От автора. Выйдя из дома, я взглянул на небо. Оно было синее, синее, ни одного облачка.
Даже странно было видеть такое чистое небо после трех дней ненастья, непрерывного дождя, осточертевшего донельзя. «Вот и славно, - подумал я. – Над всей Испанией безоблачное небо!». И остановился в недоумении: с чего вдруг возникла в голове эта мало теперь кому известная фраза. Останови любого прохожего, спроси, что значат эти слова для мировой истории, вряд ли кто ответит, а кто и пальцем у виска покрутит. Вот так вот! Мало кто помнит, что «безоблачное небо» над Испанией было первым звоночком того кошмара, который теперь именуется Вторая мировая война. Да, Испания! И по какой причине мысль моя помчалась по стеллажам и сейфам памяти прожитой жизни, отыскивая папку, как-то связанную с этим словом? Вот она папка! Вспомнилось, хоть и давно очень это было.
У меня выдался отпуск. Ехать никуда не хотелось, да и финансы «пели романсы». Попросил одного друга пожить у него на даче. Впрочем, дачей это можно было назвать весьма условно. Обыкновенный крестьянский дом в деревне, где когда-то жили предки моего друга. Обычный дом, похожий на другие в этой деревеньке. Я давно хотел вырваться из города, подышать чистым воздухом, посидеть в тишине на речном бережку с удочкой…Поехал туда я с радостью.
Здесь и произошла встреча с человеком удивительной судьбы. Как-то ближе к вечеру, я услышал пение, которое донеслось из соседнего двора. Пели, конечно, не оперные певцы. И дело даже было не в том, как они пели, эти три мужских голоса, а ЧТО они пели… Я не знаток иностранных языков, слегка знаю английский, потому на каком языке пелось, я не понял. Кажется на итальянском. Но песню узнал сразу, ибо когда-то ее часто исполняли по радио. И пел ее, чаще всего, Эрнст Буш, как его тогда называли, «поющее сердце рабочего класса».
Из соседнего двора неслось решительное:
«Avanti popolo, alla riscossa
Bandiera rossa, bandiera rossa
Avanti popolo, alla riscossa
Bandiera rossa trionfera!
Bandiera rossa la trionfera
Bandiera rossa la trionfera
Bandiera rossa la trionfera
Evviva il communismo e la liberta!
Пригибаясь, как под обстрелом, я прокрался к забору и заглянул в щель. В соседнем дворе под яблоней сидели за столом трое пожилых мужчин и пели отчаянно-воодушевленно, дирижируя себе руками:
Vogliamo fabriche, vogliamo terra
Ma senza guerra, ma senza guerra
Vogliamo fabriche, vogliamo terra
Ma senza guerra vogliamo sta!
Ma senza guerra vogliamo sta
Ma senza guerra vogliamo sta
Ma senza guerra vogliamo sta
Evviva il communismo e la liberta!
Evviva il communismo e la liberta!
Черт возьми! Это было восхитительно! Трое, явно навеселе, мужиков поют не « Ой, мороз, мороз…», не «Ой, цветет калина…» или что-либо из застольного репертуара, а «Бандьера росса», «Красное знамя» когда-то известную всему миру! Да еще на иностранном языке! Чудеса!
Bandiera rossa la trionfera
Bandiera rossa la trionfera
Bandiera rossa la trionfera
El viva comunismo e la liberta!
Bandiera rossa la trionfera
Bandiera rossa la trionfera
Bandiera rossa la trionfera
Evviva il communismo e la liberta!
Я опускаю мелкие подробности, как я познакомился с соседом, подкатывался к нему. Журналистский зуд терзал меня. Неспроста пели мужики эту песню. Я нюхом чувствовал – здесь что-то интересное. Хозяин на расспросы отвечал уклончиво, не раскрывался. Был это такой кряжистый мужик, невысокого роста, хоть и пожилой, но крепенький, несмотря на возраст. Звали его Павел Сергеевич Демин.
И, наконец, наступил момент, когда я раскрутил его на разговор, на воспоминания. Так я впервые в жизни встретился с человеком, который воевал в Испании. Правда, следует сказать, что воевал он недолго. Виной тому были следующие обстоятельства. Был он стрелком на самолете СБ-2 (скоростной бомбардировщик) советского производства. Однажды эскадрилья получила задание разбомбить на острове Майорка немецкую морскую базу. СБ-2 были по тем временам отличные машины. Летали без сопровождения истребителей – скорость была у них больше, чем у немецких самолетов. Но в тот раз что-то не заладилось. То ли предательство, которого на этой войне хватало, то ли случайность, но еще при подлете эскадрилью окружила стая «Хейнкелей» легиона «Кондор», которые вынырнули неизвестно откуда. И закружилась в небе карусель. Самолет Демина был подбит. И судя по тому, что он падал и заворачивался в штопор, пилот и штурман были убиты. Самого Павла Сергеича лишь контузило.
- Не помню совершенно, как я выбрался из горящего самолета, как нашел в себе силу оторваться от дюралевого борта и раскрыть парашют. Я не помнил себя, может быть час, может быть, день, быть может, минуту. Не помню, как освободился от ремней парашюта, который, намокнув, утопил бы меня, несмотря на спасательный жилет. Очнулся я в другом мире, на том свете.
Подобрали меня рыбаки в открытом море. И завезли бесчувственного и контуженного, с рассеченной у виска головой (вот он шрам-то!), на ту сторону Средиземки, на африканский берег, свой родной берег, во французскую колонию Алжир. Французы интернировали меня, посадили в концлагерь за Атласскими горами, в тель-атласской глубинке, в пустынном пекле, исхлестанном сухими руслами временных рек. Погнали на бескрайние соляные болота – шотты, на каторжные работы. Иными словами - спрятали.
Из русских я был там один, из испанских интербригадовцев – тоже один, и вообще из европейцев один. Это и была Алжирская яма.
Алжир – самая старая колония на Средиземке. Египет захвачен на полвека позже. Осели в Алжире самые матерые колонисты в нескольких поколениях, самые коричневые из французов. Я так думаю, будь я покладистей, жил бы я на побережье, в тени пробковых дубов и грецких орехов, стал бы растить для парижских ресторанов раннюю картошку, томаты и артишоки – они поспевали там на месяц раньше, чем в Париже. Однако мне пришлось копать соль на шоттах. Нет худа без добра. Это мне зачтется позже, дома.
Дорога домой оказалось, однако, длиной в два года. Не просто было вызволить человека оттуда. Требовались свидетели, что я жив-здоров и что меня видели в Алжире. А свидетель, рыбак из аборигенов-берберов, по счастью, грамотный человек, шкипер рыбацкой шхуны, добрался до советского судна в Марселе, лишь осенью тридцать девятого года, когда немцы уже стояли вдоль всей советской границы от Балтики до Черного моря.
Многие «испанцы»(шведы, канадцы) возвращались из французских лагерей не скоро. Я, вероятно, один из последних. Два года я шел домой.
Что убивало в Алжирской яме? Неизбывная, безысходная тоска. Она расклевывала, растерзывала душу, как стервятники падаль. Она сводила с ума. Послушай, - прервал он сам себя. – Что я тебя своими рассказами потчую? Давай закусим, что бог послал!
Я согласился, хотя есть мне не хотелось. Но я боялся, что хозяин может, утомившись, закончить свой рассказ. Пришлось соглашаться. Мы выпили удивительно вкусного домашнего яблочного вина, закусили дарами огорода.
-Постоянно наяву и во сне, до постылых собачьих слез, до колик хотелось жрать. Вот и сейчас аппетит пробудился от рассказа своего собственного, - продолжал хозяин, с хрустом грызя огурец.
-Мучила и жажда. Пресная питьевая вода была привозная, из неблизкого колодца. Донимала еще нужда помыться, освежить просоленную кожу. Руки по локти и ноги до колен были в незаживающих язвах от соли и соленой воды. Лютый зуд доводил до бешенства, до припадков и конвульсий. Но хуже всего – тоска. Тоска по всему живому, по малейшему его ростку, по самому слабому, случайному его прикосновению.
Шотты безжизненны. И небо над ними мертво, ни облачка, ни птицы, ни дуновения, ни воздуха. От зноя звон в ушах, куриная слепота, волосы встают дыбом, закипают мозги. Над головой и под ногами, в соляных болотцах, одинаковая тошнотворная голубизна, пустота бездонная, вечная.
Царство Смерти.
Раз в неделю, как в сказочном видении, мелькнет в соленой лужице неправдоподобно черная змейка, самая ядовитая на земле, злей и опасней королевской кобры…Ее оберегали от дурней стражников. Брели следом за ней словно зачарованные, пока она не проваливалась сквозь землю. Один каторжник, похоже, из горожан, по обличью мулла, испугался, было, и ударил змейку камнем соли, перебил ей хребет. Другие посмотрели, как она извивается, волоча отбитую, безжизненно прямую половину тела, проводили ее далеко прочь, а потом принялись молча, тупо бить того, кто ее ударил. Поймали как-то ящерку. Сутки кормили, поили ее, забавлялись тем, как она зигзагами стремительно мечется в глубокой корзине из под соли. Недоносок один, безбородый, схватил ее и стал есть у всех на глазах.
Шакалы. Они появлялись по ночам неведомо откуда, тоже изредка, как и змея. Показывались на виду у человечьего жилья, хотя никаких отбросов у лагеря не было. Все съедалось подчистую. В такие ночи никто в лагере не спал. Бабий скулеж, детский лепет шакалов и зловещий рыкающий хохот гиены слушали, точно музыку. Сперва по одному, затем хором заводили ответный плач и вой, веселились и радовались до слез, как будто пели любимую заветную песню.
Соль заготавливали прямоугольными плитами килограммов по двадцать каждая. Увозили ее на верблюдах. И когда приходили из-за неверного, размытого зноем , многослойного горизонта караван и двугорбые, ногастые, губастые божьи твари с сияющими очами ложились на землю под погрузку, в лагере начиналась свалка, драка. Все кидались сломя голову к верблюдам, укладывать на их спины плиты соли, смотреть на них, касаться их, ласкать их.
Лагерная охрана и караванщики на это время убирались подальше от верблюдов, дерущихся людей не разнимали. Верблюды испуганно мотали ощеренными желтозубыми мордами, случалось, плевались.
Павел Сергеевич задумался. Я сидел тихо, боясь спугнуть его воспоминания.
-Однажды с караваном прибыла женщина, не белая и не черная, не то мулатка, не то метиска, с нежными верблюжьими глазами и нахальным оскалом – зубов у нее было явно больше двух рядов, как у акулы. Она переночевала в караульном помещении, надо думать, с капралом, а утром возникла у соляного карьера. Прошлась взад-вперед в туфлях на французском каблуке, мотая черной с красными цветами юбкой, выкатив почти целиком обнаженную, туго зашнурованную грудь, сверкая перстнями и браслетами на обеих руках. Она подошла ко мне и спросила по-испански:
-Ты кто? Я тебя узнала. Это ты? Ты русский цыган? Ты р о м! – Видимо капрал похвастался ей, что у него в лагере человек из России.
Каторжники смотрели на женщину с оторопью, как на существо с другой планеты. Она была живая, из живого мира, где растут злаки и цветут травы. Наверное, и пот на ней несоленый, пресный. Она могла отдаться, могла отказать, могла родить…Она была прекрасна.
Павел Сергеевич замолчал, уставился невидящим взором куда-то в пустоту. Я не выдержал и прервал его молчание: - Так что эта женщина? Что дальше было?
-А ничего, - ответил он. – Ушла с караваном. Исчезла в пустынном мареве. А через день никто уже и не верил, что она здесь была. Думали – привиделось. Ну, ладно…Я вот думаю, что мне доставалось тяжелее, чем другим. Я пропадал на чужбине, а у меня была Родина, какой не было у других, не было ни у кого.
Демин вздохнул, отпил вина.
-О том, что сталось с Республикой, о том, как франкисты вошли в Мадрид, я узнал уже там, в соленом пекле. И все же дни в Испании, я вспоминал, как сладкий сон. Сосны у стен королевского замка под Мадридом, сосны… Они росли из моей груди, из моих глаз…
Со временем стало накапливаться в душе, подобно свинцовому удушью из кошмарного бреда, самое невыносимое. Неутолимо, до помрачения рассудка голодал мозг, родник высшего человеческого счастья, а в неволе – застенок для пыток.
Я был до Испании инженером. Строил мосты. И тогда в Алжире, я мысленно строил их от начала до конца, вычерчивал в голове все узлы… Если бы хоть лист писчей бумаги, карандаш и логарифмическую линейку! Я мог бы сочинить небывалое до тех пор в природе. Я сдвинул бы горы. Повернул бы Землю, как обещал Архимед, опершись на точку опоры, которую создал бы единственно мощью своего мозга. Он терял равновесие, буйствовал, подобно морю под тропическим циклоном, да, морю, ибо мозг велик, как море, а беда его сильна, как циклон. И тогда я валился на нары, на землю, застывал, точно с перебитым позвоночником, и тщетно меня волокли и швыряли в карцер, соляную щель, холодную, как погреб.
Я иногда даже пытался утешать себя, сочинял сказочки. Мог прочесть их наизусть, от слова до слова. Но это была не моя сфера, слово не насыщало мой мозг.
-А о побеге вы не думали? – спросил я осторожно.
-Думал. Каждую ночь, каждый день, два года кряду. Охрана была слабая, лагерь даже не оцеплен проволокой, блоки без окон, без дверей. Охранялся, по сути, лишь хлев с двумя мулами, возившими питьевую воду. Но вот уж мулов и кожаные мешки для воды сторожили неотступно, неусыпно, с овчаркой, свирепой, как носорог. К колодцу, за питьем, отправлялись под вооруженным конвоем. Колодец был единственным на десятки, а может, и на сотни верст кругом.
Шотты – это бездна, без конца, без края. Они лежат ниже моря. Тут и там – топи, подобные незримым пропастям. Увязнешь чуть повыше щиколотки – пиши пропало, каюк. Бежать без хлеба – риск смертельный, но куда ни шло. Бежать без воды – самоубийство. А каково без языка, да еще ненавистному в Африке белому человеку? Кто такой рус и что такое совьет, в этих диких доисторических долах по ту сторону Атласа не знали, разве что на самом побережье. А ближайший путь к морю, путь на северо-запад, тоже, впрочем, на долгие недели ходу доброму каравану с опытным проводником, перегорожен не только Атласским хребтом длиной в две с половиной тысячи километров, но и Марокко. Попадаться в руки марокканцам испанскому интербригадовцу – отнюдь не резон.
И тем не менее, очень может быть, что я бы и решился попытаться – раз в жизни. Готовил самое важное – товарища, спутника, как вдруг почувствовал: назревает, почкуется перемена в моей судьбе. Почувствовал, что шкипер шхуны, которая подобрала меня в Средиземке, доплыл, наконец, до французского берега, как я ждал, как надеялся. И я ожил: сильна наша держава, дотянется ее десница до Алжира! И вот, выходит дело, не обманулся.
Под конец все же попробовали пугнуть меня, что называется насмерть. Подсадили к нам в блок человечка по кличке Пюс (по-французски – Блоха). Это был уголовник, психопат. Своим обличьем и сложением, руками, челюстями, волосатостью, он смахивал скорее на гориллу. Выдавал себя за выходца из России, урожденного одессита.
Имелся у него нож, складной, большой, похожий на испанскую наваху, но лезвие у ножа было такое увесистое, что вполне он мог сойти и за короткое мачете, которым рубят сахарный тростник в Андалузии. Метал он свой нож, точно боевой топорик, метко и со страшной силой. И это живо привело в трепет весь третий блок, если не считать одного русского, меня.
Действовал Пюс довольно шаблонно: не то продал, не то проиграл меня. И будто бы обещался язык мне оставить, а нечто другое отрезать, чтобы было чем и о чем мне рассказывать. Многие в блоке после этого перестали спать. Я спал. И Пюс, видимо, сам потерял покой, заорал по-русски, что Гитлер задушит матушку-Россию, как задушил Испанию. Судя по тому, как он выговорил «матушку-Россию», похоже было, что он белогвардеец, может быть и русский.
Ах, ты, думаю, сволочь! Схватил его за ухо и стал драть, приговаривая, что родную свою мать срамить нельзя, нельзя, нельзя! (Будто можно пристыдить провокатора!). Пюс вырвался, воя, как дисковая пила выхватил нож и метнул в меня, полураскрытым, промазал, до того не в себе был. Нож свистнул, улетел, как пулька. Пюс пригнувшись, бросился за ножом. Кинулся и я следом. И попал Пюс как раз мне под левую руку. А я левша. Ничего в руке у меня не было. Ударил кулаком наотмашь, пониже затылка. Сломал Блохе шею. Тот сложился пополам и остался так лежать, с открытыми глазами. Глаза его кричали: шею!...шею!.. И казалось, можно еще было успеть поправить ему шею, и он встанет.
Случилось это днем, в соляном карьере, неглубоком, открытом, у всех на виду. Но никто из конвойных не заметил, как исчез затем Пюс с лица земли. В один миг забросали его камнями соли, как гравием, в яме, достаточно вместительной для могилы. И никто из очевидцев, а их было немало, не видал русского, который его убил. Дивились только, откуда взялась сила?
Нашла труп овчарка через несколько дней. Мне предъявили обвинение в убийстве. Объяснили, что дело пахнет гильотиной. Посадили в одиночку, как смертника. Типичный метод вербовки, бывший в ходу у иностранных разведок в те годы и позже.
Почему все-таки меня выпустили из рук, не знаю. Возможно, сказалось то, что немцы вступили в Париж, и французским властям в Алжире было не до меня. А может, и не рассчитывали уже сговориться с тем, который так обошелся с их агентом. Но получилось так, что именно это счастливое обстоятельство (выпустили, закрыв судебное дело) бросило на меня тень, когда я вскоре оказался в России.
Естественно, что встретили меня строгонько. Домой не отпустили. Это было в порядке вещей, не могло быть иначе. Обиды на своих не держал. Я подлежал спецпроверке, а дело это долгое и хлопотное. Верить одним моим словам? Уж сильно неправдоподобная история получалась. Где-то я был целых два года, а самолет был сбит неподалеку от немцев…Вот и думай! Только я не сомневался, что буду оправдан безоговорочно. К моему делу подключились интербригадовцы, многие в больших чинах уже были. Рассказывали, что даже «генерал Малинэ», который потом станет маршалом Советского Союза Малиновским и министром обороны, занимался моим делом. Да и многие чекисты, побывавшие в Испании, тоже помогали. Но дело закончить не успели – война началась. На фронт я просился дважды.
Первый раз – 22 июня, после речи Молотова. И получился конфуз. Накануне войны все разговоры о ее возможности, а тем более неизбежности расценивались как распространение панических слухов. И потому я написал сдержанно: «Ввиду конфликта с Германией прошу послать меня в действующую армию». Заявление попало в руки дурака, можно сказать, который наложил следующую резолюцию: «Никакого конфликта с Германией нет, занимайтесь своими делами». Какими делами я мог заниматься, фактически, находясь под следствием? Видимо дурак этот не понял меня.
-А ваша семья? Она была у вас, они знали, что вы живы?
-Семья моя была в Белоруссии, в Гомеле. Жена – Лиза и сын Николка. Им сообщили обо мне, постарались друзья. Их эвакуировали, но…Поезд с эвакуированными попал под бомбежку. Они погибли. Об этом я узнал только после войны. А следствие по моему делу не закончили, временно отложили.
Стране нужен был уголь – Донбасс был под фашистами. И меня направили строить железную дорогу в город Воркуту, который поднялся уже по ту сторону Полярного круга, на широте Нарьян-Мара и Хибиногорска, если брать запад, и Игарки, Верхоянска, Среднеколымска, если брать восток. До маковки Полярного круга от Воркуты рукой подать. А перейти Урал – тут тебе и Салехард…
Места мало обжитые, жилье без водопровода и канализации, добро, ежели в доме печь, в печи уголек, а то хоть и уснешь в ватнике да под тулупом – проснешься седой от инея. После Алжира я жутко мерз. Э-э-э, да что там! Дорогу мы построили и я снова подал рапорт о направлении меня на фронт. Тут подоспело решение о прекращении следствия по моему делу, как-то доказали, что я не перебежчик! Правда восторжествовала! И получил я назначение командиром саперного батальона. Дважды был ранен, но жив, как видишь. Но это все уже не так интересно…
Я видел, что Павел Сергеевич утомлен рассказом. Видимо воспоминания растревожили его, а здоровье уже не то. Но я решился на последний вопрос:
-Павел Сергеевич! Я недавно слышал, как вы с гостями пели?!
-Это ко мне друзья-интербригадовцы приезжали. Нашли как-то меня. Нас мало осталось. Полегли на фронтах многие. Были мы в Испании в разных местах, друг с другом никогда не встречались, а вот встретились, словно братья родные, честное слово! И душа песни потребовала…Нашей песни!
И Демин запел
:
Bandiera rossa la trionfera
Bandiera rossa la trionfera
Bandiera rossa la trionfera
Evviva il communismo e la liberta!