Витя Ингеров умер давно. Даже не помню, в каком году. Помню, как закричала, когда мне об этом сообщила по телефону Лариса Афанасьева, поэт. Когда она позвонила, мой мир обрушился, потому что на тот момент Витя занимал в нем большое место, очень большое. И за все эти годы, читая его стихи, пересматривая его телевизионную передачу «Необязательные встречи», я ловила себя на мысли, что не могу вспоминать и перебирать в памяти наши «необязательные встречи», не могу видеть его живым на экране компьютера. Наверное, сегодня этот момент наступил – момент истины: признаться самой себе, как Витя был мне духовно близок. И кого я потеряла в его лице.
Мы встретились на Большой Морской, когда я приехала в Севастополь, чтобы найти единомышленников в молодежном движении, которое мне помогал тогда вести ныне покойный профессор Николай Алексеевич Кобзев. Мне посоветовали познакомиться с Виктором Ингеровым – поэтом, бывшим военным моряком, офицером в отставке. Мне он показался удивительно молодым, а то, что нас разделяли двадцать лет, я узнала на его похоронах.
Мы тогда зашли в кафе, Витя заказал мне кофе и пирожное. Кофе был дешевым, растворимым (тогда не было кофейных аппаратов), но пирожное… Вкусное! И я, эмансипированная, независимая сверх всякой меры, решила за своё угощение заплатить сама.
Витя обиделся:
- Ирина, я офицер! Позвольте мне заплатить за вас.
Это было сказано так, что мне стало стыдно. Я, «беговая лошадь», журналист со стажем, не позволяла за собой ухаживать. Но это был не тот случай А потом, в следующую секунду, я почувствовала себя дамой. Не женщиной, а именно дамой. И это были новые чувства: защиты, удовольствия, удивления… Наши отношения со временем окрепли. Помню, мне характеризовали Витю как человека крайне желчного, саркастичного, не щадящего чужое самолюбие. Он, кстати, тоже был журналистом. И я очень долго боялась показать ему свои стихи. Но его реакция была странной. Спокойной. А потом события развивались своим, совершенно непредсказуемым чередом. Мы оказались «одинаковыми» поэтами. Как это объяснить? Да просто. Резонанс. Одинаковое чувствование этого мира. Одинаковая философия. Одинаковое одиночество истерзанной души и многослойность, полифоничность образа мира. Что еще? Больше ничего. Всё остальное было разным. Мы абсолютно ничего не знали о личной жизни каждого из нас, мы знали только стихи. И этого было достаточно. Если в писательском мире может существовать такое понятие как «родственные души», значит, это про нас. Поэтому больно. Ушел Витя, забрал мою половину души. И я теперь самостоятельна и крайне одинока, потому что таких, как он, нет и никогда не будет. Поэт от Бога.
Помню, как мы с ним были приглашены на творческий вечер одной севастопольской поэтической примадонны, которая, страдая по-своему, жаждала признания любым способом. Такое часто бывает. И не нам, смертным, об этом судить. Чаша бытия воистину тяжела для каждого. Огромный зал, масса приглашенных, богатый фуршет, пустая сцена с примадонной, пустые слова… Мы сели рядом с Витей где-то на галерке, и он едко комментировал строки, словосочетания, как-то обиженно сопел, ерзал на стуле, будто этот стул был горячим. Думаю, что да – с таким чувством слова, как у Вити, не только стул, почетный трон станет «горячим». Впрочем, тронов он категорически не признавал.
Помню, как однажды я соскучилась, позвонила, попросилась просто приехать в Севастополь. И Витя, при всей его занятости в редакции, посвятил мне полдня. Тогда была зима, светило яркое солнце в пронзительно синем небе, на еловых лапах возле театра лежали охапки ослепительно белого снега, выпавшего буквально вчера. И лебеди – внизу, на набережной, такие же ослепительно белые, на синей воде. Мы гуляли с ним и молчали. О чем говорить? Мой поэтический «близнец» слышал меня и всегда слушал. Мне с ним было настолько легко, словно поэзия была нашим общим дыханием. Другой мир, другая энергетика. И спокойствие, словно долгожданная «нирвана», давно стала состоянием души. Никаких эмоций, эмоции появятся позже. А рядом с ним – созерцание мира: синее, белое…
Иногда мы выступали вместе. Наши стихи звучали в унисон, как будто энергия строки становилась их единственным мерилом, и я уже не думала о своем несовершенстве. Рядом с Витей я становилась совершенна и великолепна. Хорошо помню такие выступления: в библиотеках, на знаменитой Ракушке, на фестивалях. Почему-то среди всех поэтов, которых я очень люблю, как своих дорогих и единственных друзей, поэзию которых хорошо знаю, Витю я выделяла и слушала, словно впервые. Это происходило каждый раз, словно он читал со сцены мои собственные стихи. Я, теоретик слова, хорошо чувствовала его подсмыслы, и постоянно искала новые, боялась что-то упустить.
Витя помог мне сделать предпоследний сборник, в 2005 году. Я тогда попросила его найти недорогое издательство, и он привел меня к своим знакомым. День был истинно крымским – пасмурным, осеннее-весенним. Деревья, понурились, как будто приспустили свои черные ветви и замерли. Это была наша последняя встреча. Нам надо было попасть с Большой Морской на лицу Ленина, и Витя повел меня через мелкие промежуточные улицы. Мы молчали. Как всегда. Помню это ощущение траурной серости: мокрый асфальт, облупленные стены дореволюционных зданий, полное отсутствие живых душ, даже кошек и воробьев. Как будто сама природа тогда прощалась с нами. Конечно, потом были хлопоты в издательстве, разговоры, шутки, смех. Витя всегда шутил с друзьями. Но не со мной. Я шуток не понимала и не воспринимала. Поэтому молчали.
За два месяца до его странной кончины я позвонила: «Витя, я приеду в апреле. Мы погуляем по Большой Морской?». «Да, конечно, a жду тебя», – и голос слабый, какой-то нестерпимо грустный. «Витя, ты здоров? У тебя все в порядке?». «Не волнуйся, все хорошо». Со мной он был искренним, не притворялся, я почувствовала, что он болен. «Витя, ты подожди, я приеду, и мы поговорим, ладно?». «Ладно.».
Не поговорили, не успели. Наверное, не надо было. И так все было ясно.
Если говорить о поэтическом восприятии жизни по шкале 1-10, у Вити это восприятие зашкаливало за граничную отметку. Да, в обычной жизни он шутил, язвил, собирал свои «метаморфразы», ёрничал по поводу новоиспеченных графоманов, был молод, весел и неутомим. Но на своих творческих вечерах он читал стихи тихо, а в перерывах звучали скрипка и фортепиано. И рядом – его родные. Была другая реальность – с сильными чувствами. Таким чувствами, что уже не оставалось места обычной «бытовухе». Казалось, что он крайне тяготился тем, что делал, – добывал деньги, устраивал какие-то дела, поддерживал связи… На творческих вечерах он был самим собой – спокойным, словно шепот волны. Ушедшим за невидимую грань. И таким же чувствительным, тонко видящим оттенки цветов, эмоций, настроений. Поэт-импрессионист. Поэт-философ. Поэтому сборники «Глубина резкости», «Точка возврата». Словно чувствовал, что свою точку возврата уже давно прошел.
***
Все мельче причины волнения
И все беспричинней печаль…
С годами теряется зрение,
Но четче минувшего даль.
Не Бог весть какое открытие,
Не к месту, быть может, прости…
С годами весомей события
И все невесомей стихи.
Возможно, я ошибаюсь в своем видении прошлого. Мы, творческие люди, часто живем в вымышленном, чтобы не заболеть от настоящего. Поэтому открываю его сборник, ищу подтверждение своим чувствам. Посвящения – всем, кто ему был дорог, всем, кого он так боялся потерять. И столько чувств, любви! Не только ко мне, к своим родным, к соратникам-поэтам. И легкая грусть, и едва уловимая ирония, и желание стать опорой, словно до сих пор звучат слова: «Я – здесь… я – НЕ ушел.». Совершенно особое отношение к женщине, даме, богине. И философия жизни – с особым постижением, свойственным вот таким личностям, как Витя – живущим рядом и оттого уже неземным.
Избегая пространств,
Обусловленных детством открытий,
Вычитаю себя, не оставив надеждам надежд,
Из несбывшихся дней,
Одиночеств и общежитий,
Понимая, что вырос
Из взятых на вырост одежд…».
Посвящение мне, Ирине Сотниковой, 2005 год. И я – Вите:
Циклон, холода и боль, циклон, напоивший лето.
Ведь так хотелось дождя растрескавшейся земле!
Ну что ты плачешь, душа обманутого поэта?
Почувствуй надежды трав, почувствуй восторг корней…
В день его похорон распустились почки на деревьях, еще беспомощные в своей салатной клейкой нежности, и шел теплый весенний дождь. Это был тот самый апрель, в котором я собиралась с ним встретиться. Впрочем, это всего лишь эмоции, мои эмоции. Но разве плохо, что они есть?
Наверное, я Витю придумала. Возможно, мне очень хотелось, чтобы рядом, пусть и в другом городе, жила родственная душа. Наверное, мне было бы обидно понимать, что так хорошо, нежно, трепетно он относился не только ко мне, но и ко всем, кто ему был дорог. У него было столько эмпатии, что мы все в ней согревались – души, жаждущие тепла. И бессмысленно судить, кому этого тепла досталось больше, – хватало всем. Только вот у самого Вити оставалось мало: раздавал нуждающимся. Таким, как я.
Включаю диск: «Необязательные встречи» в кафе «Таверна» на Большой Морской, 15, 2005 год. Витя – живой, ироничный, очень добрый. Говорит о многозначности смыслов моих стихов: «Из читателя превращаешься в собеседника… Будто пишешь в космос. Кто найдет, тот и понял». И, конечно, его неистребимая ирония: «Стихи от хорошей жизни не пишут…». Сейчас понимаю: говорил мне, но думал о себе. Помню, что передача тогда пролетела как бы за несколько минут, хотя их было целых двадцать. Смотрю диск, и не могу оторваться: все происходит вне времени, на одном дыхании, и нет странного разделения: живой-покойный. Все тот же резонанс, единое звучание, одна струна. Сейчас понимаю, что так слушать и слышать мог только он. Поэтому и был ведущим цикла «Необязательных встреч». Ему это было крайне важно – услышать, прежде чем уйти.
Сейчас думаю, что душа его спокойна. Поэтому пишу. Можно много говорить о непонятости поэта миром, об особой «остраненности» (термин В. Шкловского), то есть умении делать привычные вещи странными, об иномыслии. И оттого – об особой мере страдания одинокой души. Но тут я позволю не согласиться с привычным мнением. Такая душа чувствует свое предназначение, знает, что делает, понимает, кому это нужно. И уходит такая душа, когда приходит ее время, когда ее востребованность в иных мирах становится больше, чем в нашем. А больно – здесь, тем, кого оставили, кого осиротили. Потому и невозможность писать, потому и долгое мое молчание: не видеть, не слышать, не читать его стихи, не вспоминать.
«…Осознаю, что там Черновые наброски, но прежде Догадаюсь, что в них Я, быть может, честней и умней. Понимая, что вырос Из взятой на вырост одежды, Вычитаю себя Из остатка сегодняшних дней».