Я Щ Е Р К А (из прошлого)
Очнулся от свежести затянутого сумерками вечера.
-Мама!..
Она сидела напротив, на березовом чурбаке, привычно уронив руки в подол платья, и внимательно разглядывала его.
-А я вздремнул, кажется, - неожиданно смутился Илья и снова, как в детстве, ворохнуло сердце чувство вины.
Мать заговорила с ним будничным голосом, словно они расстались только сегодня утром.
-Здравствуй, сынок! Вздремнул - и ладно. Притомился, видать, в дороге. А я в поле на прополке была. Управляющий попросил. Да и что дома сидеть, когда силы еще не покинули. А сердце-то у меня весь день замирает и замирает, да сладко так. К чему бы это, думаю? Отца во сне видела прошлой ночью: конопатит, бы, он нашу лодку, вот эту самую, на которой ты сидишь, смолит – дымища над ним, сам чумазый, как черт в пекле, и улыбается во все зубы. Ты что это, говорю, Кузьмич, затеял, зачем тебе лодка? Да Ильке, отвечает, дорога у него, ныне, дальняя, не дойдет пешком-то.- Она промокнула концом головного платка заблестевшие слезы, продолжила со вздохом:
-Вещий сон оказался. Ну, вот, значит, подхожу это я к дому, смотрю – калитка не заперта. Кто бы это, мог быть? Не уж-то, думаю, Устинья приехала в гости, соскучилась? В Ташкенте она теперь живет, у дочери. Как схоронили Аркадия, так и бросила все. Не могу, говорит, одна жить, к внукам поеду. Захожу, а тут – на тебе, Илюшка мой! Так вот и сижу, на тебя смотрю, плачу потихоньку.
Сафронов, взволнованно вскочил, прижал мать к себе. До чего же маленькой, хрупкой показалась она ему после долгих лет разлуки.
-Ну, что ты, что ты!? Вот я и приехал к тебе – живой, здоровый. Ничего со мной не случилось и не случится. Пойдем-ка, лучше в дом. Я бы поел чего-нибудь.
-Ой, Илька! Ну и дура же я старая, а! Айда-ко, правда.
Мать суетливо скрежетала ключом в старом замке и все оглядывалась на него. А в глазах читалось: уж не приснился ли он ей? Всхлипывала тоненько, ворчала, глотая неуемные слезы:
-От, язви его, не открывается, проклятущий. На-ко, ты попробуй. Что-то руки не слушаются. Может у тебя получится…
Он уже давно был сыт, а мать все подсовывала ему то огурчики свежие, с грядки, то очередную куриную ногу, сметану густую, как холодец с мороза. В глазах ее, всегда ярко голубых, а теперь уже разбавленных мутноватыми белильцами старости, вместе с трепетной искрящейся радостью, проглядывало невысказанное беспокойство. И только когда он закурил, по-отцовски попыхивая дымом в форточку, она осмелилась спросить:
-На долго ли приехал, сынок?
И замерла, внутренне сжалась, будто ожидая удара, прятала глаза, разглаживала тяжелой рукой невидимые складки на клеенке.
-Не знаю, как тебе покажется, - решил он успокоить мать. – Думаю, месяц, другой поживу. Отдохну, по хозяйству тебе помогу.
Дрогнули, расправились опущенные плечи, и сквозь густой загар пробился на увядших щеках легкий румянец.
-Ну, вот и ладно, вот и хорошо. Отдыхай вволю. Утром блинчиков тебе напеку. Покушаешь с маслицем, как любил. Небось и вкус их забыл в столовках-то? Да и кому тебя потчевать: живешь бобылем, сам себе рубашки стираешь. Мать вздохнула тяжело, длинно, глянула исподлобья украдкой: не обрадует ли сын еще какой вестью? Но, не дождавшись, стала убирать со стола.
Он молчал. Обдумывал, как бы перевести опасный разговор на другую тему. Но мать сегодня тоже не хотела бередить старую рану. Сновала мимо него от стола к печи и обратно, и все норовила заглянуть в лицо, с неожиданной, забытой им уже лаской в глазах. Смущалась своего нечаянного счастья, но, вдруг, не сдержавшись, несмело протянув руку, гладила судорожно по плечам, по голове, словно желая убедиться: здесь ли он, ее единственный, родная кровинушка, последняя надежда в жизни?
А «последняя надежда», дымил уже которой сигаретой, пил несчетную чашку чая, и было ему стыдно перед нерастраченной материнской нежностью. Слишком занятый собой все эти годы, не балующий мать письмами и, тем более, подарками, потерял, как ему казалось, право на ее ласку и нежность. Но для нее все было просто. Приехал в гости сын, единственное чадо, и она была счастлива. Ворковала радостно, рассказывала новости о курьезных и горестных событиях односельчан, о вдовьем своем житие, когда из-за каждого пустяшного дела приходится кланяться мужикам, тратиться на магарыч.
Застелить себе постель он попросил мать в амбаре, на прежнем месте, где встречал в детстве чудиновские рассветы. И уже тонул в теплых волнах дремы вместе с растревожившими его воспоминаниями и недодуманными мыслями под тихие всплески материнского голоса, пока, как ледяной душ, не обрушилось на него знакомое имя.
-Кто, кто приехал?
-Да ты, уж, спишь, никак? Я и говорю, Варвара Степановна, забыл, что ли? Год, как здесь живет, в библиотеке работает.
-Это, которая Минаева, что ли?
-Да, какая она сейчас Минаева!? – Досадовала мать на его беспамятность. Давно – Панина. При тебе она замуж то вышла, ведь. За офицера этого, приезжал еще с ней перед тем, как тебе в армию идти. Беленький такой, румяный, как девушка. Ну, вот, значит, хорошо, сказывала Арина, они жили поначалу. В Германии, где-то служба у него. А потом, Варька то и заболела. В больницу положили, разрезали. Уж, не знаю, что там у нее нашли? По-женски, что-то, сказывали бабы, а может, врут. Кто их разберет. Я не спрашивала. В чужой шубе блох искать, - самому чесаться. Ну, так вот, офицерик-то, раз такое дело, и загулял от нее. Бабу стал подыскивать себе здоровее, что ли? Черт их, кобелей, разберет. Одним словом, узнала она как-то, не стерпела обиды и вернулась домой. Дочку с собой привезла, Аксютку. А девчоночка-то, какая славная: красавица писаная, смышленая, приветливая. Век бы любовалась на нее.
Мать, вдруг всхлипнула, стянула с головы платок, уткнулась в него лицом, проговорила сдавленно, искаженно из-под платка.
-На тебя чем-то похожа, когда ты в ее годках был. Эх, ты-ы-ы, обалдуй! Жизнь проживаешь, а семя свое не прорастил, меня сиротой оставил, без внуков, без радости на склоне лет, сам годами на глаза не кажешься.
Илья протянул, было руку к матери, но она, дернув плечом, резко встала и, не попрощавшись, вышла из амбара.
В тишине, за хлебным ларем шебуршали мыши. Пахло укропом, сушеной калиной, огурцами и чем-то еще с детства волнующим, непередаваемым никакими словами. Не будь этого разговора с матерью, он бы от души порадовался родному домашнему духу, понежился наскучавшим сердцем в юношеской колыбели. Но улетел сон, унес покой.
После той ночи в Тимофеевой избушке их отношения с Варькой стали другими. Она стала сторониться его, реже выходила на улицу, а при встречах больше молчала. Странное ее поведение раздражало, а порой и злило Илью. Он часто уходил на этюды, много рисовал дома, - готовился в «Суриковский» институт и за этими занятиями забывал о Варьке.
Уже летом, за неделю до его отъезда в Москву, Варька постучала в амбарное окно. Было уже поздно. Он отбирал, укладывал и снова разбирал свой чемодан с работами, приготовленными на творческий конкурс.
Прямо с порога кинулась на шею:
-Извелась я вся, Илюшенька, без тебя. Не могу больше. Гордилась, гордилась, а все без толку. И что за сердце у меня такое, сладу с ним нет.
Ночью шептала горячечно:
-Не бросай меня, Илюшенька! Никогда! Держи меня крепко-крепко, - она обнимала его изо всей силы. – Вот, так! И не отпускай от себя никуда. А иначе пропадем мы друг без друга.
Тогда он не обратил внимания на эти слова, а в последствии и вовсе забыл их. За ее руками и жаркими губами, за неумелыми, но преданными теплыми ласками, он уже видел Москву, и себя в шумной ватаге гениев – будущих Гогенов и Матиссов и Модильяни.
Под утро, стрельнув в него зелеными молниями из темных полукружьев глазниц, решительно заявила:
-Я от тебя не отстану, так и знай! Поеду в Москву вместе с тобой. Устроюсь куда-нибудь на работу, буду помогать тебе.
И поехала. Но, уж, лучше бы она осталась и ждала его дома. Может, как-то бы иначе сложилась их жизнь.
Он не поступил. На отлично сдав специальные экзамены, не добрал баллов - на школьных предметах. Москва, с ее суетливой шумной жизнью, с терпким запахом разогретого на солнце асфальта, с бесконечными, покорными очередями у магазинов и кафе в одночасье стала ему ненавистна. Нестерпимо хотелось домой, в тайгу, в Тимофееву избушку. Хотелось побыть одному, поплакать, пожалеть себя – что угодно, лишь бы поскорее и подальше от этой шумной бесконечно жующей публики, от большого неприветливого города.
А тут еще Варька! Сколько не доказывал, что ей нет никакого резона возвращаться с ним домой, терять год учебы, сколько не убеждал, что вернется на будущий год и поступит обязательно, и они снова будут вместе, она твердила одно:
-Или оставайся и готовься этот год здесь, - решительно заявила она. - Или я возвращаюсь с тобой. Вместе приехали, вместе и уедем.
Как она раздражала! Семенит за ним на вокзал с огромным, еще дедовского кроя, чемоданом. Лучше бы кричала, плакала, закатила истерику и бросила его, презрев явную бездарность. Так нет – молча сопит за спиной, пыхтит под тяжестью ноши, бежит, как покорная собачонка за хозяином. Бросила работу, документы не успела взять в институте - собралась с ним обратно в деревню. А билет был всего один. Он купил его в тот же день, когда завалил экзамены у какого-то барыги на вокзале за две цены. К ней в общежитие пришел только попрощаться, уже с вещами.
Еще по дороге в Москву он настоял на том, чтобы она не теряла понапрасну время и поступила хоть куда-нибудь. Жена художника по определению должна быть образованной. Против такого аргумента Варька возражать не стала и, сверх всякого ожидания, с первого захода поступила в медицинский институт. Попутно, в какой-то поликлинике, договорилась подрабатывать санитаркой.
Они строили планы.
-Ты талант, Илюшка, тебе надо как следует заниматься, - Убежденно доказывала ему Варька. – Здесь, в Москве, даже на две стипендии нам не прожить, поэтому я решила и учиться, раз ты так хочешь, и работать, глядишь, и перебьемся.
-Ну, от чего же ты одна будешь работать, и учиться, - возмущался Илья. – Я инвалид, что ли? Да у нас на любом факультете халтур полно. Особенно летом. Преподы часто берут студентов на восстановление фресок в храмах, и новодел, иной раз, попадается. Старшекурсники, бывает, берут с собой молодежь на монументалку. У них практика, дипломные работы, а нам наука. Главное, чтобы руки, откуда надо росли. Да и любую другую работу всегда найти можно. Москва – город большой, всем дела хватит. Не трусь, Варюха, прорвемся.
В ожидании поезда стояли поодаль друг от друга, словно чужие. Уже все было сказано. Откипели страсти, и каждый остался при своем мнении. Осталась мука, точившая Софронова с того самого момента, когда он решил уехать один. Билет Варька не смогла купить, даже к кассе не пробилась, и теперь, уперевшись взглядом в спину Сафронова, бормотала, как молитву, единственное слово: «Останься, останься, останься…». Солнце, яр-кое, предвечернее, невидимое здесь, под навесом Казанского вокзала, нестерпимо пылало в обожженном небе, загоняло в душную тень пассажиров и провожающих. Они толпились среди бесчисленной поклажи, изнывая от духоты; шумные и суетливые, нетерпеливо поглядывающие в сторону сверкающих путей, откуда должны подать поезд, стремящиеся покинуть этот знойный, ненавистный Сафронову город.
Поверх их голов, за обрезом навеса, он видел, как на этот город стеной наваливается тяжелая брюхатая туча и тянет за собой широкий, во весь горизонт, мрачный плащ тьмы. Она еще не накрыла им весь город, еще не дотянулась до вокзала, но из чернильной ее глубины уже пробивались быстрые, как выстрелы, всполохи огня и доносилось низкое раскатистое ворчание. Удушающе плотный, неподвижный воздух заполнил перрон. Когда подали состав и объявили посадку, чернильный морок окончательно затянул изнывающий зноем перрон. Тонкие, сильные пальцы судорожно вцепились Сафронову в предплечья, потянули вниз, зеленые глаза близко-близко заглянули ему в душу:
-Если ты сейчас уедешь без меня, ты предашь нас обоих! Слышишь, Сафронов? Я прокляну тебя и всю твою жизнь, и мы оба никогда не будем счастливы. Никогда! Понимаешь ты это? - Шептали губы родные, теплые, ранили больно тоской окутанное сердце. – Если только ты сейчас уедешь, Сафронов, ты разобьешь нас обоих, в дребезги и эти осколки нам уже никогда не собрать! Никогда, понимаешь? Никогда!
Он понимал. Понимал это еще тогда, когда она решила ехать с ним в Москву. Уже тогда, удивляясь непостижимому чутью в себе, знал, что это не к добру. Но он не мог ее уговорить тогда и не смог сейчас. И дело было не в том, чтобы просто сдать билет и уехать завтра вместе, и не в том, чтобы остаться с ней в этом городе. Он не мог остаться и не мог взять Варьку с собой. Он просто ничего не мог изменить. Надо было только найти в себе силы, чтобы пережить эту муку.
Сафронов решительно оторвал Варькины руки от себя и, не проронив ни слова, поднялся в вагон. Где-то над головой, оглушительно лопнула и покатилась пустыми бочками по железным Московским крышам чернильная гроза, водопадом хлынул ливень. По шуму голосов за спиной он понял, что Варька ломится за ним. Ее не пускали. Кричала пожилая проводница, требуя билет, шумели пассажиры, которым Варька мешала пройти своим огромным чемоданом, и сама она что-то истерично вопила визгливым рыдающим голосом, от которого уже рвались до предела натянутые нервы Ильи Сафронова.
Трясущийся от злости, он выскочил из вагона в тамбур, подхватил нелепый Варькин чемодан и выкинул его через головы пассажиров на перрон. Замки лопнули, крышка откинулась и на грязный затоптанный асфальт, под ноги толпы вывалились какие-то разноцветные лоскутья, и в этом постыдном, как чужая распахнутая постель, водовороте одежды и белья искрила зеленым глазом ящерка, та самая, которую он подарил Варьке еще в Тимофеевой избушке.
Где-то в отдаленном уголке мозга, слабо сигналило, что он делает что-то ужасное, дикое, противное себе, но уже не мог остановиться. Вид растерзанного чемодана его еще больше взбесил. Хотелось разбросать, растоптать эти нелепые здесь тряпки и вместе с ними покорную, преданную Варьку. Она окаменело стояла над своим растерзанным чемоданом, крепко закусив пальцы обеих рук, видимо, чтобы не закричать. Широко раскрытые нестерпимо изумрудные ее глаза смотрели на него удивленно и испуганно. А он, в безотчетном порыве выскочив из вагона, кричал ей в лицо что-то злое, обидное, еле сдерживаясь, чтобы не ударить. И тут же, из неведомых глубин его души, поднималась острая болезненная жалость к ней и вместе с нею страх. В этот миг Сафронов окончательно понял, что до безумия любит свою Варьку-Варюху, и что сейчас теряет ее навсегда.
Поезд мягко вздрогнул и пошел, пошел, набирая скорость, прочь от ненавистной, терзаемой бурей Москвы, от испуганной, одинокой Варьки и от своего, вдребезги разбитого, счастья.
Они встретились через год. Он не знал, как она прожила его. У матери ее, тетки Арины, не спрашивал. Ждал призыва в армию и надеялся, что все скоро забудется. Было стыдно и неспокойно на душе.
Дни его текли серо и однообразно. С утра работа на машинном дворе, вечером «пятачок» под тополями, а в плохую погоду – просторная изба подслеповатой и глухой бабки Феклы, где деревенская молодежь устраивала посиделки. Там его ждал заливистый Кольшин баян, визг девок и громкий хохот подвыпивших грубоватых парней. Ждала там его и Верочка Коростылева. Писклявая, как все толстушки, мягкая, словно поднявшееся тесто. Когда надоедал прогорклый дешевый портвейн, шум гулянки и однообразный Кольшин репертуар, он искал утешения у Верочки, с ее пошловатой, все понимающей яркогубой улыбкой и всегдашней готовностью к суетливым не согревающим ласкам. А потом было еще более тоскливо и надсадно, словно застарелая зубная боль.
С Варькой они встретились у калитки. Он возвращался из гаража прокопченный, чумазый, в засаленной робе, а она, вышла из их двора и теперь стояла перед ним яркая,
воздушная, вся пронизанная солнечным светом.
Улыбнулась, протянула руку.
-Здравствуй, Илюша! – Рука прохладная, мягкая; глаза искрятся чужим незнакомым теплом. - Как ты поживаешь? Работаешь? А это мой муж. Познакомьтесь, пожалуйста. Дима, это Илья, мой друг детства. Илья, это мой муж, Дима.
Незамеченный ранее, перед Софроновым вырос высокий, стройный лейтенант. Весь сверкает звездочками, крылышками в голубых петлицах и широкой белозубой улыбкой. Крепко жмет руку, что-то говорит. Кажется, о том, что много слышал о нем, и вообще, страшно рад познакомиться… Вежливый такой, воспитанный.
Муж!.. Она вышла замуж… Варька-Варюха!..
На один миг он увидел себя крохотным, закутанным в теплую мамину шаль, мальчиком в переполненном людьми вокзале. Мальчик только что держался за мамину руку, и, вдруг, ее нет. И мамы – нет. А вокруг гул толпы, сутолока, дикая смесь запахов жареной рыбы, пирожков, табачного дыма и угольной пыли. От охватившей его темной жути, мальчик закричал. Подходили незнакомые люди, что-то спрашивали, жалели, гладили по голове, но мамы все не было, и он кричал. Ему было страшно и одиноко без мамы в огромной толпе среди чужих людей…
Какая она, все-таки красивая! Улыбается ему хорошо, приветливо, будто никогда и ничего между ними не происходило. Красивая и чужая.
-…Олег получил назначение в Германию. Заехали на сутки повидаться с мамой. Проводишь нас завтра? Ты меня слушаешь, Илья?
-Да, конечно, поздравляю, - лепетал он невпопад. – Молодцы, что зашли.
-Сегодня будет маленькая вечеринка. Посидим, детство вспомним…
Мы как раз заходили, чтобы пригласить тебя к нам в гости. Приходи обязательно, без тебя не начнем.
Она взяла своего мужа под руку, прижалась к его плечу и они пошли. Шагов через двадцать оглянулась, приветливо помахала ему рукой, еще раз крикнула: «Приходи обязательно». И этот, муж, оглянулся. Тоже помахал. И они снова пошли стройные, красивые, облитые солнцем и счастьем. Они уходили все дальше и дальше, а потерявшийся маленький мальчик надрывался в крике от страха и беспомощности. Но уже никто не подходил к не-му, не гладил по голове. Не было вокзала и снующих людей, а была пустынная деревенская улица и на ней две удаляющиеся фигуры.
И еще было жаркое, июльское солнце над головой, легкий ветерок, собирающий пыль с дороги, и стон незапертой калитки в ушах.