Апрельский полдень плыл. В стекле воздушном,
надушенном дождём и голосами
забавящихся птиц, над веток тушью
жглись блики патиссоновых палитр —
в ронсаровском пейзаже, что, осанясь
от жалости к какой-нибудь Небраске,
ложился горделиво на пюпитр,
где кисть сгущала в нетерпеньи краски.
Калитка скрипнула, закашлял гравий
под каблуком. На яблоневом пне (что
бессчётный год, средь льдов и разнотравий
чернел, как обезглавленный флагшток),
на прелом срезе глаз приметил нечто —
явлённое зелёных вод разливом:
из почки выполз скомканный листок,
трясясь и озираясь сиротливо.
Он — крохотный, тщедушный, акварельный —
к лучу тянулся угловатым краем;
под вечер, свившись лёгкою свирелью,
длил отзвуки безмолвных кантилен.
И мы заворожённо замирали,
в слепой восторженности театрала
вплетённые в закатный гобелен,
покамест тьма картину не стирала...
Бежали дни, в упряжку лет врастая,
отснежил май и, спелым апельсином,
катилось солнце в облаковой стае...
Лист рос, отрадою служа для глаз.
Я говорила — он на чёлку сына
похож, а ты шутил, что, мол, уместней
о внуках... Вскорости отозвалась
на шёпот времени — осенней песней —
беглянка-жизнь. Лучи светить устали,
под ветрами взъерошивались муссы
лиловых туч. Ветшая, близь и дали
рядились, будто бы в насмешку, в желтка
весёлый колер... Лист болел. Из музык —
лишь тающее в околотке ночи
позвякиванье медного баска —
строки неизречённой многоточье...
А как-то утром, он пропал. И иней
латал следы его на створках окон.
Не помню, чтобы плакала полынней,
а ты сказал: "Ну, полно... что ни путь
у этого листа — сплетён, отстроган,
и сколько б ни избылось в той поруке,
летит он в синецветном где-нибудь —
летит в твои распахнутые руки..."
---