В давние времена, ставшие не историей даже, а легендой — не на церкви, не на музеи жертвовали богачи, а на ларьки со сладостями, лесенки, качели, песочницы и горки. Так что, чем больше места и чем зажиточнее бюргеры — тем веселее и вольготнее жилось ребятне.
В те далекие годы, уже покрытые пылью забвения, счастье меряли в детских улыбках, а младшего члена семьи на праздничных застольях непременно сажали во главе стола.
Городок Эленд — не велик и не богат, но и там вспыхивали каждый вечер огни в центральном парке, звучала музыка и неслись по кругу, задирая морды и раcпушив по ветру хвосты, карусельные лошадки. Белая, гнедая... белая, гнедая — через одну. Без всадников они скакали резво, оглашая воздух тревожным механическим ржанием. Как будто звали малышей покататься. Но мало кто откликался на их зов.
Иногда в парк забредал хромой Патрик и терпеливо дожидался, пока кто-нибудь из взрослых не подсобит ему взобраться на карусель. Зато спускался он самостоятельно. Накатавшись, кулем валился на деревянный помост и спешил уползти до предупредительного свистка. В другой раз глухая Сара с маленькой сестренкой Лизой проезжали два-три круга. При этом старшая девочка обычно зевала во весь рот и едва придерживала поводья, а у младшей глаза становились круглыми и блестящими, как агатовые пуговицы. А бывало, что фрау Больц усаживала в седло свою Анну, но та не любила скорости и после первого же круга начинала плакать. Мать сгребала ее в охапку и уносила прочь.
Днем, когда карусельное сердце не билось, на улицах становилось совсем тихо. Никто не бегал, не пел и не кричал, не гонял мяч во двориках, не играл на балконах. Уютный и чинный городок походил на старика с мутным взглядом и медленной кровью. А все потому, что его дети были нездоровы.
Много лет подряд люди доставали из земли ядовитую дрянь. Северную окраину Эленда опоясывали шахты. Теперь заброшенные, с обрыва они казались гигантскими сотами каких-то невиданных пчел. С другой стороны, с юга, город сжимали полукольцом болота. Через них вилась тропинка, мимо опасной трясины, мимо озера с золотым тростником, мимо сухого леса — уводила в большой мир. Над болотами, озером, лесом так же витали пары ядовитой дряни. Мягкий радужный туман, сквозь который даже черные, мертвые стволы виделись чем-то загадочным и красивым.
Пока дрянь таилась в недрах, вреда от нее не было никакого. Извлеченная наружу, она проникала в тела людей и вызывала болезни. И если взрослые еще как-то терпели и справлялись, дети оказались беззащитны. Они рождались хворыми, как деревца на пожарище, и первыми засыхали.
После того, как шахты закрыли, жизнь в Эленде продолжалась кое-как. Словно полудохлая кляча, она тащилась по ухабам, не разбирая дороги. Скорее, по привычке, чем с какой-то целью. И плелась бы так дальше, и тянулась бы — эта вязкая, непутевая жизнь — если бы однажды ночью старый фонарщик Томас не встретил в городском парке Вечного Ребенка.
Золотые монетки света дрожали тут и там на асфальтовой дорожке, одна-две закатились и в кусты. Далее — в спутанной массе голых прутьев, в угрюмых кронах лип и тополей — властвовала темнота. Горел одинокий фонарь. Стилизованный под старину, он раскачивался на толстой цепи, и с каждым порывом ночного ветра, световые пятна пускались в перепляс. Зелено, ярко блестели лампочные гирлянды на березе. С начала октября и до самого Рождества они занимали место облетевших листьев. Так что, пока в остальном парке царила поздняя осень, единственная береза, черная и пустая днем, каждый вечер по-весеннему расцветала, веселя глаз и сердце.
Был поздний час, одиннадцать или полдвенадцатого ночи. Старый фонарщик Томас в последний раз обходил свои владения — парковые аллеи, общественный туалет, будку мороженщика и терпеливо застывшую карусель. Он шел и думал, как все-таки важны зеленые лампы. Особенно в здешних краях, где осень длится чуть ли не десять месяцев в году. Странный парадокс местного климата. На зиму и лето приходится недели по три-четыре от силы, а весна и вовсе промелькнет, как одно мгновение, повеет запахом сирени, махнет солнечным крылом — словно и не было ее. Даже вздохнуть глубоко не успеешь, подышать талым снегом, обрадоваться молодым листочкам.
И пусть его помощник, Герхард, ворчит, что незачем по будням устраивать иллюминацию, мол, у города нет на это денег, Томас будет включать гирлянду — и все тут.
На самом деле старик работал дворником, а фонарщиком его окрестили, конечно, в шутку. Отчасти потому, что происходил он из семейства потомственных фонарщиков. В наш век профессия эта безнадежно устарела. Никто не расхаживает по утрам с длинной палкой и не тушит газовые светильники на улицах. Но именно этим из поколения в поколение занимались предки Томаса. Дома у него, в прихожей, до сих пор стоит чугунный шест с крюком. Говорят, тот самый.
А может, свое прозвище он получил по вине деда. Тот на закате лет окончательно спятил и бродил по Эленду, трогая палкой электрические фонари. Несчастный безумец считал, что отделяет день от ночи, а на самом деле только смущал городской порядок.
Томас обошел карусель — он плохо видел, особенно в темноте, и подслеповато щурился, сбитый с толку игрой бликов и теней. Ребенок верхом на гнедой лошадке соткался прямо перед ним из переливов золотого и зеленого. В шортах и майке — не по-осеннему легко одетый, в сандалиях на босу ногу, он дрожал всем своим худеньким тельцем, как мокрый щенок на морозе, и тихонько поскуливал. Должно быть, плакал. На вид ему казалось лет шесть или семь, а может, и меньше. Никогда в жизни Томас не встречал такого несчастного, озябшего мальчишку, да еще на вверенной ему территории.
Старик растерялся.
- Эй, - окликнул он мальца и нерешительно тронул его за плечо. - Карусель закрыта. Иди домой, малыш, а завтра приходи кататься.
Ребенок повернул к нему лицо, как слезами, залитое светом, и неожиданно четко произнес:
- Я не хочу кататься. А дома у меня нет.
- Откуда же ты взялся? - удивился Томас.
- Удрал, - ответил паренек и стал рассказывать — долго и путано — как его похитили цыгане, две осени таскали за собой, заставляя воровать, били и морили голодом, а потом он украл коня и сбежал. Целый день и половину ночи скакал, куда глаза глядят, спасаясь от погони. И вот, он здесь. - Меня зовут Хайниц, - представился мальчик. - Можно, я буду жить у вас?
Старый фонарщик покачал головой. Он, конечно, не поверил ни слову — хоть мальчишка и смахивал на цыганенка. Чернявый и верткий, и, вроде бы, смуглый. Впрочем, сказать наверняка Томас не мог.
Если бы не плохое зрение, старик ни за что не взял бы найденыша в свой дом. Он разглядел бы мохнатые, похожие на гусениц, брови, словно ползущие по лицу, и легкую усмешку, кривившую губы как будто в плаксивой гримасе, а на самом деле — не по-детски горькую и циничную, и глаза, черные и сухие, в которых не было ни слезинки. Ничего этого Томас не заметил. Охваченный состраданием, он завернул ребенка в свою куртку и, сняв его с лошадки, медленно повел по тропе, между темных кустов, приговаривая:
- Эк, ты, бедолага. И что мне с тобой делать? Совсем простынешь, маленький дурачок. Ну, пойдем ко мне, согреешься, поешь горячего. Есть-то хочешь, врунишка? Цыгане — это надо такое выдумать! Ладно, придет время, придет и совет. Завтра поищем твоих папу-маму.
Мальчишка цеплялся за стариковскую руку и живо перебирал ногами. Не удивительно, потому что ветер усиливался и начинался дождь. Фонарщик жил в целом квартале от парка, так что под конец пути оба шлепали по лужам.
Дома Томас напоил малыша горячим молоком и намазал маслом половину булки. Хайниц уже клевал носом, но все-таки проглотил пару кусочков. Он, казалось, совсем не был голоден, ел скорее из вежливости, чтобы не огорчать хозяина. Да и одежда на нем выглядела новой, почти не запачканной, разве что отсыревшей на холоде, пропахшей туманом и палой листвой. Старик мельком подумал, что это странно. Ребенок — явно не бродяжка и уж наверняка не беглец из цыганского табора, но и не местный. Всех детей Эленда Томас знал в лицо. Разве что приехал к кому-то погостить вместе с родителями, вышел погулять и заблудился? Но тогда его бы искали. Да и какая нормальная мать выпустит любимое чадо поздней осенью в одной майке?
Впрочем, он решил не ломать себе голову, тем более, на ночь, и постелил гостю в кладовке — маленькой комнатке с узкой вертикальной бойницей вместо окна. Там стояла ветхая тахта, которую вот уже десять лет жалко было выкинуть, и тянулись вдоль стены полки с пустыми банками, цветочными горшками, глиняными блюдцами и Бог знает, с чем еще. Чтобы мальчик не боялся, Томас поставил на пол и включил в розетку ночничок — тусклую лампочку под абажуром. Принес он и пижаму — какую-то девчачью, бледно-голубую, с крупным шелковым цветком-аппликацией у воротника. Хайницу она оказалась маловата — рукава чуть ниже локтя, а штанины едва прикрывали лодыжки. Зато сразу бросалось в глаза, какой он худенький. Даже такая небольшая пижамка болталась на нем, как на вешалке.
Томас уже повернулся, чтобы уходить, как ребенок позвал его:
- Дед!
- А? Что?
Изумленный старик замешкался и наклонился к тахте, а Хайниц, привскочив на постели, обвил его шею ручонками — плотно, словно дерево корнями, так что стало душно и тесно — и затарахтел прямо в ухо:
- Спокойной ночи! Дед, а дед? А можно, я буду называть тебя дедушкой?
- Вот еще, внук выискался, приблудный, подфартило на старости лет, - беззлобно ворчал Томас, затворяя за собой дверь.
Так, тихо и незаметно, можно сказать — буднично, на улицы Эленда вступил, дрожа на осеннем ветру и потирая холодными кулачками глаза, Вечный Ребенок. Его приютил фонарщик Томас, сперва — на одну ночь, но где одна, там и две, и три, и четыре... После некоторые горожане проклинали его, другие, напротив, говорили, что Томас не виноват, потому что Вечный Ребенок сам выбрал его дом. Беда же заключалась в том, что у старика было жалостливое сердце. А это большая опасность. Дерево не живет на голых камнях. Для того, чтобы семя проросло, нужно немного воды и земли. Жалость — это та почва, на которой восходят не только семена добра, но и зла. Впрочем, верно и обратное.
Вечный Ребенок — хоть и притворялся усталым и сонным, так что даже щурился от усталости и покачивался на ходу — тем не менее, все примечал. Он видел, что дом фонарщика невелик и беден, и загроможден ненужными, старыми вещами. Если бы вынести стоящий углом буфет — а стоит он косо, потому что иначе не помещается — и заменить прямоугольный дубовый стол на круглый, из липы или сосны, и выкинуть половину из восьми обшарпанных резных стульев, а лучше — все и купить новые, и темные занавески снять с окна — получилась бы уютная и светлая кухня. И кованый сундук из прихожей, и шкаф из-под лестницы, и трюмо с половиной зеркала — все убрать и чисто вымести пол... И стены покрасить, но сперва соскрести с них пыльные обои с нелепым рисунком — тупоносые серые утюжки на коричневом фоне и россыпь мелких белых цветочков... Как могло бы получиться весело и красиво! Как бы заиграла люстра — огромный медный цветок — как бы вспыхнула каждым лепестком, если ее начистить! Сейчас она зеленая, грязная и своим видом наводит уныние. Она словно говорит: «Я — тусклый осколок прошлого, а ведь прежде была великолепна».
Вечный Ребенок озадаченно крутил головой, дивясь убогости, запустению и безвкусице, царящим повсюду. Заметил он и длинный чугунный шест с крюком, возле вешалки, у стены — наследие прадедов, и заляпанную белой краской табуретку, и рожок для обуви на гвозде, и большой деревянный ключ над притолокой, утыканный крючками, на которых болтались две связки обычных ключей, и закрытую дверь с висячим замком. Он даже торкнулся в нее украдкой костяшками пальцев и уловил тихий ответный звук. Как будто что-то встрепенулось, прошуршало, запнулось о какой-то предмет, ойкнуло и пугливо замерло. Так они стояли несколько долгих мгновений, прислушиваясь — Вечный Ребенок и некто в запертой комнате, которую Хайниц сразу же окрестил «комнатой Синей Бороды».
Засыпая в кладовке, укутанный лоскутным одеялом до самых ушей, он продолжал слушать. Постукивание дождевых капель о желоб водостока. Мышей, скребущих под полом. Тонкий одинокий писк осеннего комара. Дребезжание холодильника. И глухое завывание ветра, в которое словно вплетались — звонкой ниточкой — едва различимые слова: «Я иду со своим фонариком, и мой фонарик со мной. Наверху сияют звезды, землю освещаем мы...»
Запах поднял Хайница с постели. Теплый и очень домашний аромат дрожжевого теста, кофе и булочек лился из приоткрытой двери, заставляя ноздри раздуваться, а желудок — урчать.
Сквозь окно-бойницу в каморку струился бледный осенний свет, наполняя ее всю целиком — до самого дальнего уголка. Пыльный воздух радужно искрился, словно прозрачное крыло жар-птицы. В глубине полок лунно сверкали пустые банки.
«Солнцу не нужна широкая дорога, - подумал Хайниц, улыбаясь и потягиваясь, и спустил ноги на пол. - Ему достаточно узкой щелки, чтобы озарить весь дом».
Он пятерней взъерошил волосы и стер с лица печальную улыбку. Теперь оно вновь стало детским и глупым.
Вместо сандалий у тахты ютились розовые тапочки. Мальчик с размаху сунул в них узкие ступни, грустно посмотрел на торчащие пятки и, скинув негодную обувку, босиком прошлепал на кухню.
- Дедушка! - закричал он с порога. - Чем так вкусно пахнет? Я есть хочу-у!
- Ну, садись, малыш, - пригласил Томас, - перекуси.
Посреди стола, на блюде, возвышались горкой оладьи. Валялись хлебные крошки, кусок промасленной бумаги и грязный нож. Стояли хлебница с тремя булочками, кофейник, сахарница и молочник. На буфете Хайниц приметил две тарелки, тоже грязные, и две чашки с остатками кофейной гущи на дне. Как видно, старик уже позавтракал — не в одиночестве.
Мальчик взобрался на стул и потянулся за оладушком, но Томас одернул его:
- Не руками! Что ты как поросенок? Блюдце возьми. И вилку.
Ребенок послушно взял из его рук столовый прибор.
Но спокойно ему не сиделось. Мальчишка выспался, отдохнул, и хотел двигаться. Энергия бурлила в его крови. Хайниц бултыхал ногами, вертелся во все стороны, задевая локтями то хлебницу, то нож — отчего рукав голубой пижамы испачкался маслом — и говорил с полным ртом.
- Погода хорошая. На улице — солнце! Сейчас поем и пойду гулять. А завтра пойду в школу. Буду учиться читать и писать. Я уже знаю четыре буквы — „a“, „b“, „f“ и „k“. Выучу остальные и смогу читать книги. Сказки буду читать и рассказы про лошадок. Дед, у вас тут есть школа, да?
- Я тебе пойду, - сердито буркнул Томас, у которого от дурашливой болтовни гостя разболелась голова. - Мне на работу надо, а ты дома сиди. Нечего одному шляться. Дети должны находиться под присмотром. А то забредешь куда-нибудь и утонешь в болоте. Или с обрыва свалишься, руки-ноги себе переломаешь. Или под машину попадешь. Или собаки тебя покусают, а я потом с хозяином ругайся. У каждого пса хозяин есть, а кто ты такой? Вот и сиди, как мышь, и не высовывайся. У нас, в городе, знаешь, как опасно? Куда ни ступи — всюду опасность. Вот, найдутся твои папа-мама, пусть они тебя и выгуливают, а меня увольте.
Он промолчал о школе, которая в Эленде вроде как была, но в то же время ее как бы и не было. Да и кого учить, если детей в городке — раз, два и обчелся, причем один ребенок глухой, другой слепой, а третий — идиот? Таких собрать вместе — толку не будет. А городок маленький, учителей не хватает, и для каждого сорванца свой класс не откроешь.
- Ну, тогда я пойду с тобой, - настаивал ребенок.
- Еще чего! Думаешь, я в игрушки играть собираюсь? Мне глупостями заниматься некогда и следить за тобой некогда. Я работаю, а не дурака валяю.
- А как ты работаешь? - спросил Хайниц.
- Убираюсь, улицы мету, слежу за порядком.
- Как же ты убираешься, когда у тебя самого в доме беспорядок?
Старик от такой наглости аж крякнул. Он открыл рот и снова закрыл. Хотел дать мальцу нагоняй, но сдержался и нервно сгреб грязные тарелки в раковину.
- Языкастый, ишь, - буркнул, стоя к мальчишке спиной. Из крана полилась вода, заглушая его ворчание. - Родителей своих жизни учи. Как отыщутся.
- Я сирота, - четко и звонко сказал ребенок, и дед сразу подобрел.
Видно, затронуло это слово какую-то потайную струнку в его сердце.
- Ладно, ладно... Что ты понимаешь, малявка. Поел? Одевайся, а там видно будет. Посиди пока в кладовке, а я пойду, раздобуду тебе какую-нибудь куртёнку. Не в майке же на улицу идти.
Не домыв посуду, он стал собираться. Надел видавшую виды куртку, непонятно, какого цвета, с мутными стеклянными пуговицами и бахромчатым от ниток воротником. Кряхтя, натянул сапоги.
- Ладно, малец, не скучай, к обеду вернусь, - пробурчал Томас, наматывая вокруг шеи теплый шарф, и сунул в карман рукавицы.
Лишь только в замке повернулся ключ, Хайниц вскочил. Он и не подумал возвращаться к себе в каморку, а вместо этого на цыпочках прошел по коридору и остановился перед комнатой Синей Бороды. Мальчик тихо постучал и вновь ощутил за дверью легкое движение. Словно кто-то невидимый шагнул и замер на середине шага.
- Кто здесь? - спросил Хайниц.
- Яна, - ответил из-за двери тонкий голосок.
Усмехнувшись, мальчик назвал свое имя, а затем попросил:
- Открой мне, Яна!
- Не могу, меня дедушка запер. Он всегда меня запирает и уходит, и никогда, - голосок дрогнул, - не стучится!
- Прости, что испугал тебя, - сказал Хайниц. - Я знаю, где твой дед оставляет ключи. Сейчас попробую отыскать нужный.
Вскарабкавшись на табурет, он снял с крючка и торопливо перебрал обе связки, но ни в одной подходящего ключика не оказалось.
- Яна, - снова обратился он к маленькой узнице, - у тебя есть заколка для волос?
- Есть.
- Дай сюда. Просунь в щелку.
Девчонка внутри завозилась, должно быть, распуская прическу, а потом из-под двери вылезла черная шпилька. Хайниц схватил ее и пару минут сосредоточенно ковырялся в личинке замка. Он даже язык высунул от усердия. И вот, в замке что-то щелкнуло. Дверь, скрипнув, отворилась.
За ней царил полумрак, полный мерцающих огней. В комнатке, размером чуть побольше кладовки, горели десятки, наверное, а то и сотни крохотных лампочек. Мальчику сперва показалось, что это свечи, но, приглядевшись, он понял, что огоньки — электрические, яркие и острые, как булавочные уколы. Зыбкими нитями они вились по потолку, спадали — через угол — на тумбочку, змеились по спинке стула, опутывали ножки кровати, и ящик с чем-то темным в углу — возможно, с игрушками. Отражались в зеркале над рукомойником. Петляли по лаковой поверхности стола. Хайниц застыл, восхищенный. Он как будто вознесся на звездное небо. И девочка с льняными волосами до плеч, со щеками, румяными от странного света, со скорбным, доверчивым лицом и глубокими, словно ночные озера, глазами, девочка в длинном белом платье, блестящем у подола, была не иначе, как ангелом.
Прижимая ладони к груди, она изумленно смотрела на гостя.
- Привет, Яна, - усмехнулся Хайниц. - Вот что это ты тут играешь?
- Я не играю, - грустно ответила маленькая затворница. - Я болею.
- Чем болеешь?
- Аллер-ги-ей, - старательно выговорила девочка-ангел. - Меня солнышко не любит. Я от него вся чешусь и краснею, как вареный рак. Правда, я никогда не видела вареных раков, но так говорит дедушка.
- Вот еще, - фыркнул мальчик. - Солнышко всех любит. Не бывает так, чтобы оно кого-то не любило, уж ты мне поверь. Мы все — его дети, а оно для нас, как мама.
- Мама, - эхом откликнулась девочка, и по лицу ее словно пробежала судорога.
- Ну, хорошо, а зачем эти гирлянды? Почему нельзя включить нормальную лампу?
Яна потупила взгляд.
- Дедушка говорит, мне нельзя сразу много света. Лучше такой — слабенький.
Она стояла перед незваным гостем, как первоклашка перед учителем, смущенно комкая в потном кулачке поясок белого платья.
- Дедушка, дедушка, - передразнил Хайниц. - Сидишь тут, в темноте, как подвальная крыса, а все — дедушка да дедушка. Зверь он, твой дедушка. Ну, разве можно целый день человека во мраке держать? Ладно, что с тобой делать... Пойдем, хотя бы ночью погуляем. В парк, на карусели. Ты часто на улицу выходишь?
- Дедушка, - начала Яна и запнулась.
- Нет?
Она качнула головой.
- Ну и ну! - удивился Хайниц. - Да ты хоть раз была снаружи?
- Я не помню, - прошептала Яна. - А там не опасно?
- Чего ж там опасного?
- Дедушка говорит, что нельзя выходить, что там раки ползают и сразу на меня нападут.
- Вареные?
- Не знаю...
- Дурочка, - рассмеялся Хайниц. - Твой дед, наверное, имел в виду кожную болезнь — рак, а вовсе не раков. Все перепутала, глупая девчонка. Но не бойся, от ночного света с тобой ничего не будет. Ночью солнца нет, только фонари горят и луна в небе. Она мягкая и холодная, как студень, и не может обжечь. От луны точно никакого вреда. Веришь? Что ты жмешься, как будто боишься?
Разговаривая с ней, он ходил в темноте и осматривал комнату. Обычная девчачья спаленка — если бы не закрытые наглухо ставни, ничего бы в ней не было примечательного. Одежный шкафчик, тумбочка, письменный стол и стул. Плюшевый заяц на подушке. В пластмассовом пенале — цветные карандаши, ластик, рядом — листок бумаги с непонятным наброском, раскрытая книжка на столе... Шрифт крупный — сама читает? Должно быть, сама. Гирлянда лежит на странице, освещая узкую полоску текста.
- Верю, - сказала Яна, - и не боюсь. Ты старше меня и говоришь, как взрослый.
- Ну, вот и договорились, - обрадовался Хайниц.
Время — удивительная штука. То вязнет, как жвачка, то скрипит, будто песок на зубах, а то несется вприпрыжку, как щенок, играющий с мячиком. То сосет в животе, как голод, то бурлит в крови. Чтобы скоротать ожидание, Яна пела. Тихонько, без слов, точнее, с какими-то пустыми, неважными словами. Все, что высвечивала в книжке гирлянда, и все, что приходило на ум — становилось мелодией, текло с губ, как чай или молоко, когда поторопишься и отхлебнешь больше, чем сможешь проглотить.
Она не боялась, что кто-то услышит. Звук почти не выходил на поверхность, а большей частью проливался вовнутрь, наполняя тело радостной дрожью. Тише мышиного писка и воркования горлинки — пела Яна.
«Что там, снаружи? - думала она.
Большой мир по ту сторону двери, каков он? Будут ли в нем деревья, как на картинке, прямые и зеленые, и голубое небо, и дома с красными крышами? Пестрые заборчики и цветы на окнах? А вдруг она встретит на улице кошку или собаку? Или другую девочку?
Яна как будто что-то припоминала, смутное, как сон, яркое и праздничное, но не могла сосредоточиться. Поэтому и вспомнить не получалось. Она только морщила от усердия лоб, стискивала до хруста бледные и слабые, точно стебельки какого-нибудь растения, пальцы или вязала узлы из пояска.
Но все оказалось иначе. Голые тополя, рогатками торчащие в небо, грубые стены, лужи под ногами. Ее тапочки сразу промокли и противно хлюпали. Легкая курточка, которую она накинула поверх белого платья, плохо защищала от холода. Яна тряслась — не то в ознобе, не то от волнения. Странный мальчик с не менее странным именем Хайниц крепко держал ее за руку. Кое-где светились зашторенные окна. Розовые, лимонные и оранжевые горели ровно. За бледно-голубыми пробегали быстрые тени. На фоне темного неба качались фонари, и вместе с ними качался свет. А большой желтый круг в облаках сиял так ярко, что становилось больно глазам. Он плыл, как ломтик масла в манной каше. Плыл и таял.
- Хайниц! - испуганно восклицала девочка. - Это солнце? Мне нельзя на солнце!
Ее спутник мотал головой и хохотал.
- Глупая! Это луна!
Но Яна не обижалась. От пальцев мальчика исходило уютное тепло и окутывало ее ладошку. Размеренно шагающая фигура чуть впереди вытягивалась в неверном блеске огней и казалась выше ростом. Девочку словно вел за руку старший брат, а то и дед. А может, это был прадед — безумный фонарщик, таинственный персонаж семейных преданий.
Влажный ночной воздух гладил Яну по лицу. То легонько касался лба, то прижимал к губам прядку волос, то шлепал по щеке мокрым полотенцем. Она смущалась, не понимая, что ее трогает. Удивленно таращилась в темноту, но никого не видела. Только острые тени ветвей, туман и скользкие блики.
Хайниц словно читал ее мысли.
- Эй, да ты что, дурочка, ветра испугалась? - оборачивался он к растерянной спутнице. - А, впрочем, - смеялся мальчик, - ты все время сидела в каморке, откуда тебе знать про ветер? Спорим, его нет ни на одной картинке в твоей дурацкой книжке? А все потому, что ветер невозможно увидеть. Его нельзя нарисовать, а можно только почувствовать. Так чувствуй! - он делал широкий жест рукой, словно приглашая девочку в путешествие. - Живи!
Яна покорно семенила за ним. Она никогда еще не ходила так далеко и очень устала. Ноги ослабли и болели, коленки подгибались, промокшие ступни онемели от холода. У нее не хватало сил радоваться ветру.
А тот сердился и толкал ее в грудь. Залеплял волосами глаза. Девочка еле плелась, вслепую, наугад. И все-таки ни за какие блага в мире она не отказалась бы от этой прогулки. Такой убогой, крохотной, душной казалась сейчас затемненная комнатка, в которой Яна провела неполные шесть лет своей маленькой жизни.
- Побродил я сегодня по округе, - болтал, между тем, Хайниц, размахивая тростниковой палочкой и в такт шагам ударяя ей по голенищу сапога, хрустевшего на ходу. Чтобы обувь — слишком просторная для его ноги — не спадала, мальчик набил ее бумагой. - Скучно у вас! Дети не играют. Никто не смеется. Все хмурые, злые. Собаку — и ту не встретишь. Только и сделал, что тростник сорвал для дудочки. Хочу организовать у вас детский клуб. Скажи, много ли ребят в городке? А, да ты и этого, наверное, не знаешь!
Яна молчала. Она, вообще, плохо понимала, о чем говорит ее новый друг.
Черные деревья городского парка сомкнулись зад головами детей, и ветер сник. Он еще завывал где-то в вышине, и жалобно, натужно скрипели под его порывами стволы, но внизу было тихо и почти тепло.
Девочка взбодрилась.
- Хайниц, смотри — листочки! Зеленые!
Из ночного тумана, хрупкое и нежное, окутанное молодой весенней зеленью, выступило чудо. Любимая береза старика Томаса.
- Не листочки, а лампочки! Держу пари, это твой дед ее разукрасил. Его стиль. Ну, что, пигалица, будешь кататься на карусели?
Девочка кивнула. Опираясь на его локоть, она вскарабкалась на дощатый помост. Вообще-то, на карусель полагалось взбираться по лесенке, но ту перегораживала толстая металлическая цепь.
- Ну, какую выбираешь? - спросил Хайниц. - Хочешь эту, гнедую? Да не бойся, она смирная. Конь, чтоб ты знала — лучший друг человека.
Гладкий круп карусельной лошадки. Ой, да какая же она высокая! Малышке Яне ни за что не подняться в седло! Рыжее чудовище скалит длиннющие зубы. Пылает огненный глаз. Жар пышет из ноздрей.
Девочка отшатнулась — слишком быстро, слишком резко. Хайниц не успел ее подхватить. Тельце Яны, легонькое, как осенний лист, мягко спланировало на асфальт. Она и не ударилась по-настоящему, и сознание потеряла не от боли — от страха.
А тем временем Томас закончил подметать площадь перед ратушей и прилегающую к ней улицу Блуменгассе, опорожнил урны и поправил выставленные в ряд пластиковые стулья открытого кафе. Он мог возвращаться домой, но думы его блуждали вокруг спящего парка, вокруг березы и карусели, а человек, если у него нет более срочных дел, всегда устремляется за своими мыслями.
На душе у старика было спокойно. Все под контролем, все хорошо. Дети — дома, и дверь заперта. Комнатка внучки вдобавок закрыта на три оборота ключа. Да и не уйдет Яна. Робкая и запуганная, она боится собственной тени, а страх, как известно — лучший сторож. На ставнях — засовы, тугие, детским пальчикам не отворить. Так что можно не волноваться — девочка не причинит себе вреда. Вот за мальчишкой-сорванцом нужен глаз да глаз. Про вчерашнего найденыша Томас сразу понял, что парень — живчик, а все непоседливое и живое непременно должно сидеть под замком.
Он шел по асфальтовой тропинке, черной и блестящей, как антрацит. В боку чуть покалывало, и привычно ныла поясница. Сырая, ветреная ночь выжимала слезы из глаз. На периферии парка сгущалась тьма, словно замыкая его плотным кольцом. Зато чем ближе к центру, тем больше становилось света. Лампы сияли над туалетными будками, над киоском, над плотно утрамбованной песочной площадкой.
У карусели, на мокром песке, скорчилась тень. Маленькая, как будто детская, впрочем, в темноте он мог и обмануться. «Ну, что там опять?» - недовольно подумал Томас, ускоряя шаг.
- Эй! - крикнул старик, и тень выпрямилась.
Теперь он видел яснее. Лежащий на земле ребенок, а рядом с ним, на коленях — еще один.
Бог мой! Да это же Яна!
Он со всех ног бросился к внучке, оплеухой отшвырнул в сторону Хайница и, причитая от ужаса, подхватил девочку на руки.
- Яна! Яна, внученька, что с тобой? Что случилось? Ты жива?! Что он с тобой сделал, малышка? Да как же ты... Как же так... Да что же это такое, Господи? За что?!
Слава Богу, дышит!
Девочка открыла глаза и заморгала, ослепленная резким светом фонаря.
- Она испугалась карусельной лошадки, - громко сказал Хайниц.
Мальчик скорчился на земле, потирая ушибленную скулу.
- Заткнись! - грубо бросил ему Томас. - Из-за тебя все, черт приблудный. Как ты посмел увести ее из дома?!
Но тут же устыдился. Он не привык бить малышей. В том, что произошло, виноваты не дети, а его старая голова. И как это он забыл, старый дурень, запереть оба замка? Ну, ладно, парень мог вылезти в окно, на кухне рама отсырела, не плотно закрывается. Отворить ее — пара пустяков. Но Яна — она бы ни за что не выбралась сама из комнаты. И хорошо, ночью случилось, а если бы днем?! А ведь он был уверен, что все в порядке. Эх, память, чертова память...
Словно тихая грусть овеяла дом старика Томаса. Сунув под щеку кулачок, умытая и накормленная, заснула в своей кроватке Яна. Ей снились, должно быть, чудовищные кони, ветер и фонари. Прикорнул в уголке, опершись спиной о буфет, усталый Хайниц. И его простил добрый старик и напоил теплым молоком с медом.
Мальчик дремал, то тихонько посапывая, и тогда голова его клонилась на плечо, то открывая глаза и поводя вокруг незрячим взглядом. Его сонное тело медленно сползало со стула, а душа моталась в далеких краях, куда не долетали слова Томаса.
А того, как на грех, потянуло на откровенность.
- Вот, говоришь, я черствый сухарь, - жаловался старик, хотя Хайниц ничего такого не говорил. Ему бы и в голову не пришло что-то подобное сказать, но ведь так легко — возражать спящему. Все равно, что спорить, к примеру, с кошкой или читать морали самому себе. - Думаешь, у меня кирпича кусок вместо сердца? Внучку собственную, кровиночку, взаперти держу. Как буйного арестанта в карцере. А знаешь ли ты, дурачок, через что мы с нею прошли? Врачи, больницы, таблетки всякие. Ничего не помогло. Она совсем крохой была, когда это началось. И все хуже становилось — день ото дня, с каждой каплей света — хуже. Мало то, что бедняжка — сирота, так еще эта болезнь.
Томас покосился на мирно сопящего мальчика и тяжело вздохнул. Тыльной стороной ладони провел по щеке, будто смахивая слезу. Но слез не было, а вместо них — сухая краснота в глазах, и жесткие, пергаментные веки, и дряблая кожа, и ломота во всем теле.
- Ну, не могу я ее потерять, понимаешь? - сказал он с тоской. - Хельгу свою потерял. И Мартину, доченьку... Одна Яна у меня осталась. Хворая, слабенькая, как росток без солнца. А солнце для нее — смерть. Ты понимаешь, а? То, что другим дает жизнь, ее, мою внученьку, убивает. Это неправильно, так? Ребенок должен радоваться теплу и свету, а не сидеть, как летучая мышь, в темноте. Я сам человек старый и больной. Долго ли еще продержусь? А как подумаю, что с ней, бедняжкой, без меня будет, и сердце останавливается...
Он снова вздохнул — точно душу вывернул в этом вздохе — задумчиво пожевал губами и налил себе в кружку остаток молока из кувшина.
- Хельга моя умерла родами, - продолжал старик, - мучалась, как врагу не пожелаешь. Я один поднимал Мартину. Точно чувствовал — и здесь быть беде. Воспитывал в строгости, но разве дети уважают нас, взрослых? Маленькая была — кроткая и покорная, что твой ангел, слова лишнего не скажет, а как выросла — загуляла. Не уследил, старый дурак. И что ты думаешь? На третий день, как Яну родила, слегла с горячкой. И вот, я один, с больной сироткой на руках. А кто отец? Ветер в поле. Нет его, отца.
Он потянулся и, кряхтя, пригубил кружку, и только тут заметил, что мальчишка не спит, а щурится сквозь густые ресницы. Глядит осмысленно.
- Это что же ты, негодник, все слушал? - вскрикнул Томас, от неожиданности чуть не расплескав молоко.
- А разве ты, дедушка, не со мной говорил?
- С тобой, не с тобой... - проворчал старик, смягчаясь. - Порассуждай тут мне. Мал ты еще и глуп. Я тебе, парень, вот что скажу. Ты мне — чужой. Из дома не выгоню, но и отвечать за тебя не собираюсь. Своих забот хватает, чтобы еще чьи-то на себя брать. Так что, давай-ка договоримся. Гуляй, где хочешь. Запирать тебя не стану, но внучку мою не трожь. Нельзя ей с тобой ходить, понял?
Хайниц кивнул.
Он все понял, да. Старик и не догадывался, насколько Вечный Ребенок понятлив. В тот же вечер Томас отдал ему детскую курточку и сапожки Мартины.
Храбрый моряк Патрик сидел на лавочке, у карусели, грелся на солнышке и мечтал. Больную ногу, кривую и тонкую, как березовый сук, он поджал под скамейку, а мыском здоровой чертил загогулины на песке. Вообще-то, моря в Эленде не было и в помине. На много километров к югу и юго-востоку от городка тянулись болота. Мелкие озера, топь и мертвый лес, за ними — поля и пастбища, фермы и деревни, и другие города, а про море никто и никогда не слышал. Еще меньше подходили для плавания заброшенные северные шахты. Колючие заросли сушняка, глубокие, уродливые дыры в земле, кучи ядовитых отбросов... Пустой, неприветливый край. Да и не берут в моряки хромых и увечных.
Но Патрика это не смущало. Он любил корабли, обожал волны и соленый ветер в лицо, мачты и паруса, и шальную романтику дальних странствий. В три года мальчик научился читать, и первой его книжкой стала тоненькая картонная «раскладушка» о пиратах. Он часами крутил ее в руках, жадно разглядывал картинки и, шевеля губами, разбирал по складам немудреный текст.
Хорошо или плохо разбойничать на море, паренек не задумывался, да и в книге о том не сообщалось. Так что, моральная сторона дела от него ускользала. Зато он понял, что профессия эта — для смелых мальчиков, для ловких и отчаянных парней, для настоящих мужчин.
Из полиэтиленового мешка для мусора Патрик смастерил пиратский флаг и мелом нарисовал на нем череп и кости. Отыскалась на чердаке и подходящая шляпа — черная, с большими полями. Правда, вскоре он передумал. На картинках пиратов всегда рисовали одноглазыми, и мальчик здраво рассудил, что довольно с него и хромой ноги. Терять еще и глаз ему совсем не хотелось. Так маленький Патрик стал просто — храбрым моряком. Иногда он сражался на стороне пиратов, иногда — против них. В другой раз отправлялся в плавание к далеким островам, на поиски зарытых кладов, спасал упавших за борт людей и угодивших в плен красавиц, охотился на акул и китов — то есть, занимался всем тем, чем положено заниматься бравому морскому волку.
Итак, Патрик сидел на лавочке в городском парке, ждал, пока откроется карусель, и мечтал о дальних странах, штормах и пиратских сокровищах. Однако, скоро внимание его привлек незнакомый мальчик, худой и чернявый, в девчачьей куртке и розовых ботиках. Он возился на карусели с детским пластмассовым ведерком и губкой, которую то окунал в мыльный раствор, то отжимал небрежно и, закусив от усердия кончик языка, принимался тереть ею рыжий лошадкин бок. Под его проворными руками карусельная фигурка словно оживала. Не в том смысле, что начинала двигаться — нет. Но что-то в ней менялось, какие-то новые появлялись грация, блеск и плавность. Мальчик так увлекся игрой, что, казалось, не замечал никого вокруг, и радужная пена, стекая с губки, капала ему на сапоги и собиралась лужицей у деревянного помоста.
Патрику очень хотелось подойти и поинтересоваться у мальчика, зачем тот моет карусельную лошадку, но он стеснялся своей больной ноги. Ему отчего-то сделалось нестерпимо стыдно — встать со скамейки и проковылять мимо высокого, уверенного в себе незнакомца, протащить собственное тело, как куль с мукой, волоча по песку уродливую конечность. Может быть, мальчишка ухмыльнется презрительно и покрутит пальцем у виска, или сплюнет на песок, засмеется, или как-нибудь обидно его обзовет.
Но тот вдруг обернулся с улыбкой и посмотрел так приветливо, что в его взгляде — глубоком и пыльном, как лунный кратер, взгляде Вечного Ребенка — сгорели все страхи Патрика.
- Привет, - сказал Хайниц, а это был, конечно, он. - Хочешь покормить мою лошадку? Ее зовут Шторм.
- А что она ест? - спросил Патрик, включаясь в игру.
- Сено или траву, или вот еще — мох. Все, что растет, но любит еще и хлеб, и морковку.
Он поднес к лошадиной морде пучок сухого мха, и не то чтобы карусельная фигурка шевельнулась — но как-то так получилось, что мох сам собой исчез. Вероятно, Хайниц украдкой бросил его на землю или сунул в карман.
- Видишь, съела. Теперь — ты.
- У меня нет ни хлеба, ни сена, - смущенно ответил Патрик. - И мха тоже нет.
- Ну так сорви, - сказал Хайниц и кивнул на газон, осенний и скучный, покрытый редкими кустиками буро-желтой травы и красноватыми полянками мха. Лишь кое-где, посреди этой сухости, пробивались упругие зеленые стебли одуванчиков и бледно-салатовые резные листочки. Они как будто ошиблись временем года, а может, старая береза ввела их в заблуждение своим весенним лампочным цветом.
Патрик неловко поднялся и медленно, стараясь не хромать, потащился к газону. Он изо всех сил пытался держать спину прямо и делал вид, что просто балуется, изображая морскую качку. Какое там! Он шел, тяжело волоча ногу, и словно падал на ходу. От напряжения мальчик весь обливался потом, и футболка, и свитер взмокли под курткой — хоть снимай и развешивай на кустах сушиться.
Но его новый друг и не думал смеяться. Он спокойно ждал, не отводя глаза и задумчиво поглаживая лошадиную холку. Только когда Патрик с трудом доковылял до карусели и протянул ему несколько стебельков, Хайниц слегка улыбнулся.
- Молодец! Она такое любит. Свежее и сочное. Ну-ка, Шторм!
И на этот раз пучок зелени куда-то исчез, а чернявый мальчишка, будто заправский фокусник, вытер ладони о штаны и спросил:
- А что у тебя с ногой?
- Ну.
Патрик залился краской, да так, что не только лицо, но даже за ушами покраснело и стало жарко.
- И все-таки? - настаивал Хайниц. - Что ты ходишь, будто краб?
- Я такой родился, - буркнул Патрик, и, точно оправдываясь, дерзко вскинул голову. - У нас все ребята болеют. Кто слепой, кто глухой, кто глупый. У кого что. Мама, говорит, у нас э-ко-ло-ги-я плохая, в городе, потому все и рождаются больными. Так что мне еще повезло. У меня глаза видят и уши слышат. И читать я умею. А нога — ну что нога.
- Знаю, - улыбнулся Хайниц. - Нога — это всего лишь нога. Главное, что мозги у тебя в порядке, а значит, ты меня поймешь. Вот только экология здесь ни при чем. Ты заболел потому, что отчим все время звал тебя «хромым уродом». И чем чаще называл, тем сильнее ты хромал.
- Нет, - возразил Патрик, но что-то в нем точно щелкнуло и сказало — да.
Он вспомнил угрюмую красную физиономию отчима и себя, крошечного, рядом с огромным стулом. Он стоял — крепко, обеими ступнями, на полу и держался на сидение. Грубый окрик — и стул, качнувшись, уплыл в сторону, точно корабль от причала. Колено подогнулось, без боли, как ватное.
- Мы, дети, - проговорил Хайниц, и голос его сделался мягким и вкрадчивым, - слишком верим взрослым и все, что они нам бросают в сердцах, воспринимаем, как безусловную правду. Получается, что мы — это то, что наши родители о нас подумали. Но ведь так не должно быть, правда? Ты — это ты, умный маленький мальчик. И ты имеешь право быть самим собой, быть здоровым.
Патрик молчал. Он бы ответил новому другу, но в горле как будто застрял плотный ком. Что-то тугое и скользкое — мальчик словно проглотил большую улитку.
- Сплюнь, - сказал Хайниц. - Не держи в себе. Выплюнь эту гадость.
Патрик задыхался. Улитка перекрыла ему не только глотку, но и нос, оставила только узкую щелочку, через которую мальчик со свистом втягивал воздух. В глазах потемнело. Почти теряя сознание, он увидел, как повернулась, раздувая ноздри, лошадиная голова. Дохнула теплом ему в лицо. И тут же улитка в горле зашевелилась, скользнула вверх и шлепнулась, черная и гадкая, на песок. Мальчик закашлялся.
А лошадиное теплое дыхание разлилось по телу. Словно горячей водой, омыло грудную клетку и заструилось по больной ноге. И та — скрюченная, сухая — выпрямилась и наполнилась силой.
- Э-ге-гей! - закричал Патрик. - Отдать швартовы! Слева на абордаж!
И принялся носиться кругами вокруг скамейки, вокруг газона и карусели, а Хайниц наблюдал за ним с улыбкой, как счастливый отец за проказами сына.
Набегавшись, Патрик помог другу домыть карусельную лошадку. Шторм бил копытом и косил на ребят огненным зрачком. Из его ноздрей вырывался пар, а бока вздымались и опадали под мокрыми касаниями губки.
- Добрый конь, - смеялся Хайниц и ласково похлопывал питомца по взмыленной холке. - Он привез меня к вам, а Шторм лучше всех знает, куда мне нужно. Мы организуем здесь детский клуб — я и ты — и соберем в него всех ребят Эленда. Назначаю тебя моим помощником и правой рукой.
- Здорово!
- Мы не будем праздно шататься по улицам, - говорил Хайниц, лукаво блестя глазами, - а станем веселиться на всю катушку. Детство — это время, когда надо развлекаться. Успеем еще заплесневеть, правда? Ну что, поехали кататься к обрыву?
- Что ты! Туда нельзя, - испугался Патрик.
- Боишься? - прищурился Хайниц. - А я думал, храбрые моряки ничего не боятся.
- Ну...
- А что ты хотел? Ездить по кругу? Для коней это — мука, но нас-то кто заставляет? Ладно, хорошо. Даю задание полегче. Добежать до дверей фрау Кнопп, позвонить — и спрятаться. Потом опять позвонить и опять спрятаться. И так десять раз. Представляю, какое лицо будет у старой грымзы! А если еще положить на верхнюю ступеньку пакет с водой... Или хоть вот эту губку...
Патрик замялся. Он готов был за Хайница в огонь и в воду, но дразнить чокнутую старуху с Блуменгассе? Ее-то ладно, ну, а как из дома выползет ее дед, который всю осень и зиму спит, как медведь в берлоге? Все ребята в Эленде знают, что его, как медведя, лучше не тревожить.
- Но у фрау Кнопп муж — охотник, - возразил он несмело. - У него — ружье.
- А у нас — здоровые ноги! Мы удерем, и только нас и видели! Ну что, опять трусишь? - задорно воскликнул Хайниц. - Трусишка!
Тут уж Патрику отступать стало некуда.
- А вот и не трушу. Вот, ни капельки. Идем!
Оставив на помосте ведро с мыльной пеной и прихватив с собой губку, мальчики побежали к дому фрау Кнопп.
Тяжело в хозяйстве без женщины. Особенно, если ты — одинокий старик с несмышленышем на руках. Хельга бы сейчас рассуетилась, убралась да еду сготовила. Паутину бы обмела по углам, окна помыла, и стало бы дома сытно и светло. Или Мартина, доченька... У нее всегда дело спорилось. Вроде и ничего особенного не делала — там махнет веником, здесь тряпкой, одно выбросит, другое передвинет с места на место, там протрет, тут — украсит, букет какой-нибудь, безделушку поставит... и вот, уже уютно. Такой она была, Мартина. И что же? Угасла, милая, как свечка.
При мысли о жене и дочери по щеке Томаса скатилась непрошенная слеза. Вообще-то, он не любил жаловаться. «Жизнь, она как воз, - говаривал старый фонарщик, - тяни, пока есть силы, а там, как Бог даст». На Бога и надеялся. Несмотря ни на что, верил ему, как доброму и справедливому отцу, который не допустит дурного. Но сегодня с утра так прихватило спину, что даже пришлось отложить визит в полицию. Зря, выходит, просил Герхарда его подменить. Боль сломила Томаса, сделала его слабым. Мало того, что воспоминания теснятся, давят, вздохнуть не дают, а душа того и гляди, сама собой вывернется наизнанку. Так еще и совесть мучает. Не то беда, что мальчишка поживет у него лишний день, но ведь его, наверное, ищут. С ума сходят. Кому-то сорванец этот, как ему, Томасу, Яна или Мартина...
И вот опять побежали по кругу мысли. Как лошадки карусельные, пустились вскачь без цели и смысла.
К обеду с улицы прибежал Хайниц. И где его нелегкая носила — раскраснелся, глаза горят, жаром так и пышет, будто чертенок какой-нибудь. Рукав — мокрый, хоть выжимай. Манжета грязная, капюшон болтается на одной пуговице и тоже грязный. Куртка Мартины.
- Где это ты, негодник, изгваздался?
- А мы с Патриком купали лошадку! - выпалил мальчишка и плюхнулся за стол.
Охая и держась за поясницу, Томас достал из буфета хлеб, соль, перец и горчицу, а из холодильника — вчерашний суп с венскими колбасками.
- С каким еще Патриком? - спросил подозрительно. - Какую лошадку? Ты хоть руки-то вымыл?
- Ага, - весело откликнулся Хайниц и показал старику смуглые до черноты кисти рук с черными полукружьями ногтей.
- Лучше надо мыть. Наберешься глистов, тогда узнаешь, - недовольно пробурчал старик, но все же водрузил на плиту кастрюлю с супом.
Нарезал буханку и выложил на большое плетеное блюдо.
Но сорванец — наверняка голодный, все они, сорванцы, такие — не набросился на еду. Вместо этого он извлек из кармана тростниковую дудочку и принялся достругивать ее перочинным ножом.
- Патрик — хромой мальчик, - щебетал Хайниц, а пустотелый стебелек так и плясал в его ловких пальцах. Лезвие слегка касалось его, снимая тончайшую золотую стружку, и со стороны чудилось, будто нож целует свирельку. - Но он больше не хромает, я его вылечил!
Томас разлил суп по тарелкам и сел к столу, потеснив хлебное блюдо.
- Вылечил, как же. Доктор сыскался, смотри-ка! Ешь давай, не болтай чепуху.
- А вот и не чепуху! - не сдавался Хайниц. - Я правду говорю, дедушка! Патрик теперь, как новенький, и нога у него выпрямилась. А бегает — я догнать не могу!
- Вот как?
Что-то в его словах насторожило старика, а что именно, он и сам бы сказать не смог. Уверенность? Но все малолетние обормоты лгут нагло и уверенно. Это у них в крови. Серьезность? Но мальчишка болтал праздно, как обычно болтают дети — лишь бы голову заморочить. Такая у них, разбойников, цель. Но что-то непривычное было в его лице, в изломе густых бровей, в улыбке — вроде как дурашливой, а в то же время — и нет — во взгляде, темном и пустом, как озеро сонное, без отражений. Что-то не хорошее, но и не плохое, от чего на душе делалось странно.
- Так, дедушка! Думаешь, вру? Да? А я, правда, могу! Хочешь, я и тебе спину вылечу?
- Ну, попробуй, - согласился Томас, мысленно пожимая плечами.
Забавляется ребенок, что ж теперь. Когда-то и Мартина играла во врача, палочкой выстукивала, слушала...
Дети.
Хайниц вперил в него взгляд, словно чем-то острым уколол. Смотрел молча и напряженно, будто крючьями ворошил у Томаса внутри. Мутил и переворачивал, одно вытаскивал на свет Божий, другое, наоборот, заталкивал вглубь. То проявлял, это укорачивал, распарывал древние швы, резал по живому, а что-то, напротив, штопал длинной иглой, прилаживал, сводил вместе концы, чинил.
Вздохнул и отвел глаза.
- Нет, дедушка, не получается. Старая она, твоя болезнь. Не уходит.
- Конечно, старая. И сам я старый. А ты что думал? Старому положено болеть. Вот, как дереву полагается весной цвести, а к зиме терять листву. Не бывает старых и здоровых. Ешь, дурачок, остынет суп-то. Мне два раза греть, что ли?
Хайниц отложил дудочку и придвинул к себе тарелку.
Но что это там за возня в прихожей? Словно кто-то задел плечом вешалку, обрушив на пол плащи и куртки, грузно ткнулся коленом в сундук и чертыхнулся сквозь зубы? Похоже, кто-то вошел без стука. Впрочем, Томас не удивился. Его помощник, Герхард, всегда так делал. Есть люди, вроде, и неплохие сами по себе, но которые не знают слов «нет», «не сейчас», границы им не ведомы, и здороваться они тоже не умеют.
- Ну ты, черт, и понаставил хламья. Ногу чуть не сломал, - буркнул гость, заваливаясь на кухню.
От его теплой парки, вязаной шапочки и длинной седой бороды воняло табаком, сыростью и мокрой шерстью. Сам он, худой и сутулый, походил на длинную, нелепую запятую, какая, бывает, получится, если рука соскочит или чернила потекут.
- Да он у меня на этом самом месте лет двадцать, как стоит. Мог бы уже запомнить и не считать углы, - усмехнулся Томас и с тоской подумал: «Сейчас про дерево начнет...»
Но Герхард заговорил о другом.
- Ты бы, Том, разобрался. Там собака полпарка обгадила. Убирать кто должен, мы?
- Какая собака?
- Почем я знаю? Мюллеров, наверное, доберман. А может, Вацлавских дворняга. Все дорожки в шариках ее... Грязь, как есть. Ступить некуда. Кто же это, если не собака?
- Что ты плетешь? - возразил Томас. - Пес Вацлавских сидит на цепи. А у Фредерика Мюллера не доберман, а хаски... Старая и больная, между прочим, видит плохо и дальше чем на пол улицы от дома не уходит. Да и вообще, подмети — и дело с концом. Подумаешь, животное нагадило. Ему положено. Худо, если человек.
Герхард открыл рот и снова закрыл. Ничего не сказал, но лицо его над бородой покраснело.
Томас вздохнул.
- Ладно, поговорю с собачниками. Хоть ума не приложу, о ком ты толкуешь. Вот спина пройдет и поговорю.
- Прихватило? - сочувственно спросил Герхард.
- А то! - подтвердил Томас, как будто даже с гордостью. - Надуло, видать, поясницу.
Пока старики разговаривали, Хайниц доел суп и облизал ложку. Тарелку он вычистил куском хлеба, крошки и крупинки соли сгреб в ладошку и отправил в рот. Он бы с удовольствием попросил добавки, но постеснялся отрывать дедушку от беседы.
Искоса глянув на Герхарда, мальчик взял со стола дудочку и легонько дунул в нее. Словно сквозняк прошел по кухне. И, хотя ни один из стариков ничего не услышал, гость зябко поежился, а Томас обхватил себя руками за плечи.
- Том, кто это у тебя? - поинтересовался Герхард. Он словно очнулся, разбуженный неслышным звуком, и заметил Хайница. - Родные приехали погостить?
- Ты о чем?
- Да вот, мальчонка. Не из наших, вроде? Не городской? Внучатый племянник, али кто?
- А, да. Нет, не племянник. Знаешь, чудная вышла история.
И он рассказал, как позавчера ночью обнаружил мальчишку в городском парке, сидящим верхом на карусельной лошадке. Никто он, ни откуда, не говорит, а вернее всего, и не знает. Может, память отшибло, ударил кто по голове или испугал. А может, и по малолетству — забыл и все. У детей мысли короткие и легкие, как солома. Ветер дунул — и нет их. Врет что-то про цыган. И что делать с ним, не известно.
Герхард возмутился.
- Что значит, не известно? А полиция на что? Сейчас же иди в полицию, пускай там и решают, куда его девать. Это их работа, а не наша, они за нее деньги получают. Пусть ищут его родителей. Или в приемную семью определяют. И вообще, что хотят, то пусть с ним и делают. Рехнулся ты, что ли, Том, на старости лет? Как это так — брать в дом чужого ребенка? Непонятно кого? А вдруг он заразный какой-нибудь? Вдруг всех тут перезаражает?
- Да никакой он не заразный, - отмахнулся Томас. - Поздоровее наших, городских, будет. А в участок я и сам собирался. Хотел сегодня сходить, но, видишь, вступило в поясницу — не могу разогнуться. Вот, отпустит чуток — тогда и пойду. Ведь не горит.
Герхард, однако, не унимался.
- А чего тянуть-то? Ну, давай, я схожу. Пусть будут в курсе, а там и ты оклемаешься понемногу. Тебя как звать-то, малой? - повернулся он к мальчишке.
- Хайниц.
- А фамилия у тебя есть какая-нибудь, Хайниц?
- Лорк.
Герхард крякнул и неодобрительно поскреб затылок.
- Во как. Хайниц Лорк, значит. Так и сообщим. А откуда у тебя, Хайниц Лорк, эта тростниковина? На озере был?
Мальчишка помотал головой.
- Ребята дали.
- Какие еще ребята? Ты бы, Том, хоть смотрел за ним, что ли, раз уж взял к себе. Чтоб не шастал где попало. Как сверзится с обрыва или утонет в болоте — тебе же отвечать.
- С какой стати — мне? - изумился Томас. - Он мне, вообще, кто? Чужой. И зачем я буду за него отвечать?
- Обрыв — это не страшно, - тихо проговорил Хайниц, стиснув свирельку в кулаке так, что побелели костяшки пальцев. - Страшно четыре года сидеть взаперти, не видеть ни солнца, ни звезд...
Томас остолбенел.
- Что? - он не поверил своим ушам. - Что ты сказал? Повтори!
- Я, дедушка, говорю, что не был на озере, - громко и четко повторил Хайниц. - А дудочку мне мальчик вырезал. Большой. Я его у карусельки встретил. Хочешь, сыграю?
- Ну, давай, - проворчал Томас, успокаиваясь.
Послышалось. Слава Богу. Старик поежился, отгоняя невольный страх. Такое ощущение бывает, когда смотришь на какой-нибудь простой предмет, например, на стул или на чашку — привычно, без опасения смотришь — а тот вдруг возьми да обернись чем-то совсем другим.
Хайниц поднес дудочку к губам. Странно. У них, у свиристелок тростниковых, обычно голос какой никакой, но есть. Глухой, словно вой ветра в печной трубе, или резкий, или плаксивый. Бывает и так, что одно шипение выйдет, а не голос. Или гул, как внутри осиного гнезда. Низкий, сердитый гул. А тут — мальчишка надувает щеки, и видно, что пыжится, а ни звука не слышно. Томас хлопнул себя ладонями по ушам — показалось, что внезапно оглох, но хлопок получился неожиданно громким и болезненным.
Герберт взглянул удивленно.
- Ну, будет, будет, - замахал на Хайница руками. - Не нравится мне твоя игра, малой. В носу от нее свербит. Пошел я, Том, это... в участок схожу, а то мало ли что... Устроили тут.
И, пятясь задом, как рак — и такой же злой и красный, он поспешно выскользнул из кухни, а затем — из дома, стукнувшись напоследок о сундук.
Яна, белая, как птица, нахохлилась в темноте и, поджав под себя ноги, словно павлин хвостом, укутала подолом острые коленки. День в ее тесной каморке мало отличался от ночи, поэтому девочка дремала, когда хотела — иногда целыми сутками. Сны ее были так же черны и безотрадны, как явь. Лишь изредка в них проникало что-то далекое, забытое и яркое — синий платок на ветру и крошечные, дрожащие радуги на кончиках растопыренных пальцев. Пронизанные солнцем ногти похожи на золотые полумесяцы в ореоле разноцветных искр, такие легкие и лучезарные, что того и гляди вспорхнут... Это летучее счастье никак не удавалось задержать, ухватить за краешек и поднести к глазам, и каждый раз, просыпаясь, Яна плакала.
Плакала и спала. Спала и плакала.
Но после ночной прогулки все изменилось. Теперь стоило девочке зажмуриться, и вот уже блестели во мраке фонари, пуская светлые дорожки по мокрому асфальту, и таял в небе масляный круг, и страшная морда тыкалась ей и лицо, мягкими губами щекотала шею, всхрапывала и пряла ушами. Яна вздрагивала и пугливо таращилась во тьму. Кровь гулко стучала в висках.
Из-под двери сочился неторопливый разговор — слишком тихий, чтобы разобрать слова, но все же достаточно громкий, чтобы узнать говорящих. Вот, добродушный, монотонный рокот, на одной ноте, как потуги старенького соседского авто или как шарканье метлы по асфальту — это дед. А вот, ясный, звенящий голос — это новый мальчик, Хайниц. Хлопнула дверь — и к этим двум присоединился третий. Шепелявое причитание — кто бы это мог быть? Ну, конечно, дедов помощник, Герхард! Яна поморщилась. Герхарда она не любила. Не то чтобы он сделал ей что-то плохое — они и не видели друг друга ни разу. Возможно, старый дворник даже не догадывался о ее существовании. Но девочке не нравились ворчливые интонации деда, когда тот обращался к помощнику. Не нравились пришептывание и причмокивание гостя, его манера вечно на все натыкаться и ронять предметы. Герхард представлялся ей мерзким, плюгавым старикашкой, и это было, в сущности, правдой.
Яна приложила растопыренные ладони к ушам. Ей хотелось слушать Хайница, ловить чистые и звонкие нотки его речи. Хотелось, чтобы лилась прохладная трель. Но ее новый друг молчал, и Яна задремала. Ее голова склонилась на плечо. Замелькали бледно-зеленые блики фонарей, розовые, лимонные и голубые окна. Всхрапнул чудовищный конь. Раздул ноздри, стукнул копытом о деревянный настил карусели — и как будто закричал.
Девочка вскинулась и распахнула глаза. Крик еще висел в воздухе, такой отчетливый, что, казалось, его можно было увидеть и даже пощупать.
Что это? Она не понимала. Что это было? Как это могло быть?
Опять потекла беседа двух стариков, но теперь в нее вплетались негромкие, уверенные фразы Хайница. Его словно спрашивали о чем-то, а он отвечал.
И вдруг — снова крик. На этот раз громче, дольше, протяжнее... Крик, от которого напряглись барабанные перепонки. От которого перехватило дыхание, и Яна забилась в своей клетке, ломая белые перья, беззвучно воя и царапая ногтями щеки.
И сердце — крошечное сердце размером с Янин кулачок — дернулось и тоже забилось в своей клетке, мягко пружиня о ребра. Оно колотилось с криком в унисон.
Он звучал, как музыка, этот вопль, но музыка отчаянная, дикая и страстная. Он длился, как паровозный гудок. Он звенел, как писк гигантского комара — тонкий, невообразимо тонкий, проникающий под кожу. Он сверкал, как паутинка в солнечном луче, как волосок, как иголочка инея на газоне. Его слышали только чистые сердцем. Голос тростниковой дудочки, сделанной руками Вечного Ребенка.
Лиза носилась вокруг лавочки и по дорожкам, размахивая длинной березовой хворостинкой и нарочно наступая в лужи. То ныряла за карусель, то выскакивала оттуда, вся перепачканная с головы до ног, с мокрым подолом и в рыжих от песка колготках. Пару раз вляпалась в раскисший газон.
- Лиза, ты промочила ноги, - безнадежно сказала Сара. - Пойдем домой, а то заболеешь.
Сказала ли? А может, прошептала, а то и просто открыла рот и бесполезно напрягла голосовые связки? Сестренка продолжала скакать, как ни в чем не бывало, делая вид, что ничего не слышала. Должно быть, и правда, не слыхала. А как проверить?
Уши как будто залиты воском и сверху наглухо зашпаклеваны. Мир словно превратился в телевизор с выключенным звуком. Картинки, картинки... бесконечные, текучие, броские и немые, лишенные ритма, музыки и смысла. Попробуй, разбери, что они значат.
Лиза, чумазая и веселая, скользит в резиновых сапожках, как на коньках. Разбегается — и долго едет по воде и палым листьям, и кричит на бегу. Что ей нужно? Хочет ли она пить? Просится в туалет? Желает покататься на карусели? Дразнится? А вдруг она замерзла или, наоборот, вспотела и спрашивает: «Можно, я сниму куртку?»
«А можно, я еще погуляю?»
«А можно, я покормлю лошадку песком?»
«А можно, я постираю в луже платочек?»
«А можно я поиграю во-о-он с тем большим мальчиком? Вон с тем, что кидает ножик о ствол?»
«Сара, а можно...?»
«А можно...?»
Сара устала догадываться. Вот, если бы Лизу и всех прочих снабдить субтитрами, как в фильме для глухих. Говорит человек, а внизу, бегущей строкой, появляются сказанные им фразы. Какой легкой и понятной стала бы жизнь!
А мальчик, тем временем, прекратил кидать ножом в дерево, со скучающим видом прошелся туда-сюда по дорожке и плюхнулся на скамейку рядом с Сарой. На девочку он лишь взглянул мельком, и светлая улыбка тронула его губы. Точно бледное ноябрьское солнце вынырнуло на минутку из дымчатой глубины туч.
Смешно жмурясь, он вытянул ноги в розовых девчачьих ботиках и, запустив руку в карман, извлек оттуда нечто продолговатое. Саре сперва почудилось — свернутый трубочкой бумажный листок, но присмотревшись к странному предмету, она поняла, что это — тростниковая свирелька. Настоящая, как на картинке. Тонкая и золотистая, с дырочками по бокам. Из книжек девочка знала, что у тростниковых дудочек — чудный голос, медовый, нежный, мелодичный. Жаль, что она не может его послушать. Вот если бы раньше, до болезни... Она бы обязательно попросила мальчишку сыграть.
А тот обернулся к соседке и с улыбкой заговорил. Сара мотнула головой и показала на свои уши. Но мальчика это как будто не смутило. Он продолжал разглагольствовать, помахивая свиристелкой, как дирижерской палочкой. От изящных, ритмичных движений ускорялось биение сердца, и кровь разгонялась, точно бегущий с горы ручей. Все быстрее, стремительнее, жарче... Вверх — к лицу, разгорячила щеки. И вниз — водопадом, обрушилась с ревом и плеском. Словно и не было восковых пробок в ушах. Наружный мир оставался нем, но внутренний наполнился шумом.
Конечно, Сара не слышала, что говорит мальчик, но слова его каким-то образом проникали в ее мысли.
«Ты думаешь, что потеряла слух из-за скарлатины? Но это не правда. От скарлатины не глохнут. Ерунда это, взрослые бредни. Взрослым удобно во всем обвинить болезнь. А глохнут от равнодушия близких, отчаяния, бессилия. Помнишь, как лежала в кроватке, а на кухне ссорились твои родители? Они кричали друг на друга и не давали тебе уснуть. Тебе было плохо. Ты горела, как в огне, и беззвучно плакала, потому что хотела успокоить их, сказать, как сильно любишь обоих, но боялась встать и пройти в темноте по холодному коридору. И тогда ты пожелала себе оглохнуть, чтобы ничего не слышать. Помнишь? Ну, так и что? Разве это скарлатина? Послушай мою дудочку, Сара. Послушай, она расскажет тебе...»
Все с той же улыбкой мальчик поднес к губам тростниковую свирельку. Ядовитый звук выплеснулся из полого стебелька. Дрянь, которую люди добывали из-под земли, которая годами копилась в старых шахтах, в трясине и в озере — едкая, как кислота, взвилась не то криком, не то плачем, не то страшным, тоскливым воем. Под ее натиском немой мир содрогнулся и пошел трещинами. Голоса, шорохи, скрип веток на ветру — ворвались в него, оживили, вдохнули звонкую душу, и немота с него осыпалась, точно сухая шелуха.
А Лиза-то, оказывается, поет! Шлепает по лужам, скользит, танцует, как осенний лист на ветру — в своей желтенькой курточке и красной мохеровой шапочке — и распевает во все горло. Голосок у нее серебряный, вьется стылым дымком. А о чем поет, и сама не ведает. Обо всем, что перед глазами. Береза, фонарь, карусель, ворона на дереве... Такие песенки, как правило, сочиняют очень маленькие дети.
Сара и сама не заметила, как подхватила нехитрый мотивчик. Она слушала и не могла наслушаться. Слушала и пела. Пела и слушала.
Осенний парк — вот ведь чудо — полон музыки. Он трещит, и чирикает, и скрипит, и вздыхает, и капает, и посвистывает, и хрустит под ногами, и каркает, и даже как будто лает где-то вдалеке. Он играет сам себя, точно мелодию по нотам. И каждая нота красива до слез.
Девочка забыла и про мальчишку, и про его свирельку. Она ничего не видела вокруг, потому что вся обратилась в слух.
А когда напелась и наслушалась, вспомнила про незнакомца и смутилась. Оглянулась — мальчик смотрел на нее в упор, тиская в ладонях молчащую дудочку.
- Привет, - сказал Хайниц. - Давай дружить? Я приглашаю тебя в наш клуб.
Фрау Больц мучительно жалась, переминаясь с ноги на ногу и глядя куда-то поверх тополиных вершин. Бесцветным голосом она уговаривала Анну не бояться.
- Ну же, милая, она тебя не съест. Не дергай так сильно за гриву — лошадке больно.
Девочка кривила рот, готовая зарыдать при первом движении карусели. Если она что-то ненавидела в этом мире — так это вращение, от которого голова шла кругом, и ветер в лицо, и неприятное, сосущее чувство под ложечкой, как будто куда-то летишь или падаешь, и последняя опора уходит у тебя из-под ног.
А фрау, как на грех, приспичило в туалет. Наверное, проще и надежнее всего было взять дочку с собой в кабинку, но испуганная Анна становилась тяжелой, как мешок с песком, и тащить ее через всю площадку матери не хотелось.
Со вздохом она ссадила девочку с карусели и поставила рядом, одну руку дочери положив на деревянный настил.
- Подожди минуточку, хорошо? Будь умницей. Я сейчас вернусь.
Вцепившись свободной ручонкой в карман ее пальто, Анна беззвучно заплакала.
- Ну? Ну, что ты? Ну, давай, пойдем вместе. Только иди сама, ножками. Ты уже большая девочка, и я не могу тебя нести!
Бесполезно. Анна словно вросла в землю и пустила корни. Она плакала все сильнее, глотала слезы, как воду — но не шла.
И тут фрау Больц обратила внимание на мальчишку в красной куртке и розовых ботах — смуглого и верткого, как цыганенок. Он стоял под деревом, поигрывая не то карманным зеркальцем, не то чем-то другим — блестящим и золотистым — и усмехался. Да и как было не смеяться, глядя на причудливо одетую парочку. Не зря мамашу и дочку Больц в городке называли «гостьями из прошлого». Обе ходили в длинных, расклешенных книзу пальто, шляпках с лентами и высоких зашнурованных ботинках. Все добротное и строгое, благородных цветов — от коричневого до светло-бежевого, отчего фрау с девочкой казались сошедшими со старинной литографии. Разумеется, стиль в одежде являлся целиком и полностью выбором матери. Слепая Анна не видела, во что ее наряжают. Она бы с удовольствием пощеголяла в ярком пуховике, и в разноцветных джинсах, и в вязаной шапке или меховых наушниках. Потоптала бы черными найками парковые дорожки... но, увы... увы... увы!
Итак, фрау Больц все сильнее жалась, понимая, что надо что-то делать, и чем скорее, тем лучше. Похожий на цыганенка мальчик ей не нравился, но выглядел он безобидно. К тому же она встречала его раньше, в этом самом парке. И не одного.
«Эге, да это внук старика Томаса!» - догадалась она. Откуда у старого фонарщика вдруг ни с того, ни с сего появился внук, фрау не задумывалась. Мало ли. Его дочь Мартина гуляла с кем попало.
- Эй, дружочек, - позвала фрау Больц. - Да, ты. Иди, пожалуйста, сюда.
Мальчишка сунул в карман золотое и блестящее, чем бы оно ни было, и приблизился. Губы трубочкой, капюшон на куртке болтается, наполовину отстегнутый, а в глазах пляшут чертики. Насвистывает, паршивец, веселенькую мелодию.
- Будь так любезен, последи немного за мой дочкой, - сказала фрау, вкладывая пухлую ручонку Анны в грубоватую ладонь мальчика, не очень чистую, с темными прожилками. Брезгливую даму аж передернуло. - Я отойду буквально на две минуты. Просто побудь с ней, чтобы она не боялась, хорошо?
Паренек важно кивнул.
- Хорошо.
И фрау Больц, не оглядываясь, засеменила по дорожке к туалетному домику.
Хайниц приобнял Анну за плечи и, чувствуя, как она успокаивается, как судорожные всхлипы стихают, уступая место внимательному молчанию, шепнул:
- Тебе все еще снятся цветные сны, правда?
Малышка заулыбалась. Его дыхание щекотало ей шею, и это было странно-приятно: забавно и тепло. Незнакомый мальчик играл с ней. И он знал об Анне все — даже то, о чем и понятия не имела мама. Он знал ее сны.
- Твоя душа не ослепла, а значит, не все потеряно, - шептал Хайниц, склоняясь так низко к ее уху, что его черные волосы перемешались с девочкиными белокурыми кудряшками. Шляпка упала с ее головы и валялась на песке. - Когда слепая она, то и от зрячих глаз — никакого толку. Они смотрят, но не видят. А ты, маленькая Анна, слушай. Помнишь, когда была совсем крохой и твоя мама болела, а папе не с кем было тебя оставить? Вспомни, как он взял тебя с собой на скотобойню. Твои глаза видели страх и боль, кровь и смерть, и то, как живое превращается в мертвое. В тот день свет покинул их, потому что ты больше никогда и ни за что не хотела видеть ничего подобного. Но слушай, маленькая Анна! Движение от жизни к смерти — это нормальный порядок вещей. В нем нет ничего дурного, и когда-нибудь ты это поймешь. А пока знай одно. В мире очень много прекрасного, того, на что стоит смотреть. Не только кровь. Не только боль. Так открой глаза — открой по-настоящему.
Не то чтобы малышка поняла его слова, такие сложные и такие взрослые. Она и скотобойню едва помнила — какое-то движение, рев, мычание, резкий животный запах. Как большинство слепых, Анна шла по жизни с распахнутыми глазами, в которых, однако, плескалась вечная тьма. Поэтому команду «открой» девочка выполнить не могла, и все-таки выполнила, сама того не сознавая. Словно внутри зрачков отворились потайные створки. Алый свет хлынул туда, и Анна увидела руку Хайница — смуглую руку в испачканном землей рукаве.
- Красное! - вырвался у нее изумленный вопль.
Наверное, самое естественное для прозревшего человека — воскликнуть: «Я вижу!», но Анна закричала: «Красное!», потому что красным был рукав. А потом, как алмазы из сундука, посыпались золотой и синий, желтый, бурый, серый, черный и дымчато-голубой... солнце и небо, песок, сухая трава на газоне, пыль, деревья и таинственная, смутная глубина уходящей вдаль тропинки.
День за днем наведывался Хайниц в городской парк и всякий раз встречал у карусели больных детей. С каждым он начинал разговор и каждому заглядывал прямо в сердце. И не знали жители Эленда, что никто так не умеет читать в сердцах, как Вечный Ребенок. Но дети чувствовали его силу, и тянулись к нему, душой прислоняясь к его душе, и слушая каждый свою историю — исцелялись.
Так вылечились Патрик Таузенд и Сара Мюллер, Анна Больц и Селина Клошард. Мариус Шмитт перестал заикаться. Зденеку Ковальскому стала не нужна инвалидная коляска. Саша Хоффман выбросил костыли, а Лиза Мюллер больше не пугается темноты и не писает в постель. А каково было удивление фрау и господина Шустеров, когда их Александра произнесла первое слово! Семь лет молчавшая, милая сероглазая Александра, увы, от рождения глупая — как складно и умно она заговорила! А бедный скрюченный Мирко Энгель — как он распрямился! И стройным вдруг оказался, и высоким — для девяти с половиной лет!
Всех Вечный Ребенок зазывал в свой клуб, и каждый исцеленный с радостью соглашался. А клуб тот был и не клуб вовсе, а сущая банда. Сборище малолетних разбойников, шалунов, сорванцов, непосед и шкодников. Очень скоро взрослые Эленда поняли, что больные дети — это, конечно, худо, но целая орава здоровых проказников — тоже не очень то и хорошо. А если говорить начистоту — то и вовсе скверно. Получалось, что Хайниц Лорк оказал городу плохую услугу.
Но и той за ним не признавали мудрые взрослые. Что за вздор, говорили они. Что, этот проходимец врет, будто кому-то помог? Нет, помогли врачи, лекарства, режим — что еще? Ну, а кто-то и сам перерос болезнь. Ведь бывает же так? Бывает. А этот разгильдяй, приблудный внук старика Томаса — он только портит наших детей. Учит дурному.
Посмотрите, Анна. Слепая была — куколка, а не девочка! Не наглядеться! Одета с иголочки, немного старомодно, ну, и пусть. Зато чувствовались в ней стиль, индивидуальность, шарм. Ниточка к ниточке, волосок к волоску. Мать с нее пылинки сдувала. Помните, как приезжал в Эленд известный мастер, фотохудожник? Как он фотографировал Анну, как хвалил! А сейчас что? Носится девчонка, будто пацан, в куртке и ботах. Расхристанная, лохматая. Пальтишко изорвала давно, а оно, между прочим, недешево стоило. Шляпку потеряла. Ботиночки высокие, шнурованные мать отобрала — не годится в грязь в таких ботиночках!
А Патрик? Начитанный, смирный мальчик. Пусть хромой — зато какой вежливый и умный! И что с ним стало? Чему его этот шалопай научил? Топтать чужие сады? Бить мячом окна? Бегать по газонам? Плевать мимо урны? Тревожить покой уважаемых людей? Говорят, что проказы на Блуменгассе, в пятницу утром, чуть не стоили ему жизни, а заодно и бандиту этому, Томасову внуку. Мальчишки баловства ради звонили в дверь Хенрика и Лауры Кнопп, и это тогда, когда Хенрик обычно дремал у телевизора — то есть, незадолго до полудня. Господин Кнопп выскочил из дома с ружьем в руках, и не повисни жена на его локте, убил бы обоих хулиганов. И поделом. Он, конечно, погорячился. Сейчас не война, чтобы выскакивать на улицу с оружием и, тем более, стрелять в детей. Случись такое — и его бы наказали. Но с другой стороны, господина Кноппа можно понять. Человек имеет право на отдых, а порядок есть порядок. Правда?
Такие разговоры шли в Эленде. Разумеется, слухи доходили и до Томаса, который удивлялся и пробовал вразумить мальчишку. Какое там! Паренек смеялся ему в лицо.
- Я вылечил их детей, а они еще чем-то недовольны? - нагло заявлял он. — И это — благодарность?
Как ни странно, фонарщик верил его словам. Томасу, единственному из взрослых, довелось испытать на себе силу Вечного Ребенка. Может быть, не всю, но хотя бы отблеск этой силы упал на него, когда Хайниц орудовал крюками у него внутри. Болезнь не ушла, во всяком случае, целиком, но ощущение осталось. Да и спина с того дня почти не болела. Разве что потягивало слегка. А раньше и недели не проходило, как ломота в пояснице скручивала беднягу в бараний рог. Осенью — особенно.
Старик, не знал, но чувствовал, что Вечный Ребенок на самом деле — не совсем ребенок. Да и притворялся тот перед ним все меньше и меньше. Не прошло и недели с их первой встречи, как Хайниц совсем распоясался и маску ребячливой глупости оставлял теперь за порогом. Не стеснялся больше ни кривой ухмылки, ни пыльных глаз, ни взрослой речи. И все-таки дед ему доверял. А может, лелеял слабенькую надежду, что и его внучке Яне поможет найденыш. Почему бы и нет? Разве Яна хуже Сары, Анны, Зденека, Александры или Патрика? Да эти маленькие разбойники и в подметки ей не годятся! Добрая, ласковая девочка... Такая кроткая, терпеливая, умненькая, любящая. Уж если кто-то заслужил исцеление — то это она.
Но Вечный Ребенок не спешил. Он помнил их со стариком уговор. Да и Яна стала ему за эти дни как сестра. Трудно быть пророком в доме своем. Нелегко читать в душе близкого человека. Почти как в своей собственной — так же больно и страшно.
Они сближались — медленно и бережно. То время, когда Хайниц не шастал по улицам и не объезжал карусельных лошадок, он проводил с Яной, в ее темноте. Дети подружились — если, вообще, бывает на свете такая вещь, как дружба с Вечным ребенком. Хайниц рассказывал девочке обо всем подряд — а та слушала с открытым ртом. Каждой мелочи она внимала, как откровению. Еще бы! О мире за порогом ее темницы Яна знала очень мало — почти ничего. Иногда, не умея объяснить то или иное, Хайниц принимался рисовать, и картинки у него выходили совсем не такие, как в книжках. Не лубочно-яркие, а смутные, летящие, в основном черно-бело-коричневые, с легкой нотой синевы. А порой и с примесью желтого или красного, как дрейфующие по воде листья. Он словно писал их ветром и дождем, серостью грозовых облаков и холодным светом ноябрьского неба. Томас до сих пор хранит в шкафу эти рисунки. Глядя на них, старый фонарщик плачет.
- Ты только подумай, каково им бежать по кругу, - говорил Хайниц, а Яна смотрела ему в лицо и шевелила губами, точно повторяя его слова. Лампочную гирлянду она, забавляясь, оплела вокруг головы, отчего ее высокий, чистый лоб сиял, а волосы, казалось, испускали свет. - Всегда бежать по кругу. А ведь они живые! Кони живые.
- Живые... - эхом откликалась девочка.
Ей ли не знать? Слишком хорошо помнила она карусель в ночном парке и рыжее чудище с огромными зубами. Но ее новый брат сказал, что кони — друзья, что их не надо пугаться.
Яна верила ему.
- Дети и кони — вот кого еще можно спасти, - цедил Хайниц сквозь зубы. - Их еще можно освободить. А этих — нельзя. Взрослые, - бросил он презрительно, - они все мертвые, от них даже смердит.
- Дедушка тоже мертвый? - со страхом спросила Яна.
- А ты как думаешь?
Девочка нерешительно пожала плечами. Она любила деда, но старшего брата любила больше.
- Мертвецы ненавидят живое, - уверенно сказал Хайниц. - Они только и думают, как его погубить. Посмотри, твой дед запер тебя здесь, как в могиле. Похоронил заживо.
- Это потому, что я болею, - пискнула Яна.
- Болеешь? - мальчишка дерзко расхохотался. - А с чего ты это взяла? Кто внушил тебе, что ты больна?
- Я боюсь солнышка...
- Нет, не боишься.
И тут Хайниц сделал невероятное. Он подошел к закрытому окну и подергал ставни, а затем просунул между створками лезвие перочинного ножа и что-то им подцепил. Должно быть, нащупал снаружи шпингалет. Раздался щелчок, и створки приоткрылись. Длинный желтый луч просунулся в щель, любопытный, как щупальце осьминога.
Всего один единственный луч — но как изменилась от его присутствия комната! Какой тесной, безобразной, нелепой стала по сравнению с ним — солнечным лучом!
Яна тихо застонала.
- Не бойся сестренка, - сказал Хайниц мягко. - Прикоснись к нему. Теперь можно.
Девочка приблизилась робко, скользящими шагами. Гирлянда у нее на голове потухла, зато волосы засияли ярче — словно корона. Малышка недоверчиво осмотрела луч, потрогала одним пальчиком, даже понюхала и мотнула головой.
Хайниц запахнул ставни, и комната снова погрузилась в темноту.
- Что случилось? - допытывался он. - Что ты почувствовала? Тебе было больно? Плохо?
- Нет...
- А что тогда?
Девочка потупилась. Она ковыряла ногтем щербинку на столе и молчала. Брат ее не торопил.
- Он теплый и пушистый, - сказала Яна немного погодя.
- Правильно!
- Он хороший.
- Конечно! - Хайниц склонился к девочке, отчего-то оказавшись выше деда, выше любого взрослого, и прямо ей на ухо прошептал. - Ты не боишься солнышка. Ты просто тоскуешь по своей маме.
- Мама... - повторила Яна — непривычное, но такое нужное и родное слово, и что-то раскрылось в ней, щелкнуло, как оконные ставни, и расцвело в груди удивительным золотым цветком.
Глубокой ночью, когда городок Эленд мирно спал, дом старого фонарщика содрогнулся от стука. Кто-то барабанил в дверь — так громко и настойчиво, что Томас перепугался. Это не мог быть Герхард или кто-то из соседей. При всей своей бесцеремонности они не стали бы ломиться к нему в такой час. Разве что случилось что-то из ряда вон выходящее, пожар или стихийное бедствие, а то и, не дай Бог, война.
Набросив халат поверх пижамы, он пошел открывать.
- Полиция! Откройте! - донеслось из-за двери, и в узкую прихожую шагнули двое молодых полицейских.
Оба — местные ребята, старик их тотчас узнал. Одного звали Хендрик Вайз, а другого — Франц Штайнмайер. Сопляки.
- В чем дело? - прищурился Томас.
Хендрик откашлялся.
- Где он?
- Кто? - удивился старик и в ту же минуту сообразил — кто. - Что, семейка отыскалась? А до утра они не могли подождать? Что ж человека-то с постели поднимать? Старого?
Он подумал, что ищут Хайница, потому что объявились его родители.
Хендрик, младший из двух полицейских, как будто слегка стушевался, и вперед выступил Франц.
- Мы должны немедленно арестовать Хайница Лорка. Только что пришло сообщение из полиции Дюссельдорфа. Его опознали. Это опасный маньяк по кличке Вечный Ребенок, убийца-гастролер, который уничтожил в разных городах триста пятьдесят детей. Обычно выдает себя за мальчика, сбежавшего от цыган, но на самом деле он — взрослый. Какое-то редкое гормональное нарушение — не растет и не стареет. Сколько ему точно лет, не известно, но говорят, он старше вас, господин Пауль.
Томас был шокирован. В гормональных нарушениях он не разбирался и вполне допускал, что бывают всякие, но каким образом кто-то мог убить три с половиной сотни детей, не укладывалось у него в голове.
- Он втирается в доверие к детям, - продолжал Франц, - а потом толкает их на самоубийство.
- Лорк — личность харизматичная, - поддакнул Хендрик, - а малышей одурачить — взрослому раз плюнуть. Где он, господин Пауль?
Томас развел руками.
- Рад бы вам помочь, ребята, да шляется где-то паскудник. Верите, каждую ночь где-то шляется, и не удержишь его в доме. Чисто кот.
Молодые полицейские неуверенно потоптались у двери.
- Хотите — обыщите дом? - предложил старик.
- Спасибо, так и сделаем, - сказал Франц, и устремился вверх по лестнице на второй этаж, в то время как Хендрик принялся осматривать первый.
- А здесь у вас что?
- А сюда нельзя, - насупился Томас. - Это комната моей внучки. Вы ее напугаете. Нету там никого, кроме Яны, поверьте на слово.
Парни еще немного послонялись по дому, заглянули на чердак и в кладовку, перетряхнули постель Хайница и содержимое кованого сундука, в котором обнаружились старая нафталиновая шуба и какие-то тряпки, а после ушли.
Поверили старику на слово, а зря.
Лишь только голоса их стихли на улице, Томас отворил дверь в комнату внучки и выволок оттуда Хайница. На мгновение ворвавшийся в каморку свет выхватил из мрака тонкую белую фигурку. Малышка Яна стояла у стены, прижав руки к груди.
- Ну что, - сурово проговорил Томас, - маскарад окончен? Думаю, ты все слышал. А теперь — прежде, чем я сдам тебя полиции, ответь мне на один вопрос. Я хочу знать, правду ли сказали эти люди?
Мальчишка — а вернее, взрослый в облике мальчишки — всхлипнул.
- Неправду, дедушка! Я их вылечил, всех больных девочек и мальчиков, хромых, слепых, глухих, немых, горбатых и заик. Всем помог. Какой же я маньяк? Я подарил им радость детства. Какой же я убийца? Они — мои друзья, все эти дети. Я их люблю, дедушка! Как я могу их погубить?
Вечный Ребенок, как никто другой, умел становиться маленьким и жалким. Умел хныкать, размазывая слезы по лицу, и тереть грязным кулачком глаза.
- Отпусти меня, дедушка! - всхлипывал он. - Пожалуйста, не отдавай меня полиции! Я уйду из Эленда и больше никогда-никогда сюда не вернусь!
Томас глядел на плачущего мальчишку. Хоть и чувствовал подвох — а екало сердце, и снова кто-то невидимый ворочал крюками у него внутри, зашивал и распарывал, и резал по живому. Только на сей раз — не Хайниц, а его собственная глупая совесть. Добрым он был, старый фонарщик Томас, а доброта — это иногда большое зло, потому что она оправдывает виноватого.
- Что ж! - сказал он, наконец, глубоко вздохнув. - Пусть тебя судит Бог, если ты преступник, и пусть хранит, если ты невиновен. Иди!
С этими словами Томас распахнул перед ним дверь.
Вечный Ребенок торопливо шагал по улицам, выхватывая их кармана свирельку, и поднося ее к губам, и расплескивая по городу ядовитую дрянь. И пела в ночи тростниковая дудочка, и звала, и рыдала, и, заслышав ее крик, били копытами карусельные лошадки, а дети выскакивали из теплых постелек и бежали, бежали на зов.
Взрослые спали крепко и ничего не слышали. Но мчались вприпрыжку Сара и Патрик, и крошка Лиза, и Селина, и Александра, Анна, Саша, Мариус и Зденек. Распахнув ненавистные ставни, бледная и храбрая, как лунатик, вылезала в окно Яна. И неслись по Эленду темные всадники в пижамах и ночных рубашках, и в наспех накинутых куртках, пришпоривая верных лошадок босыми пятками.
И кони вместе с детьми прыгали с обрыва.