и отчаяние. Тут только, присмотревшись к каменному возвышению, на котором шло действо, заметил я странную деталь: в основании его была вырублена ниша, забранная витой решёткой зелёной меди, а за ней, почти сливаясь с серостью камня, таил тускло-свинцовое тело крупный наг, дошедший до крайнего изнеможения – запавшие глаза и выпирающие рёбра красноречиво говорили об истощении.
- Васука, кто этот пленник, что томится в камне за решёткой? – вид страдающего пленника всколыхнул во мне тревогу - не ожидал я после цветущего изобилия Путкари увидеть явные проявления жестокости.
- Дабы ответ мой не вызвал в тебе чрезмерного удивления, должен напомнить тебе, что мы зрим картины прошлого, - Васука помедлил, - прошлого, что уже не изменить…
- Так кто же это, Васука?!
- Я.
Четырнадцатый
Обычно Паджапати навещала меня во дворце моём далеко за полдень, и должен заметить, я всегда бывал ей рад, поскольку она обладала утонченной весёлостью и не навязывала мне чего-либо, но в тот раз тётка заявилась с утра пораньше: едва разогнав дымку последнего сна, с удивлением смотрел я на то, как потные носильщики вносили во двор паланкин.
Презрев ради такого случая обычное для меня утреннее занятие – рисование воображением сказочных картин на потолке – я наскоро оделся и спустился вниз, предчувствуя необычные обстоятельства этого визита.
- О венценосная Маха Паджапати, позволь приветствовать тебя под кровом моего дома с почтением и радостью в сердце, - необычность времени визита и нахмуренный вид тётки заставили меня прибегнуть к ритуальным оборотам в приветствии, - благополучен ли отец мой, венценосный Шуддходана?
- Хватит тараторить подобно сороке, Сиддхартха, умойся скорее, надень вторую туфлю и выходи на террасу, - даже в необыкновенно живых карих глазах тётки не промелькнула тень улыбки.
Когда на террасе остались мы перед накрытым к завтраку столом без слуг, то Паджапати сосредоточенно молчала некоторое время, явно обдумывая нечто важное; и я молчал, понимая откуда-то, что длятся последние мгновения моей беспечности. Наконец, приняв решение, Паджапати принялась за рассказ, оканчивавшийся последним заседанием совета раджанов и тем, что на нём происходило.
Не спеша, не упуская некоторых подробностей, не пряча взор и обходясь без околичностей, повела тётка рассказ о Махамайе, столь удачно выданной царём Колиев за Шуддходану, и о Паджапати, младшей сестре-дурнушке, приданной Махамайе едва не в качестве служанки:
- Я любила Майю, и не её вина, что очутилась я при дворе Шуддходаны на правах приживалки; покуда сестра была жива, скверные мысли не посещали мою голову, но когда случилась беда, то я решила во что бы то ни стало занять её место, и первой ступенькой к тому стал ты, Сиддхартха – я стала опекать тебя. Второй ступенькой к цели опять стал ты, точнее, страх Шуддходаны пред тобою – сам знаешь, сколько Асита и его брюхатая свора опрокинули знамений и пророчеств на голову отца твоего, но не знаешь, что Шуддходана принял их на веру столь безоговорочно, что стал опасаться тебя, подозревая, что как ты окрепнешь, Сиддхартха, так заберёшь его царство. Вот так и стала я не просто опекать царского наследника, но ограждать от тебя голову царя Сакьев.
Так говорила Паджапати, не щадя ни себя, ни мужа своего, и каждое её слово падало тяжёлым булыжником на стену меж нами, стену, разобрать которую уже было не суждено. Паджапати смолкла, и я тоже долго ещё молчал, ибо жизнь моя предстала мне совсем в другом свете, и то была уже не моя жизнь, и рядом сидела уже не милая тётка моя Паджапати.
- Ты меня ненавидишь? – впервые во всё время разговора голос подвёл царицу, выдав большее волнение, нежели она хотела показать.
Что я мог ответить на этот вопрос? Ненависть – особое искусство, которым я не владел. Вместо ответа я задал вопрос:
- Ради какой печали, о венценосная Маха Паджапати, пожаловали Вы в столь ранний час в мою обитель?
- Той печали ради, Сиддхартха, что в первый день Ваисакхи надлежит предстать тебе перед советом раджанов, дабы доказать им способность к управлению государством, выдержав ряд испытаний и тем утвердиться в роли наследника, - Паджапати уже подавила минутную слабость, - можешь как угодно думать обо мне, но Шуддходана отец тебе, и он в большой беде: откажешься принять мою помощь, и Шуддходану с выщипанной бородою проволокут за ноги по улицам Капилавасты, да и тебя, думаю, погонят вслед палками.
Пятнадцатый
- Раху, как и некоторые другие звёзды, имеет ту особенность, что светит не ровно из века в век, но порою раскаляется чрезмерно, порою же остывает, и свет его уже не греет всё живое с прежней силою – именно по этой причине умерла Махатала, на которой также жили наги. Патала, как и всякая планета вообще, представляет собою огромный жидкий шар раскалённой лавы, не растекающийся лишь из-за надетой поверху корки, - в то время как парили мы над уродливым циклопическим сооружением из камня и стали, Васука тоном придворного мудреца читал мне лекцию о жарких и прохладных периодах на Патале.
- Не понимаю, как соотносится твоё сидение в каменном мешке с остыванием планеты, - к стыду моему заподозрил я Васуку в желании уйти от ответа.
- Не будь твоя кровь горяча, человек, ты выслушал бы меня без спешки, ибо лучше понимал бы, какое это бедствие для нас, нагов - холод… Кто хоть раз видел Махаталу и густую синеву, изливаемую ею, тот поймёт ужас умирания столь прекрасной планеты; ныне Махатала почти мертва, лишь немногие существа с горячей кровью и мехом влачат на её поверхности существование у экватора. Наблюдения мудрецов нашего народа говорили о том, что через несколько тысяч оборотов Паталы вокруг Раху пламя звезды разгорится с новой силою, надо лишь запастись терпением, тем более что колея Паталы лежит ближе к Раху, нежели колея Махаталы, но племя нажье разрослось в числе доселе невиданном, захватило земли к югу и северу - по мере остывания Паталы области эти должны были вымереть… И впервые племя нагов восстало против миропорядка: нам, нагам, как и всему живому, присуще свойство длить своё существование. К тому же мы достигли невиданного доселе могущества, и наши мудрецы и правители решили не покоряться воле отца Раху, но добыть тепло в глубинах Паталы.
- Уж не призвана ли эта куча камня у наших ног добывать тепло из недр Паталы для её поверхности? – внезапная догадка неприятно поразила меня, поскольку сама идея добывать тепло из недр показалась мне в чём-то ущербной, но в чём?
- Случалось ли видеть тебе, как горит тополиный пух? А теперь представь себе, что наги умели вызывать в неких горных минералах горение столь бурное, что пламя от тополиного пуха не идёт с ним ни в какое сравнение. Сооружение, что ты видишь внизу – вход в искусственную пещеру, в глубине которой будет зажжено столь яростное пламя, что твёрдая кора поверхности Паталы будет прожжена насквозь, и жидкое содержимое планеты ринется наружу, растекаясь в котловине между гор и нагревая воздух, - хотя Васука говорил о великих вещах, в голосе его не слышал я гордости за своё племя.
- Что-то пошло не так, Васука, и ты возвысил голос против? Кто встал на вашем пути? – происшедшее, пусть и смутно, начало вырисовываться в моей голове.
- Гаруды. И нам, нагам, нет даже того оправдания, что мы не ведали о них – пусть в преданиях и сказках, но знали мы о подземных существах, жителях раскалённых глубин. Раз за разом наполняли мы горные котловины горячей кровью Паталы, пока однажды…
Шестнадцатый
И вот наступил первый день Ваисакхи, когда я, царевич Сиддхартха Гаутама, должен был по слову Шуддходаны предстать пред советом из тридцати раджанов. Слово царя – слово Индры, но кто сказал, что совет должен собраться обязательно во дворце, и отчего бы на испытание царевича не поглазеть… всей Капилавасте?
Ещё затемно тысячи царских слуг установили на поле для скачек множество треног для казанов, разожгли костры из акации и принялись готовить пилав с бараниной, а городские торговцы раскинули палатки с халвой и шербетом – надо ли говорить, что товар им был уже оплачен?
С рассветом царские глашатаи, сопровождаемые барабанщиками и трубачами, разодетыми в изумительные небесно-голубые камзолы, разнесли по столичным кварталам весть о том, что царь ради совершеннолетия старшего сына своего Сиддхартхи объявляет наступивший день праздничным и милостиво приглашает подданных своих на гуляния, дабы узрели они стати царевича и разделили с государем его великую радость; девы, следовавшие за музыкантами в расписном возке, рассыпали на головы толпы зёрна риса и пшеницы в знак государевой милости.
С началом второй стражи* процессия из семидесяти слонов и множества возков под радостные крики толпы медленно двинулась от дворца: Шуддходана расположился в паланкине, несомом десятками слуг, я же из резной башенки на спине белого слона, следовавшего в голове процессии, рассыпал в толпу мелкие золотые монетки; отдам должное моим подданным – никто и никогда не покупал на эти деньги. Разодетые в шитые золотом красные кафтаны раджаны из совета ехали на великолепных конях в середине процессии, сразу за царём и высшими сановниками, но некоторые из тридцати «забыли» присоединиться к товарищам и заняли места в процессии согласно придворным должностям – мудрец и по капле узнает, каково море.
По прибытии на поле жрецы от имени царя и придворных принесли жертвы Тримурти** и Индре, после чего объявлено было о скачках, в которых среди благородных юношей примет участие и царевич. По совету управителя царских конюшен выехал я на здоровенном пегом жеребце удивительной выносливости, обладавшим притом завидной уродливостью, отчего и стоял Уччайхшравас в самом дальнем стойле. Ещё до заезда эта зверюга так укусила за ногу жеребца под Сундаринандой – главным претендентом на победу, что тот пришёл едва не последним. Обладая столь могучим конём и будучи неплохим наездником, поскольку любил конные прогулки, пусть не без труда, но скачки я выиграл – толпа ликовала.
Далее последовали стрельбы из лука, и в них я также победил - главный соперник, двоюродный брат мой Девадатта весьма искусно дополнил мою мишень несколькими стрелами.
Поскольку бой на мечах был для меня непознанным искусством, то выиграть в этих соревнованиях я не мог ни при каких обстоятельствах, однако мечом я размахивал столь неумело, что проигрыш зрители приписали моей природной скромности - царевич, мол, не желает стяжать всю славу.
Под руководством учителя Вишвамитры состоялось испытание на способности к счёту и письму:
- О, юноша царских кровей, ответь, знаком ли ты со счислением свыше ста коти?
- Сто коти называют аюта, сто аюта называют ниюта, сто ниюта называют канкара, сто канкара называют вивара, сто вивара называют акшобьхья, сто акшобьхья называют виваха, сто виваха называют утсанга, сто утсанга… - природа не обделила меня памятливостью, оттого заученный накануне ответ наговаривал я, словно мантру, - называют бахула, сто бахула…
Читал я много и охотно, ни один сборник в собрании, вроде «Волшебной чаши» или «Сказания о ста девах», не остался без внимания моего, но писать я не любил, оттого Вишвамитра положил предо мною беленый пальмовый лист со знаками, заранее продавленными тупой палочкой, так что мне оставалось обвести их тушью, покуда Вишвамитра диктовал мне текст. С недоумением взирали члены государственного совета на лист с каллиграфической надписью – многие из них были попросту неграмотны…
Стоит ли описания испытание моё на знание Ригведы и Яджурведы, или показательный суд, когда к восторгу толпы присудил я спорную корову бедняку-вайшье, а не брамину, как ожидали?
По окончании испытаний жрецы во главе с Аситой умаслили голову мою коровьим маслом и поднесли мне тройной пояс из травы мунджа, что означало отныне принадлежность мою к браминам и кшатриям единовременно и подтверждало пророчество о чакравартине***. При всеобщем ликовании и раджаны из государственного совета не остались в стороне - поднесли мне меч сетчатого булата с витой рукоятью при ножнах тиснёной кожи.
Когда отзвучали хвалебные песни, когда опустели казаны с пилавом и бурдюки с вином, то люди из толпы по очереди впрягались в повозку мою вместо лошадей и везли меня самой длинной дорогой, дабы как можно больше желающих могли побыть в роли лошади, но сердце моё пребывало в смятении, и средь всеобщего этого веселья преследовал меня неотступно взгляд неподкупного старика Суппабудхи, словно вопрошая: «Кто ты и где твоё место, Сиддхартха?»
*Стражи делились в северной Индии на ночные (считались от полной темноты) и дневные (считались от рассвета); одна стража равнялась трём мухуртам (сорок восемь минут).
**Тримурти – триединый: Брахма – Создатель, Вишну – Хранитель, Шива – разрушитель.
***Чакравартин – идеальный правитель, победитель беззакония и хаоса.
Семнадцатый
- …наполняли мы горные котловины горячей кровью Паталы, пока однажды не случилось то, что ты можешь видеть, - хорошо, что Васука подготовил меня к тому аду, что разверзся вдруг под нами: похожее на опрокинутый кубок сооружение из камня и стали задрожало вместе с землёю, накренилось и рухнуло, погребая под собою множество рабочих, а из огромной ямы, что образовалась на его месте, хлынула раскалённая лава, легко преодолела недостроенную плотину меж гор и устремилась в цветущую долину, выжигая всё на своём пути – бедствие было тем ужаснее, что огненные рукава, распространяясь с огромной скоростью, охватывали в кольца огромные участки города-леса, отрезая тысячам и тысячам жителей всякий путь к спасению. При этом из плюющейся искрами лавы, покуда самые тонкие из её ручейков не застывали, вырывались подвижные комья, устремлявшиеся в погоню за ищущими спасения нагами, выжигавшие их целыми скопищами без пощады.
- Видишь эти подвижные сгустки лавы, столь яростно выжигающие всё то, что ещё могло спастись? Это и есть гаруды, и они разгневаны нашими кражами лавы из глубин Паталы, - голос Васуки был полон гнева и печали.
Приглядевшись к одному из бесформенных сгустков, что вырвался из потока, но не устремился в погоню, а как бы замер в нерешительности, с безмерным удивлением наблюдал я, как из беспорядка рождаются порядок и форма: сперва у существа выделились голова и хвост, затем лапы и крылья. Сделав несколько пробных взмахов вновь обретёнными крылами, гаруда разбежался и вдруг оторвался от земли, взмыл в воздух и издал восторженный клич. Полёт его, впрочем, продрлжался недолго - достигнув отдалённой рощи, до которой потоки лавы не в силах были дотянуться, гаруда ринулся в кущи и заметался в них, сея семена пожара и разрушения.
При всех ужасных утратах, что нанёс пожар городу-лесу, умом я понимал, что в сравнении с тысячами и тысячами городов, что покрывают планету, урон этот для нагов восполним. Васука угадал мои мысли:
- Тот ужас, что творится внизу, есть лишь начало войны между нагами и гарудами, войны тем более ужасной, что отступать нам, нагам, было некуда, как некуда было отступать и гарудам – в такой набег можно было пойти лишь от отчаяния, ведь все гаруды, что в нём участвовали, замёрзли…
Восемнадцатый
Утомившись от забот дня, укрывается человек от тревог одеялом сна, сон же оставляет по себе смутные воспоминания, уходящие, словно дымок от погасшей свечи – ночь прошла бесследно. Бывает так, что и годы проходят, словно сон: да жил ли я?
Власть царя после испытания наследника укрепилась как никогда ранее, раджаны поднесли ему голубой алмаз величиной в голубиное яйцо, и государь в знак примирения велел укрепить его на своём венце – камень был великолепен.
Демоны, что терзали Шуддходану страхом за власть, отступили, и между отцом и сыном были восстановлены мир и любовь. Паджапати, усвоив урок, ушла в тень и уже не выставляла напоказ влияние на мужа, да и я без всякого желания стал себе хозяин – стеклянная стена, что возникла в то утро на террасе меж нами, не стала каменной, но и не исчезла, продолжая разрастаться, и со временем окружила меня со всех сторон.
Я жил как раньше, пользуясь теперь не только уважением двора, но и любовью народа, жившего в предвкушении золотого века при моём чаемом правлении, но радость, что прежде сопровождала каждый мой вдох, ушла, оставив по себе равнодушие к краскам и звукам мира, к лицам, меня окружающим, к вкусу еды и напитков даже; дошло до того, что укус пчелы вызывал вопрос: меня ли она укусила - чья это боль?
Окружение моё долго не замечало моего равнодушия, приписывая всё порой снисходительности, порой причудам, но всё же слухи дошли до Шуддходаны, да и сам он стал кое-что примечать, а потому решил прибегнуть к ясному для него средству – женитьбе.
Известие о том, что отец подобрал мне невесту, не вызвало волнений – даже имя невесты моей пропустил я мимо ушей и позже спросил его у Девадатты, присутствовавшего на оглашении:
- Яшодхара. Яшодхара! Яшодхара!!! Где ты витаешь, Сиддхартха? Тебя хотят оженить на этой кукле без души – хороша, но и только. А если хочешь улыбку невесты увидеть, так веди её к кузнецу, чтоб гвоздями ей подкову к губам приладил. Я уж не говорю об отце её, Дандапани, что плевал царю ядом в глаза на совете! – забыв приличия, Девадатта тряс меня на глазах изумлённых слуг, словно грушу, но не дождался от меня ровно ничего и, хлопнув дверьми, слетевшими от того с петель, ушёл, как оказалось, навсегда.
Тогда ещё подумал я, что Сиддхартха вернул бы Девадатту, хоть пришлось бы бежать ему самому, теряя туфли. Так ведь то Сиддхартха, а я?
Свадьба моя прошла столь неприметно для меня, что дни спустя не сразу я припомнил, что изящная девушка с оленьими глазами, всюду меня сопровождающая – не танцовщица и не служанка, но моя жена; имя, впрочем, благодаря Девадатте, припомнил сразу…
Яшодхара ничуть не потревожила меня: оказалось, что и её окружает стена, только вид стекла, быть может, другой, с примесью тревоги и печали. Равнодушным остался я и при рождении сына, лишь вопрос Дандапани о его имени заставил меня, гуляющего в сумерках по парку, призадуматься, но ненадолго - взглянув на луну в ущербе, я отвечал: «Рахул»*.
Видя более других и без толку потчуя меня снадобьями, придворный врач и друг мой Дживака надумал бороться с состоянием моим, приравненным им к болезни, прогулками по Капилавасте, но не в окрестностях храмов или по улицам богатых торговцев и ювелиров, а по кварталам бедноты: по его представлениям нескончаемый гомон, пыльный воздух и вид нищих должны были «продрать мне глаза и уши».
*Рахул – небесное чудище, время от времени пытающееся поглотить то Луну, то Солнце; имя для северной Индии во времена Будды обычное.
Девятнадцатый
И вновь мы незримо присутствовали в Рахумадаре, где под серым от дыма пожарищ небом Великое собрание нагов совещалось в присутствии тысяч и тысяч жителей Путкари, коих никто не звал, но и не мог заставить покинуть собрание, ибо стража была на их стороне.
Три сотни Старейших под холодным взглядом царя (а им был ни кто иной, как Васука) обсуждали будущность Паталы, и лишь тонкая прослойка из златокожих нагов-прислужников отделяла собрание от ярости толпы, агонизировавшей в страхе от грядущего.
Царь держал слово, голос его, усиленный стократно, охватывал всё и вся, и толпа, жаждавшая утешения, смолкла:
- Вина моя пред вами, соплеменники, велика, ибо тогда, когда от меня требовалась непреклонность, я её не проявил: высказав несогласие со Старейшими, соблазнившимися замыслом Такшаки, я принял противное мне решение – расхищать сокровищницу Паталы. И кара за алчность обрушилась очень скоро, пав на ваши головы: гаруды пускают раскалённую кровь Паталы уже не только там, где мы роем пещеры, но и там, где мы этого не могли ждать, пожары множатся день ото дня, и никто не защищён от участи сгореть заживо и развеяться пеплом по воздуху, - Васука выдержал томительную паузу, укрепляясь в решении, и когда заговорил, то голос его не дрогнул, - довольно длить ошибку, я принимаю решение прекратить это безумие и оставить Патале её кровь. Осознав, что мы больше не покушаемся на их достояние, гаруды прекратят войну – я верю в их разум.
Сколько времени прошло, пока каждый из бывших в каменной чаше и её окрестностях осознал сказанное, я не знаю, но когда это произошло, то возмущение и ярость, охватившие толпу, стали более чем осязаемы, и через несколько мгновений должно было произойти неминуемое – истребление всех, бывших в золотом круге. И когда челюсти уже смыкались на златокожих прислужниках, над Рахумадаром, покрывая звуки борьбы и агонии, раздался полный силы голос:
- Прочь, безмозглое стадо, это говорю вам я, Такшака! Неужели ваши страдания и возможная гибель окупятся несколькими кусками мяса этих глупцов? Неужели, встретив на пути претворения великого замысла первое же серьёзное препятствие, вы способны ответить на вызов лишь пожиранием себе подобных? Я, Такшака, бывший глава Дома Наук и Исскуств Махаталы, был свидетелем гибели целой планеты и одним из немногих, кто нашёл приют на Патале, и я поклялся спасти её от холодного ада, поглотившего мою Родину. Долго, очень долго колебались царь и Старейшие, пока не начали умирать первые города, ближайшие к полюсам, только тогда они прислушались к учёным, указавшим путь к спасению, и одобрили их замысел – делать в коре время от времени проколы и выпускать из недр планеты магму, столь высокопарно именуемую жрецами горячей кровью Паталы. Первые опыты дали свои плоды – цепкая рука холода разжала хватку, приполярные области вздохнули с облегчением, но тут на нашем пути встали гаруды, которые, как оказалось, не выдумка из сказок. И что я вижу? Царь и Старейшие готовы отступить, вернуть миллиарды единоплеменников к прозябанию, а затем и вымиранию! Они при виде разрушений не просто смалодушничали, но повели себя как глупцы, даже не попросив помощи у тех, кто мог бы её оказать, а между тем беда поправима, - лиловый змей Такшака, по ходу речи своей продвигавшийся к возвышению в центре Рахумадара, взошёл на него, - но больше я не намерен терпеть унижений от этого клубка червей и прошу… Нет, требую неограниченных полномочий! Я не желаю царского венца, Старейшим надо лишь быть мне опорой во всех начинаниях, а народу верить в мои силы и знания, и мы победим этих подземных слизняков и отстоим своё право на существование и достойную жизнь!
Речь Такшаки произвела огромное впечатление не только на толпу, но и на Старейших, почувствовавших путь к спасению от ужасного конца. После короткой потасовки на помосте царь Васука был придавлен к полу, а несколько противников Такшаки сброшены в толпу и безжалостно растерзаны. Под громогласное одобрение Старейшие низложили Васуку, торопливо произнеся мантры отречения, и водворили на престол, представлявший из себя гладко окатанный янтарный кристалл, Такшаку, вопреки заверениям принявшего венец без колебаний.
- А теперь, дабы народ не чувствовал себя моим слепым орудием, я объясню путь к победе над гарудами. Покуда жрецы упражнялись в самоумалении пред Раху, коему и дела нет до грехов и добродетелей наших, учёные собрали и исследовали останки гаруд, оставшиеся после их набегов. Особенно интересны оказались опыты, проведённые с раскалёнными останками, которым таким образом было возвращено подобие жизни: выяснилось, что некоторые кристаллы, будучи внесены в тела гаруд, вызывают в них стремительное образование им же подобных кристаллов, и вскоре всякая жизнь уже покидает их плоть, изнутри разорванную этими новообразованиями. Более того, опыты были проделаны и на живых гарудах, пойманных при их набегах, и они были успешно умерщвлены с помощью мельчайших, невидимых кристаллов, помещённых на поверхность их тел. Мой план прост: перемирия ради следует прекратить проколы поверхности Паталы, завершить опыты, а когда мы будем готовы, то с помощью огненной стрелы, направленной вниз, внести в жидкую магму, в которой обитают гаруды, нужное количество кристаллов, которые с течениями магмы распространятся во все области обитания гаруд и поразят их неизлечимой скоротечной болезнью. И уверяю вас, что эти твари вымрут все до единой, превратясь в неподвижные глыбы, и тогда все богатства Паталы будут принадлежать нам безраздельно! – голос Такшаки победно звенел, покорял и пробуждал надежду единовременно.
- Спаситель! Спаситель! – покуда толпа выражала обожание своему новому кумиру, желтокожие прислужники долбили в основании помоста нишу для узилища Васуки.
Двадцатый
По наивности своей я на свою первую прогулку по Капилавасте надумал было выйти в своём обычном дневном облачении, но Дживака поднял меня на смех:
- А ещё мы прихватим с десяток слуг, музыкантов, и передвигаться будем на слонах – что за прогулка без толпы вслед за нами? Вот, господин мой, для тебя я припас одежду сына зажиточного торговца тканями, я же оденусь слугой, и в бедных кварталах всякий подумает, что ты ищешь распутниц или курильню, - при этом Дживака втирал мне в лицо ореховую мазь, поскольку кожа моя была слишком бела для вайшьи.
По здравому размышлению решил Дживака прихватить с собой и дядьку моего Чонну ради повозки и тяжёлого его посоха.
Задолго до наступления жары сели мы в скрипучую двуколку Чонны, запряжённую лошаком, и отправились на прогулку. Не проехали мы и двух крошей* , как мостовая кончилась - квартал Ткачей приветствовал нас клубами пыли из-под колёс, и какие-то оборванцы, жалобно причитая, гнались за повозкой – Дживака разъяснил мне, что это попрошайки, и дал мне несколько медяков на подаяние. Постепенно добротные каменные здания сошли на нет, на смену им пришли глинобитные дома, всё чаще стали попадаться лачуги, размытые последними дождями, с несколькими охапками соломы вместо кровли; нищих здесь было немногим меньше, чем мух, и даже я сквозь стену безразличия отметил явные следы голода и болезней на их лицах. Глядя на убогость уличной жизни бедноты, вообразил я себе, что жилища их хоть изнутри похожи на человеческие убежища, о чём и сказал Дживаке, тут же остановившему повозку для осмотра одной из лачуг. Вход нам загородил сгорбленный старик с крючковатым носом, грозивший нам клюкой, но разъяснения Дживаки и пара золотых, бывших для него несметным богатством, заставили его посторониться.
Ещё у порога слышал я стоны и судорожные всхлипывания, доносившиеся из лачуги, войдя же внутрь и пообвыкнув к темноте, заметил я в углу на охапке соломы женщину с искажённым лицом, чьё тело с округлым животом били судороги, и старуху-каргу, утиравшую ей пот со лба и бормотавшую некие заклятья. Во все глаза смотрел я на эту картину, пока ноги сами не вынесли меня на задний двор, где бросилась с истошным лаем ко мне костлявая собака, от которой побежал я не разбирая дороги. Причитания Дживаки и крики Чонны, не поспевавших за мной, скоро стихли, а ноги продолжали нести меня вперёд и вперёд; когда совсем задохнувшись, я очнулся и решил вернуться к своим спутникам, то решительно не знал, куда идти.
До сей поры не ведаю, сколько плутал я по задворкам Капилавасты, населённым подёнщиками-глиномесами, носильщиками, ремесленниками вне цеха, гадалками, держателями притонов, в коих торговали собою измождённые жрицы продажной любви и обитали тени людей, изъеденных пристрастием к пагубному зелью – по странной причине взор мой отворачивался от паралитика или копающихся в отбросах вместе с собаками детей лишь для того, чтобы остановиться на трупе, ждущем погребения от рук чандала**. Жители этого ада под Солнцем почти не проявляли ко мне интереса, лишь иногда творя жест от сглаза или бросая в мою сторону горсть пыли на тот случай, если пред ними якши***, а ведь одна одежда моя могла составить иным из них целое состояние.
Наконец, усталость одолела меня на пустыре близ реки, и сон под открытым небом был неспокоен: Паджапати кидала мне войлочный мяч, а я не мог его поймать маленькими ручёнками; Уччайхшравас огромными скачками нёс меня к Девадатте, уходившему всё дальше; раджаны подносили мне клинок, извивавшийся изумрудным аспидом. Проснулся я от утренней прохлады и дыма – недалече потрескивал огонь, толпились люди, и окоченевшее тело увлекло меня к костру, из которого в разрыве языков пламени выглянуло вдруг лицо мертвеца: я уснул на шмашане – месте для погребальных костров и обители полчищ демонов, где не всякий юродивый решится заночевать.
Глядя на вывалянного в прахе вайшью, ночующего на шмашане, добрые люди, собравшиеся на антьешти****, приняли меня не иначе как за оборотня или презренного леворучника***** и погнали прочь палками. Скоро к преследовавшим меня присоединились уличные бездельники, мальчишки, собаки и всякий, кому выпал досуг швырнуть безнаказанно камень – лёгкие мои уже горели огнём, камень пролетел близ головы, и быть бы мне битым, но тут запнулся я о ногу сидящего поперёк дороги человека и растянулся во весь рост в пыли. Сколько-то ждал я града ударов, не имея сил подняться, но крики надо мною стихли, толпа рассеялась, и когда отёр я глаза от пыли, то лишь старик-саньясин*** ***, потирая ушибленную ногу, неодобрительно смотрел на меня – он-то и разогнал толпу, покрыв меня шафрановой накидкой.
- Вижу, идёшь ты по скверной дорожке, сынок, раз цепляются к тебе репьи да колючки. Неужто сыну торговца пристало ходить в места, где процветает порок? – старик отнюдь не был провидцем, - иди домой, да повинись перед отцом, быть может, рука его будет не слишком тяжёлой!
- Куда же идти мне, дедушка? – я надумал узнать дорогу, но старик понял меня по-своему:
- Вижу, ты возвращаться боишься! Как знать, может быть, тебе лучше повременить неделю, пока гнев отца не уляжется. Можешь остаться со мной на несколько дней: будешь обходить селян с чашей для подаяния, устраивать мне постель из веток и листьев, а я разделю с тобой всю еду, что нам пожертвуют, - старик, видимо, был не против, чтобы его хоть недолго сопровождал чела.
Кроши* – мера длины, равная 1/8 йоджан (йоджан - 12,8 км)
Чандала** – люди вне варны, неприкасаемые, чей удел – работа с глиной, уборка мусора, чистка ям и т.д. Чандала происходят, видимо, от покорённых арьями дравидов.
Якши*** – демон-оборотень, притом людоед. Якши способны принимать вид цветущих юношей или дев, притом якши – немногие из демонов, не скрывающиеся от солнечного света.
Антьешти** ** – ряд похоронных ритуалов до кремации, во время и после кремации.
Леворучники (Агхори)*** ** – секта отшельников-шиваитов, практикующая оргии на шмашанах. Агхори употребляют алкоголь и гашиш, едят человечину, в ритуалах используют черепа и кости.
Саньясин*** *** – человек, предавшийся саньясе - праведной жизни без имущества, посвящённой духовным исканиям.
Двадцать первый
Даже в самые печальные дни не мог я припомнить наставника своего без улыбки – до того весь его облик и поучения не вязались с моими прежними представлениями об аскетах, по стопам коих следуют ученики на пути к мокше.
Наставник мой, Кушала Халавала, был из крестьян – с малых лет трудился в поле, в срок женился, родил и вырастил пятерых детей, и в почёте и уважении мог век доживать среди детей и внуков, но деревенский брамин без малого полвека твердил ему о греховности землепашества – мол, плуг ранит почву и губит множество существ, обитающих в земле.
И вот, проводив жену на погребальный костёр, надумал Кушала ради благого перерождения копить дхарму*, ибо на достижение мокши** не надеялся. Облачась в шафранные одежды и прихватив чашу для подаяний, новоиспечённый саньясин не стал далеко отходить от родной деревни: раз уж прокормление его теперь зависит от подаяний, то не стоит идти туда, где тебя не знают. Лишь раз удалился он на три дня пути от дома, дошёл до Капилавасты и был вознаграждён хорошим пинком в икру, так что в укор мне хромал ещё несколько дней.
- Вот что скажу я тебе, мой чела***: дошёл я до предместий Капилавасты, и дальше идти охоты нет, а потому пойдём поближе к дому – люди там исполняют дхарму много строже, да и подаяние принимать стоит не из всякой руки, - при воспоминаниях об окрестностях родной деревни лицо старика разгладилось.
Вот так и отправился я пешком в сторону предгорий без спешки: в день мы проходили не больше йоджани, в самые жаркие часы укрывались от зноя под придорожными баньянами или купались в Банганге - вдоль этой реки и петляла наша дорога. При появлении на дороге людей или вхождении в деревню я должен был, постукивая ногтем по чаше в знак её пустоты, обходить жертвователей и, получая горсть риса или лепёшку, призывать благословение на домочадцев и скот жертвователя. Иногда наставник мой вспоминал о необходимости для саньясина молиться, садился, покряхтывая, в позу лотоса и закрывал глаза для сосредоточения на божестве, но скоро сон одолевал его, и я, наскоро соорудив из нескольких пригоршней листьев для наставника ложе, укладывал его. Впрочем, всякий раз, когда встречали мы у дороги изображение Вишну, то творили пуджу** **, и лицо Кушалы при этом озарялось изнутри тёплым светом любви к божеству.
Садху*** **, встречавшиеся нам на пути, поднимали Кушалу на смех и называли его деревенщиной, прельщая меня тайными знаниями ради перехода челы к ним, но наставник мой был смирен и легко соглашался с их превосходством; замечу, что в глазах простых людей уважение к саньясину в сопровождении челы возрастало многократно.
День сменялся ночью, ночь сменялась днём, и если случалось мне замёрзнуть под утро в эти весенние дни, то холодно было именно мне, если я наступал на колючку, то это была моя боль, как моим был смех над проделками мартышек, кравших еду у селян. Однажды на закате, когда спелый оранжевый диск уже зацепился за зубцы гор и мягкие тени легли на долину, сердце моё сжалось от сладостной тоски без причины, и я подумал, что это и есть счастье.
Счастье было недолгим – уже почти в сумерках в рощу к нам с дороги свернул всадник, оказавшийся одним из моих телохранителей и принёсший известие о том, что Сундаринанда, сын Паджапати и единокровный мой брат, распространяет слухи о моём сумасшествии и требует у Шуддходаны объявить его наследником. Я послал было его прочь, но понял, что дымка счастья развеялась без следа, а потому простился со стариком Кушалой, смахнувшем непрошенную слезу, и сел на коня.
Дхарма* – в узком смысле закон, установление, но также и заслуга, земной задел для благого перерождения.
Мокша** – освобождение от круговорота рождений и смертей, от оков материального существования.
Чела*** – слуга и ученик саньясина (праведного аскета).
Пуджа** ** – приношение божеству жертвы через молитву и сожжение малой части от предстоящей трапезы.
Садху*** ** – то же, что и саньясин, но так же приверженец закрытой секты, носитель тайных знаний.
Двадцать второй
На бесплодном скалистом плоскогорье, окружённом зубчатым полукольцом гор, в полуденном мареве возвышалась округлая отполированная башня из стали, по прихоти строителей перевёрнутая с ног на голову: вершина её была устремлена вниз, а основание вознесено над равниной. Огромное это веретено удерживалось в вертикальном положении решётчатыми опорами, и казалось, не будь этих опор, провалилось бы под собственной тяжестью в почву.
Вокруг стального веретена в беспрерывном движении сновали тысячи нагов, на многих из которых с помощью особой сбруи были укреплены змеи-помощники, выполнявшие роль конечностей. Из шарообразных ёмкостей, привезённых издали на огромных телегах, рабочие переливали в «Огненную стрелу» горючее масло, добытое из глубин Паталы, а в головную её часть через маленькие дверцы под руководством Такшаки шла загрузка горшочков с блестящим серым песком – глава дома Наук и Искусств с нескрываемым презрением наблюдал, как над каждым горшочком жрецы читают смертоносные мантры, призванные усилить действие ядовитого для гаруд песка.
В стороне от площадки с «Огненной стрелой» жрецы и их несметная паства устроили грандиозное огненное жертвоприношение Раху, так что клочья чёрного дыма от жертвенных животных оседали меж скал. Некоторые из последователей древних культов, считавшихся уже вымершими, кидались в ревущее пламя с тем, чтобы на мгновения вспыхнув ярким факелом, пасть в пепел чёрной обугленной тенью. Жрецы им не препятствовали…
Наконец, заливка топлива и погрузка песка были закончены, жертвенный костёр прогорел и лишь вонюче чадил – всё было готово.
- О мои подданные! Настал великий день, когда мощь и ярость племени нагов обрушатся на головы их врагов, и я благодарю всех, кто своим трудом, жертвами и верой приближал день Великого Возмездия! Ради построения «Огненной стрелы» мы пожертвовали многим: денно и нощно в течение лет трудились тысячи и тысячи учёных над выплавкой небывалой по прочности стали, над созданием топлива, способного разорвать твердь планеты, словно кожуру яблока; сотни тысяч рабочих своим трудом воплощали их изыскания в «Огненную стрелу», смертоносную и несокрушимую. Так восславим их! –вещал Такшака с затянутого красной материей возвышения и толпа взволнованно отвечала ему: «Славьтесь! Славьтесь!»
Но речь Такшаки неожиданно обрела иной оборот:
- Но я призываю вас не возносить более хвалы и благодарности раньше времени – что, если в расчеты наши вкралась ошибка, или враги наши окажутся более изворотливы и избегнут опасности? Я отнюдь не уклоняюсь от ответственности, но и вы не должны питать иллюзий – вне зависимости от желания каждый из вас разделит последствия неудачи, если таковая случится. Так будьте храбры, смотрите опасности в лицо и готовьтесь бороться до конца, ибо я не потерплю трусов и подавлю панику в зародыше! – после этих слов толпа притихла, Такшака же сошёл с возвышения и, проползая мимо клетки с пленным Васукой, сказал:
- Глядя на моё торжество, сожалеешь ли о слабости своей, падший царь?
С удивлением смотрел я на пленника, чьё чело не омрачили ненависть или злоба:
- Даже и сейчас, Такшака, я могу тебя остановить – веришь ли?
- Меня – не знаю. А их? – Такшака кивнул на несметные скопища нагов вокруг «Огненной стрелы».
- Ты был прав, соблазнитель, сказав народу о его ответственности, но так ли ты сказал, чтобы они осознали? Мне горько за нагов, но я не могу лишить их выбора, как не могу отдалить час расплаты.
Такшака отвернулся от пленника и, дабы подавить возникшие сомнения, подал знак к нанесению удара: слепящее пламя зажглось на вершине «Огненной стрелы», громовой раскат пронёсся над плоскогорьем, опоры разъехались, стальное веретено тяжко обрушилось в разлом коры и скоро уже лишь дым и снопы искр из почвы говорили о том, что оно продолжает свою разрушительную работу, кроша скалы и унося вглубь Паталы смертоносный груз, призванный возбудить меж гаруд ужасный мор.
Двадцать третий
С нарастающим недоверием глядел я на младшего брата моего Сундаринанду, чьё лицо выражало при взгляде на меня досаду – зачем, мол, явился, уж если пропал? На Шуддходану брат не смел взглянуть, а на матери его взгляд не мог зацепиться – Паджапати отстранённо смотрела на изукрашенный бахромою полог шатра.
- Не одну даже, Сундаринанда, но две священные воли ты нарушил разом – волю царя, и волю отца! – гнев Шуддходаны был неподделен, - ты посмел сам назваться наследником, и когда? Жизнь брата твоего была в опасности, весь двор от царя и до последнего слуги возносил молитвы о здравии Сиддхартхи, а ты, полагаю, молил об ином.
Покуда Шуддходана выражал негодование на сына своего, я думал о том, что кто-то, как оказалось, завидует моей доле. Было ль хоть раз за многие годы, чтобы проснулся я с благодарной молитвой Лакшми* за то место, что занимаю под Солнцем? Увы…. Так моё ли это место?! А ведь не далее как вчера я готов был возблагодарить судьбу за сладость вечернего воздуха у пыльной дороги и янтарный закат. И как знать, не покусился ли Сундаринанда на то, что и так принадлежит ему по праву?
- А теперь я спрошу у законников о наказании за сеяние смуты, за клевету на брата и наследника престола, за непочтение к отцу, за умаление царя до бессловесной скотины, коей можно помыкать удилами. Да я и сам… - страшные слова готовы были сорваться с уст Шуддходаны.
Здесь отвлёкся я от мыслей о себе, почувствовав на себе молящий и требующий взгляд Паджапати. Преодолевая безразличие и сам себе удивляясь, заговорил я, прерывая Шуддходану:
- Прошу тебя, отец мой, не судить в гневе, ибо даже праведный судья, вынося приговор в смятении, может ошибиться! Не откажи мне в просьбе: отложи суд над сыном твоим на три дня.
Не ожидавший тех слов Шуддходана осёкся, обвёл присутствующих таким взглядом, словно не узнавал, и хотел было выгнать всех вон, да вдруг стал и сам вышел.
В тот день, когда раджаны должны были собраться для суда над Сундаринандой, облачась в шафранные одежды, явился я пред очи государя с такими словами:
- Выслушай меня, отец мой и господин, без гнева, поскольку опасаюсь я, что слова мои придутся тебе не по нраву. Помнишь ли, государь, пророчество Аситы на моё рождение? В день изречения его выбрал ты себе ту его половину, что была тебе по нраву, и уверовал в то, что быть мне великим правителем и чакравартином. Ныне должен я огорчить тебя, отец мой, поскольку верна иная часть пророчества, говорящая о том, что предстоит мне стать искателем духовных истин и, если будут благосклонны боги, основателем благой веры, утверждающей совершенный закон. А поскольку духовные искания и утверждение в дхарме несовместны с роскошью двора и праздной жизнью, то ныне я прошу у тебя разрешения покинуть дворец и направить стопы к святым местам, с посещения коих намерен я начать свои исканья, - говоря это, корил я себя за притворство, поскольку желал лишь очутиться на пыльной дороге вместе со стариком Кушалой.
- Слова твои, Сиддхартха, ранят меня больнее собак Ямы**! Одумайся! Где это видано: босой царевич в желтых отрепьях выпрашивает у пахарей подаяние. Да легче мне было бы улечься на носилки, чем узнавать от чужих людей о том, как ты, мой первенец и чаемый всем царством чакравартин, на подступах к дхамам*** соперничаешь с нищими и заклинателями змей за горсть риса, - лицо Шуддходаны налилось краской, губы дрожали, - или бежишь венца, убоявшись предстоять в правде пред людьми и богами?!
Не желая длить тяжкое расставание, попросил я у отца прощения за пустые надежды, пожелал ему здравия и вышел из залы, а вслед ударом хлыста настигло меня: «Трус!»
Никто не посмел идти за мною в знойное марево, кроме Чонны, да ещё на некотором расстоянии от дворца нагнал меня закрытый паланкин, из коего Паджапати, смотревшая дальше других, уговаривала меня вернуться - принял я слова её за притворство и шествовал в молчании, легшем мне на сердце тяжкой виною.
Лакшми* – жена Вишну, богиня судьбы.
Яма** – повелитель царства мёртвых, жестокий преследователь грешников, натравливающий на них двух огромных собак.
Дхамы*** – святые места брахманской религии.
Двадцать четвёртый
В течение нескольких дней Патала погружена была в беспокойное ожидание исхода предприятия с «Огненной стрелой». Неопределённость и ожидание ответного удара в случае неудачи породили такое томление, что вопреки здравому смыслу в огромных городах нагов начались грандиозные празднования, выливавшиеся ночами в безумства: на площадях и улицах опьянённые бледно-оранжевым светом Кету наги и нагини свивали возбуждённые тела в объятья, порой становившиеся смертельными – множество нагов упивалось светом Кету без меры.
Через пять дней по всей планете прокатились землетрясения, вызвавшие множество разрушений, однако нападений со стороны гаруд не было, и это было принято за добрый знак.
Такшака, в эти тревожные дни переселившийся из царского дворца в шатёр, разбитый возле Рахумадара с тем, чтобы быть в самом сердце Паталы, был неутомим: посылал спасательные или карательные отряды, ободрял растерянных управителей областей, принимал меры против безумств толпы, так что лучшего царя и вообразить было трудно, если забыть, что он сам и вызвал этот планетарный спазм.
Наконец, через десять дней почва успокоилась, огромные волны, смывавшие целые прибрежные города, ослабли. Учёные, научившиеся улавливать в глубине пещер звуки жизнедеятельности гаруд, сообщали об их беспрерывном ослаблении вплоть до исчезновения, так что было твёрдо решено, что мор под землёй принял необратимый характер.
Через месяц от запуска «Огненной стрелы» Такшака надумал устроить всепланетное торжество с тем , чтобы окончательно вселить в нагов уверенность в победе и отвлечь их от понесённых жертв – улицы городов уже были расчищены от трупов и завалов.
Центром торжества был выбран, конечно, Рахумадар. Как ни презирал Такшака жрецов, но именно им он поручил в знак примирения подготовить действо – во время бедствий жрецы деятельно ему помогали, подчиняясь во всём, но особенно полезны были в усмирении толп.
На каменном возвышении посреди Рахумадара был возведён жертвенник из базальта в обрамлении из красного золота, а несколько в стороне от него – высокий временный помост с ложами для царя и Старейших; в скалах ради большего числа зрителей выбиты были новые террасы, а по краям их установлены огромные чаши, в коих пылал бездымный огонь.
С рассветом жители столичного Путкари устремились в Рахумадар с тем, чтобы занять места в соответствии с новой задумкой жрецов: начиная от центра и до окраин круг святилища был поделен на доли, в каждой из которых располагались наги только одного цвета: зелёные, желтые, фиолетовые… Музыканты, дабы освободить пространство для действа, были на этот раз помещены в яму, вырытую вдоль каменного помоста.
Начался праздник с исполнения гимна в честь Раху, даровавшего победу нагам:
Слава тебе, сияние дня - правящий миром Дух без предела!
Жаркий исток в душах восторга – небо когда покоряешь.
Дивная суть обновления дня в лоне твоей Паталы -
вот почему ликуют сердца с первым восхода лучом!
Север и Юг с нетерпением ждут весть о приходе твоём –
обе Обители светом своим напои!
Доблестный муж и отец, вечность – наследство твоё,
ибо владея невидимым миром, жизнь нам вторую даёшь!
С восторгом и вдохновением пели не только хоры и паства, но и жрецы, и Старейшие, и царь Такшака, ибо начинался День Первый нераздельного господства нагов на Патале.
Далее было разыграно представление, в ходе которого были представлены сцены борьбы нагов с гарудами и низложения трусливого царя Васуки с последующим приходом на трон любимца Раху - Такшаки.
И вот торжество достигло вершины своей – в жертвеннике от лучей Раху был возжён всепожирающий огонь, являвший в своём трепетании очертания «Огненной стрелы», и под пение благодарственных молитв в огонь были брошены благовония, плоды и зёрна, жертвенные животные, а за ними последовали и некоторые из противников Такшаки.
И вот в этот миг, вобравший в себя всю радость, всё ликование миллиардов подданных Такшаки, перекрывая оркестр, хоры и рёв всепожирающего пламени, заглушая молитвы жрецов и восторженные клики прихожан, раздался тяжкий гул, столь низкий, что его не слышали скорее, но ощущали телом. И никто уже не мог, отстранясь от этого гула, продолжать празднование, но всякий оглядывался на соседа с вопросом: «Что это?!».
Меж тем гул нарастал, к нему присоединились сотрясения почвы и скрежет, будто великан перетирал в могучей ладони обломки скал. Такшака со своего помоста голосом, усиленным во сто крат, пытался перекрыть шум смятения толпы:
- Замолчите же, не ведите себя как трусы, неужели здесь одни женщины? Эти сотрясения всего лишь…, - договорить Такшака не успел, так как помост под ним и ближайшими советниками его качнулся и рухнул в гранитный жертвенник с ревущим пламенем, после чего смятение и давка охватили Рахумадар и его окрестности, покрывшиеся глубокими трещинами и провалами.
Лишь Васука в узилище своём не терял присутствия духа и пытался привлечь чьё-либо внимание, но тщетно; тогда он изловчился и ухватил сквозь решётку за хвост одного из златокожих прислужников, бившегося в припадке страха:
- Освободи меня, пока ещё можно сделать для спасения хоть что-то! – уверенность и решимость Васуки вырвали златокожего из лап сумасшествия, и он попытался сорвать решётку, а затем привлёк к этому нескольких нагов из музыкантов.
Когда решётка была сорвана, то среди бедствия, уносившего тысячи жизней, несколько десятков нагов под водительством Васуки принялись в лихорадочной спешке заделывать входы, ведущие в камеры и галереи, пронизывающие огромную скалу, служившую площадкой посреди Рахумадара. Наконец, остался единственный незапечатанный вход, и Васука приказал затаскивать в него всякого, кто не будет сопротивляться слишком отчаянно.
Паря бесплотным духом над скопищем обломков и копошащимися средь них нагами, я скорее ощутил, чем увидел, как где-то в глубинах Паталы, подобно могучей пленённой птице, освобождается, разрывая оковы, необоримая сила:
- То, что ты видишь – конец всему: гаруды действительно погибли, и оставили без присмотра раскалённое ядро планеты, давно уже преобразованное ими в устройство, снабжавшее их пищей, накапливавшее или отдававшее тепло и силу в зависимости от их потребностей. Нутро Паталы без должного присмотра гаруд попросту пошло вразнос, - голос бесплотного Васуки, глядящего на своё прошлое и гибель родной планеты, был тих и печален, - и я даже не знаю, стоило ли спасать ту жалкую искру от великого костра, звавшегося нажьим племенем.
События, что разворачивались пред нами, ускорились вдруг в сотни раз: могучая сила вырвала меня из воздушной оболочки Паталы и отшвырнула так далеко, что планета теперь была для меня с арбуз, внутри которого пылал огонь – через мгновения клочья от него полетели в разные стороны.
- То, что ты в пустыне назвал Камнем, на деле есть обломок Рахумадара, его сердцевина, и мы, наги, во сне более глубоком, чем даже смерть, бесконечно долго путешествовали на нём через Великую Пустоту, пока звёздный свет не прибил нас к Земле, - голос Васуки становился почти неслышен, растворялся в пространстве, я же удалялся и от молочной звезды с рубиновым отливом, и от обломков Паталы, и от ярко-голубого шарика Махаталы.
- Думай о Солнце, думай о Земле! – и это были последние слова Васуки.
Двадцать пятый
Солнце к полудню соткало в воздухе паутину из смешанных с пылью лучей, и по выходе из дворца знойное марево охватило меня в жаркий кокон, словно говоря мне: «Нет тебе места на этой дороге – возвращайся!».
Чонна плёлся за мною, не смея попадаться мне на глаза или подать голос, лишь изредка невзначай похлопывал он сандалиями, что нёс за мною – не угодно ли обуться?
У ворот храма Сканды и Ганеши Чонна уступил место вдовьему паланкину о двух носильщиках, и из-за глухой занавеси Паджапати принялась за увещания:
- Сиддхартха, прости брату своему Сундаринанде – знаешь ведь, что умом не вышел. На меня думаешь? Нет и нет! Ты, только ты можешь защитить царство Сакьев. Как мы, гордившиеся пред соседями приходом чакравартина, будем выглядеть в их глазах после твоего ухода?! Я скажу тебе, как: жертвами. Неужели тебе не жаль всех нас? Или ты из-за меня? Я любила тебя больше, чем любит мать первое своё дитя: пробовала на вкус молоко кормилиц; первые колыбельные, что слушал ты, пела я; первое слово, тобою произнесённое – тётя. А то, что использовала тебя, чтобы к Шуддходане приблизиться, так сама себе душу прожгла! И чего бы мне не молчать дальше? Все она, совесть проклятая, - так и эдак искала Паджапати слабое место в обороне моей тогда, когда и стены мои, и башни были уже порушены, но я шёл и молчал. Неведомое мне прежде упрямство собрало волю мою в кулак и гнало вперёд – шаг, ещё шаг…. Наконец, пустился я на хитрость, пройдя между домами, стоявшими столь близко, что и мне пришлось идти боком.
За городом, когда устроился я в тени у канавы с бойко текущей на поле водой, а Чонна пристроился подле, по-прежнему не смея заговорить и лишь моля меня глазами, прискакал посланник от Шуддходаны и, почтительно поклонившись, молвил:
- Повелитель царства Сакьев, царь Шуддходана шлёт сыну и наследнику своему, Сиддхартхе, приветствие и передаёт ему следующее: «Хотя шутка твоя, сын мой, была груба и непочтительна, я не сердит на тебя, ибо нет к тебе, Сиддхартха, в сердце моём ничего, кроме любви. Так возвращайся под сень дома своего, не ожидая упрёка!».
И должен признать, что это была последняя капля, подточившая столп моего упрямства, и я уже было сказал, чтобы гонец уступил мне коня, но тут встретил я его насмешливый, издевательский даже взгляд, и замахнулся на него посохом.
Когда облако пыли от копыт на дороге развеялось, а ярость улеглась, то прилёг я в тени. Чонна, которого ноги уже не держали, лёг поодаль, да и уснул, а проснувшись, обнаружил, что я ушёл…
Дальше отправился я на поиски своего наставника-саньясина Кушалы, и через месяц нашёл его могилу – старик устроился на ночлег под кроной старого сала, ночью дерево рухнуло и придавило старика. Добрые жители ближайшей деревушки, обнаружив тело Кушалы, решили не предавать его огню – зачем святому человеку очищение?
Сделав из ветви того самого сала себе посох, отправился я куда глаза глядят, а глядели они с ещё большим равнодушием, чем прежде – стеклянная стена, что окружала меня, никуда не делась, просто из неё выпало несколько кирпичей, а смерть Кушалы подобрала их и вернула на место. От стены этой мне, привыкшему к безбедному существованию, была и польза – голод ли, жару или холод переносил я, отстраняясь от самого себя, и думалось мне: «Сиддхартха не перенёс бы этих невзгод, а я?». И ещё – мысль о возвращении бродила по ту сторону стены.
Всякого, кто отправляется в путь, я должен предупредить: выходя на дорогу, помни о цели, ибо одна дорога переходит в другую, та в третью и нет им конца.
Цели у меня с того самого дня, как нашёл я могилу Кушалы, не было, а дорога была. И хоть никакими духовными изысканиями я не занимался, но пройдя школу нищенства в Раджагрихе , куда дошли слухи о моём происхождении, отправился я по священным городам: дальше от дома - дальше от пересудов. Множество монастырей, священных рощь и гхатов прошли мимо моего сердца, а в памяти остались только названия: Харидвар, Матхура, Удджайн…. Добравшись до богатейшей портовой Дварки, я едва не воссоединился там с питарами* из-за лихорадки и голода – подавали здесь неохотно. Тогда поманило меня из Дварки ближе к родным краям – так я очутился в Каши, лучшем из мест для умирания. Здесь, в Каши, наблюдая бесчисленные погребальные костры, я окончательно отгородился от мира и решил оставаться на одном из гхатов до смерти, но чем меньше саньясин попрошайничает, тем ему охотнее подают: поскольку я вовсе ничего не просил, и даже не двигался, то жена одного из шудр, сжигавших тут трупы, решила, что моё прокормление – её дхарма, и взяла на себя труд класть мне пищу в рот.
Так дожил я до чайтры, когда дух весны и суматоха Рам-Лилы разогрели мою кровь так, что я отправился бродить по узким улочкам, с удивлением глядя, как из-за недостатка места празднование с улиц выплёскивается на крыши домов. Возле одного из бесчисленных шиваитских храмов внимание моё привлёк старый горбун, сидевший у ограды и качавший на руках, словно ребёнка, сарод изумительной работы. Совсем не узнавая горбуна, лишь привлечённый несоответствием меж собою его рубища и ценности инструмента, подошёл я к нему и вздрогнул, когда тот обратился ко мне:
- Да прибудет с тобою благословение небес, господин мой Сиддхартха Гаутама, сын Шуддходаны из Сакьев! Каждый день из тех шестнадцати лет, что я был разлучён с тобою, я возносил за тебя молитвы, - голос горбуна был неожиданно свеж и молод, по нему я и узнал Калидасу, моего придворного махакави.
Словно пронзённый молнией, застыл я перед Калидасой: шестнадцать лет назад ушёл я из Капилавасты! Не три, не четыре, и не пять лет, как мне порой казалось, а шестнадцать! С ужасом склонился я над ближайшей лужей, показавшей мне лицо почти старика. Долго сидели мы друг подле подле друга, не смея нарушить молчания, и лишь взаимно сжимая руки – не сон ли? Наконец, стал Калидаса осторожно спрашивать о моей жизни, но что я мог рассказать – куда и по какой дороге шёл? В свою очередь и я стал задавать вопросы о домашних делах, на что Калидаса отвечал мне:
- Тебе, господин мой, следует идти домой! – более Калидаса не сказал мне ничего, но тяжесть на сердце сказала мне, что этой беды не поправить!
Питары* – духи предков.
Двадцать шестой
Мудрецы утверждают, что воздух от крыльев комара сотрясается долее кальпы*, но не говорят, сколько длится смех от дурной шутки. Давнюю шутку эту рассказал бы вам в Капилавасте любой водонос:
Маханама из Сакьев, будучи советником при царе Симхахану, отце Шуддходаны, спутался с рабыней и по прошествии известного срока впал в неловкое положение – не выдавать же владетельному раджану дочь за барышника? Тогда хитроумный Маханама назначил дочери завидное приданое, а слухи об этом распространил в соседней Кошале; притом утверждалось, что Маханама расщедрился неспроста: дочка то ли косая, то ли вовсе крива. На приданое польстился царевич Пасенади, а поскольку стоял он в очереди к престолу аж пятым, то дела до его женитьбы не было никому. Невеста оказалась отнюдь не кривой, а о другом её пороке стало известно много позже, когда Пасенади благодаря оспе и интригам добрался-таки до престола. Притом ущемлённым почувствовал себя не столько Пасенади, сколько его сын Видудабха, засидевшийся в царевичах: как мог отец произвести его от жены, рождённой от рабыни?! Тяжкая эта обида была частично смыта сбрасыванием Пасенади с городской стены и восшествием на престол Видудабхи, но у нового царя Кошалы были вопросы и к Шакьям…
По мере приближения к Капилавасте следы недавней войны попадались мне на глаза всё чаще: брошенные пашни, выгоревшие деревни…. А ведь войско Видудабхи и его союзников задело эти места лишь краем. Когда же до столицы осталось менее трёх дней пути, земля превратилась в сплошную рану: по приказу Видудабхи жители окрестных селений были поголовно согнаны на строительство насыпи под стену, окружавшую город, и по большей части погибли от холеры и стрел защитников, а в довершение бед урожай не был собран и разразился голод.
Ввиду предместий встретил я процессию из брахманов, выживших благодаря своей варне**, но оставшихся без прокормления и направлявшихся на поиски царя, готового их приютить. Старец, по немощи своей ехавший на хромом осле, остановил скотину и глядел на меня, словно на ожившего покойника:
- Какого бы роду ты ни был, стяжатель мокши, но сходство твоё с царевичем Сиддхаратхой, ушедшем от нас без следа и вести, удивительно! Кто ты?
Даже по прошествии стольких лет не мог я без отвращения смотреть на Аситу, бывшего настоятеля храма Сакки:
- Я Кушала Халавала, вайшья из землепашцев, предавшийся праведной жизни ради собственной дхармы и искупления прегрешений предков. Не расскажешь ли, досточтимый жрец храма Сакки, какое несчастье постигло это царство? – упоминание имени наставника вернуло мне равновесие.
Поскольку наездник и осёл готовы были упасть от усталости и недоедания, то Асита, польщённый тем, что его узнали, сошёл с осла. Для отдыха устроились мы в клочке редкой тени от акации, и из маловразумительных речей Аситы, забывавшего временами обо мне и говорившего больше с собою, узнал я о событиях от ухода своего и до падения Капилавасты:
Сундаринанда добился своего, став наследником, а затем, по смерти Шуддходаны , и царём. Зная способности своей матери, Сундаринанда отправил Паджапати в ссылку, и та уехала в царство Колиев, прихватив Яшодхару с Рахулом. Не блиставший умом Сундаринанда, оставшись без такого советника, как Паджапати, рассорился и со своими раджанами, и с соседними царствами, так что удивления достоин не набег Видудабхи, а то, что его не было так долго.
Поскольку преимущество врага было очевидно, Сундаринанда не принял вызова Видудабхи и решил пересидеть беду в осаде. Стены Капилавасты были высоки, однако город был не готов к длительной осаде, поскольку не запасли продовольствия. Среди горожан случился бунт, и тогда переговоров ради прислал Сундаринанда к Видудабхе не кого-либо, а деда его Маханаму, полагая убийство его и большую выплату золотом достаточными для заключения мира. Видудабха же, всюду видевший лишь повод к обиде, решил, что Сундаринанда утончённо издевается над ним. Переговоры о мире Видудабха, зная о голоде в Капилавасте, затягивал до бесконечности, а деда своего прислал Сундаринанде живым и здоровым: головы должны были сложить все Сакьи.
Между тем, прослышав о беде, Паджапати вернулась с тем, чтобы вести переговоры за Сундаринанду, но Видудабха, боявшийся её ума, приказал подать ей яда, дабы не говорили, что он отрубил голову женщине.
Наконец, раджаны устали от сидения в осаде и посадили Сундаринанду в цепи с тем, чтобы признать Видудабху своим царём. Видудабха принял весть о покорности Капилавасты с видимой благосклонностью, а когда пред ним открылись ворота – подал знак к резне.
- Не ходил бы ты, Кушала, в Капилавасту: во дворце одни мертвецы, да и из простолюдинов после голодной осады и резни выжили немногие, к тому же ремесленников поголовно угнали в Кошалу, - в голосе старого пройдохи слышалась печаль не о себе, но о родном городе, и подумалось мне о том, что не всего Аситу я знаю.
Распрощавшись с брахманами, направился я в город, дабы узреть содеянное мной, и голос Паджапати преследовал меня: «Ты, только ты можешь защитить царство Сакьев. Как мы, гордившиеся пред соседями приходом чакравартина, будем выглядеть в их глазах после твоего ухода?! Я скажу тебе, как: жертвами. Неужели тебе не жаль всех нас?».
Войдя в пригород, где пожары и неприятель свирепствовали ещё до падения Капилавасты, не нашёл я ни одного уцелевшего дома, лишь собаки, глодавшие костяки, и брошенные дети при моём появлении спешили скрыться в развалинах.
Возле городских ворот обнаружил я первый из погребальных костров: первыми жертвами резни стали лучники, досаждавшие победителям стрелами со стен во время осады. Переходя от квартала к кварталу, вступая в храмы и монастыри, видел я всюду эти завалы из обгоревших костей, но многие из горожан остались и без такого погребения. Пожара в самом городе не случилось, но разграбление было полнейшим: победители вырубили и вывезли даже священные чинары, что росли возле городских прудов.
Вступая в сорванные ворота дворца, думал я, что подготовлен уже ко всему, но вид калек с отрубленными конечностями, длящих свои дни под присмотром нескольких сердобольных брахманов, порушил мой разум: некоторые из этих несчастных узнали меня, иных узнал и я…
Несколько дней шёл я от Капилавасты без остановки, порой переходя на бег, порой впадая в забытьё в придорожных кустах, но и потом ужасные видения гнали меня всё дальше и дальше, как оказалось - на запад. Лишь в припустынной Бхадре, жители которой проявили ко мне участие, остановился я на несколько дней, а когда вопреки их просьбам направил я стопы опять на запад, кто-то из них повесил мне на плечо бурдюк. Лишь к полудню понял я, что окрест меня нет уже и остатков зелени, и в голове моей зазвучали последние, сказанные в довесок к бурдюку, слова: «Тар – пустыня без края».
Кальпа* – день Брахмы, длящийся более четырёх миллиардов лет.
Оставшихся в живых благодаря варне** – с глубокой древности у ариев нет более ужасного преступления, чем убийство брахмана (жреца).
Двадцать седьмой
Звёзды вновь надвигались на меня, разрастались, обступали со всех сторон, кружили, притягивали, и свет их, проходя сквозь меня, грозил размыть мою сущность по вселенной без остатка и возврата. Некоторые из звёзд набухали вдруг светозарными бутонами и расцветали в огненной вспышке цветами в полнеба, чтобы вскоре завять в мёртвые горошины. Когда сознание моё истончилось до туманной дымки на рассвете, на помощь мне пришли лучи далёкой ещё звезды-искры, отличавшейся от прочих изумительным цветом расплавленной меди.
Солнце приближалось, росло, наливалось светом и само уже грозило испепелить меня, но на пути его встала преграда в виде голубого шарика, и всеми силами души устремился я к Земле.
…Очнулся я на рассвете от холода, и долго ещё не мог вернуть конечностям подвижность, раскачиваясь из стороны в сторону и растирая себя непослушными руками. Радость моя от первых лучей Солнца скоро сменилась печалью, потому что спутник мой по ночному путешествию вернуться, увы, не смог: с первого взгляда на древнее тело его понял я, что душа Васуки, истончённая самим временем, развеялась без следа.
Скоро подле тела Васуки другие наги вырыли в песке извивами своих тел яму и застыли в неподвижности над своим царём – жалкая горстка тлеющих угольков от некогда великого костра.
Когда пришло время уложить Васуку в последнее его прибежище и засыпать песком и обломками скал, с удивлением почувствовал я на губах солёную влагу: то были слёзы, пролитые мною не о себе, не о людях даже, но о безнадёжно одиноких на этой планете чужаках, в сравнении с которыми я был бесконечно богат.
В тот день я без спешки разделал слепыша, изловленного для меня нагами, и ел его без жадности, а когда наступил вечер, то накинул на плечо бурдюк с водою и направился на восток. Наивные звёзды одна за другой выглядывали из небесных окон, спрашивая меня с детским любопытством:
- Куда идёшь, Сиддхартха? А ты дойдёшь, Сиддхартха?
А я им отвечал с нежностью:
- К людям, куда же ещё? Дойду, дойду непременно!
Так шёл я, и Земля, словно кожа огромного барабана, отзывалась на мои шаги:
- Тат – ха – га – та! Тат – ха – га – та!