Несколько лет назад, во время своего обучения за границей, я знал человека с декадентской фамилией Спад (и здесь не обойтись без уютного покашливания упитанных предисловий). Именно им была написана – а вернее прожита – данная история. Мною же, помимо монотонного протоколирования, привнесено сюда только название: «Марута: наблюдения и смерть любознательного наркомана» – так звучит оно в полной форме.
Знакомство наше было поверхностным, и о Спаде я знал лишь то немногое, что он, как и я, убеждённый экспатриант и студент Токийского университета, каким-то образом зарабатывавший в интернете. При этом я отметил его парадоксальную нетерпимость к англицизмам профессионального жаргона, которую тот любил иной раз подчеркнуть.
Виделись мы большей частью в гостях у моих друзей, куда Спад изредка и ненадолго заходил, хотя его «таинственного» собеседника, что не раз появится в дальнейшем, встречать мне там не доводилось. В равном неведении состоят и наши общие друзья, так что не исключаю тут ни вымысла, ни определённых аберраций сознания.
Запомнился отдельный эпизод – литературный вечер в тихом кафе с янтарным освещением, где Спад присутствовал случайно, и где он некрасиво выделился тем, что когда заслуженный поэт Стихотворений Разных (в своё время отличившийся сентиментальным сборником «Горячий огонь», а ныне доживающий свой век в Токийской префектуре, у каких-то баснословно далёких родственников) прочищал своё простуженное горло, собираясь заговорить — или, быть может, даже что-нибудь прочесть… Он, Спад, весь вечер угрюмо молчавший в углу, вдруг завязал довольно грубый спор с литературным критиком Астафьей Немножко, ранее высказавшейся в поддержку пугающей, отечественной выделки, языковой реформы, предполагавшей пересмотр орфографических норм на основе современных фонетизмов.
Так что, учитывая шапочный характер нашего знакомства, я был немало удивлён, когда глухой зимой, в снегопад, получил от него объёмную пачку блокнотов, записных книжек и обрывистых диктофонных записей, содержащих не что иное, как фрагментарную стенографию последних лет его жизни.
Снестись и уточнить судьбу материала нам не удалось – бандероль сопровождалась лишь подписью. Расспросы оказались бесплодными, и только ближе к весне я узнал от кого-то, что Спад был найден мёртвым в одной из секций городского интернет-кафе, переоборудованного под карикатурное общежитие. Среди его немногочисленных вещей было обнаружено несколько просроченных библиотечных книг, в том числе небезызвестные «Воспоминания об Особом отряде 731», откуда мною взято было и заглавие.
Замечу также, что Спад не настаивал на публикации, но в то же время и не запрещал её. А потому, надеюсь, он не стал бы возражать и против моей инициативы сделать его прошлое чуть более отчётливым и ясным.
На этом, проворно расшаркиваясь и нарочито неслышно ступая, автор вступительного слова скрывается за кулисами. Медлительно гаснут тяжёлые лампы, и кто-то как всегда успевает гулко хмыкнуть мужественной гортанью. Несколько мгновений спустя...
1
Серо-белый февраль за холодным окном освещает бумажный лист, чью безликую гладь скоблит сейчас торопливое жало золистого грифеля. Волнятся обрывки паутины вдоль жидких рам, настойчиво лезет за шиворот проницательный сквознячок, и стылая толщь облупленного подоконника холодит костяшки пишущих пальцев, пока колени контрастно горят у твёрдых радиаторных рёбер, окрашенных в армейский цвет. В эти минуты, напряжённо дрожа под серпянкой захватанного пальто, некогда бывшего бежевым, я желаю лишь одного – бесценного слияния с веществом, прочно включившимся в мой метаболизм. Но нужно дожидаться вечера, а скользкий и пасмурный день, как назло, затянулся над мокрым городом, хлюпая солёной грязью под колёсами проезжающих машин и отрывисто грохая тяжеловооружёнными дверями подъезда, пропахшего старыми окурками в табачной жиже кофейных банок. Так, кажется, пахнет и этот гнилой – выедающий коричневые язвы в снежном покрове – туман.
Довольно иронично – я пишу на обороте взятых у лифта наркологических листовок (холодные глаза безликих докторов, борцовские фигуры медсестёр, флегматичные санитары). Бескомпромиссный тон этой агитации напоминает изобличительную поступь одиозных сюжетов, где жуткие, почти одушевлённые наркотики убивают своих беспомощных жертв (замирающий возглас закадровых зрителей), в то время как махровые дельцы подспудно богатеют, почёсывая шерстяные животы и плотоядно ухмыляясь из-под роскошных зеркальных очков. На заднем плане, в скрюченной спазме, вопит убитая горем мать. Бюджетный гроб с бесценным сыночком не спеша скрывается под пригоршнями могильного грунта (а в детстве был такой способный... попал в плохую компанию), салатовая гангренозная девица постанывает на хирургическом столе, и очередное значительное лицо, увязая в трюизмах, грозит надувным кулаком в адрес коварных распространителей… Обещая-таки сделать то, чего не смог ни один тоталитарный кровосос – положить всему этому конец. Тошнотворного, как и всё здесь, цвета плитка вдруг проламывается в обморочную трясину, и корявые, липкие тени всплывают со дна. Я не хочу; липкий пот прокатывается по спине. Спастически хватаюсь за перила загипсовелыми пальцами, блокированный подо льдом – где-то смутно уже случалось – и горькая рвота уже у горла; страх последнего вдоха, мгновение перед синкопой. Думай о горячих камнях – мне это почему-то помогает. Плотный, плавящийся подъезд обступает, густеет; творожится пепельный свет, и некие хрупкие связи льдинками ломаются в нём. Что-то похожее на северный дождь течёт по наклонившимся стенам, которые каким-то образом – часть моей кожи. Я вижу диафильм: странно знакомое лицо на старом фото, вздымающиеся полы пальто, «только вчера» в обветренных конструкциях цыганского вокзала; страшный запах операционных и вкус тропической ползучей мерзости, бюджетный спазм розового зрителя, попавшего в плохую компанию гигантских ядовитых ногочелюстей… Метро из плоти чавкалет сфинктерами где-то на заднем плане одной заплёванной империи (замирающий возглас смутно плывёт под ногой). Небоскрёбные пригоршни солнечных сюжетов виднелись в иероглифе сожжённых спичек, и вертикальный железный гроб на черты персоны закадровых зрителей пополз откуда-то снизу, где морговые глаза безликих докторов каким-то образом убивают снег в изъеденном мраморе старого плана… Но больше ничего не удаётся увидеть, поскольку всему положено обещанное багровение, и сотни тысяч одинакового размера сапог, маршируя под прелым, идеологически правильным солнцем, равняют свежие холмы могильного грунта на пути в свой поголовный Эдем…
Прибывший элеватор разом выпрастывает меня из навалившегося упадка. Дребезжа, разъезжаются двери. Одышливо сопя и наковально ступая, нечто выходит оттуда; его болоньевые штаны и продуктовые пакеты по-хозяйски пошло шуршат, а ключная связка гремит мучительно долго, покуда я, не дыша, тихонечко жду, неподвижно припав к батарее... Столкнувшись стальными губами, смыкаются створки лифта, и только спустя м и н у т у, бороздка ключа находит личину и полудюжиной хрустящих оборотов отмыкает-таки баснословный замок. Ударив железной дверью, оно исчезает в своей берлоге. По счастью, не приметив меня, бессильно съёжившегося на полуплощадке.
Мне следует хоть как-то подкрепиться, иначе до вечера я не продержусь. Чтобы попробовать приобрести хотя бы Аналог, который также отпускается теперь по рецепту, но только за этим почему-то не так строго следят, я спускаюсь в аптеку у подножья дома. Благо у меня всё ещё есть кое-какие деньги. Не стану рассказывать, как они мне достались – это слишком унизительно.
Выскочив на скользкий тротуар, покрытый лоснящейся гнилью, я весь трясусь, как при тяжёлом гриппе. Кишащие микробами лужи издают подо мной плотоядные звуки; тревога и ветер проницают ослабшее, исхудавшее тело. Преодолев эти тридцать с чем-то неровных серцебиений-шагов, я чуть ли не вбегаю в аптеку. Там, в чистоте, среди аккуратных полочек, стоит будоражащий запах лекарств и за прилавком белеет пожилая женщина-провизор типа «с вами всё ясно». Подскочив к ней, я выпаливаю, суетливо теребя обтруханный подборт пальто:
– Добрый день, у вас есть К?!
И обмираю, поняв, что сказал.
– К? – в холодных очках сверкает беспощадное «с вами всё ясно». – Есть. Сколько вам?
– Э-э… А сколько имеется в наличии? – уточняю я, дрожа, как возбуждённый енот.
– Да сколько угодно.
Нетерпеливо шмыгая носом, погружаю трепещущие пальцы в засаленный внутренний карман…
– При наличии рецепта, разумеется, – ударом топора обрушается вслед.
Вот и всё. И тряпичная рука выпадает у меня из кармана.
Чтобы хоть как-то спасти положение, я принимаюсь спонтанно, с нездоровым оживлением говорить:
– И это совершенно очевидно; мой вопрос – простое проявление гражданского любопытства: насколько быстро претворяются в жизнь те или иные постановления. Мне, в сущности, нужен только Аналог, всего лишь Аналог, то есть даже не он, и не то чтобы мне, но ведь это совершенно НЕВАЖНО! – почти выкрикиваю я. – Ну так он у вас есть? Есть?..
Аптекарша пугающе молчит, настороженно следя за лихорадочными движениями моих вибрирующих рук. И вдруг я замечаю, как её пальцы проделывают какое-то короткое движение под крышкой белого прилавка. Кажется, доигрался. Теперь хорошо будет, если я выйду отсюда без сопровождения, не то что с какими-то там лекарствами... Какой идиотизм! О чём я только думал, почему не дождался вечера... И тут до меня доходит, что всё это время в аптеке присутствовал кто-то ещё, и что он беззвучно стоит теперь у меня за спиной. Переглотнув, я нервно оборачиваюсь. Внутри по-прежнему пусто и чисто, и лишь мои громоздкие ботинки источают талую грязь на вымытый голубоватый кафель.
– Аналог, кажется, оставался. Сейчас посмотрю, обождите, – произносит, наконец, провизор, удаляясь в подсобку (и захватив между прочим пару каких-то коробочек, близковато стоявших ко мне).
Дверь остаётся приоткрытой, шум крови в ушах утихает и мне становится слышен шум переносного телевизора. Снова делается дурно. Чтобы не грохнуться на пол, я наваливаюсь на стойку, стиснув зубы от подступающей тошноты.
«...Агентством по борьбе с пьяным плевком подзаборного района дополнен перечень "Кочубей – Зеленокумск". Уже сожгли тысячи кустов и ещё усилят борьбу с бессмысленным храпом в настенный ковёр; мужчина готовил в своем доме "дурманящее зелье" на основе пыли и диванных клещей с пристрастием застали за пакетом запрещённой солярной символики, отбывающего характерность прекрасных сторон за изъятие граждан в коридорах общежитий обнаружена смерть после праздника (метадон?). Воронежская пенсионерка высадила у себя на огороде шокирующий ролик о животрепещуще открытой, "я думал, что смогу бросить в любой момент", проблеме предполагаемого распространителя, перекрытого крупным каналом поставки в мозолистом росте ударной рождаемости (по нормам смегматического рахита от иосимнадцатого брежня т34тысячи победного года). Ради интереса решил пощекотать грязными пальцами честные гланды совместно с оперативниками проект "Город без трансцендентности". Всем посёлком поймали женщину, пытавшуюся провезти в буханке хлеба благополучные подбородки собственного приготовления, засаленную клавиатуру и несанкционированный блеск авторитетных залысин. Утечка мозговой жидкости в особо крупном размере похожа на насморк, или же на пельмени в холодном бульоне. Ветеран Афгана зарубил шашкой отпускников, доставлявших друг другу девятое мая в погребальных электричках подготовлен приказ о пересмотре результатов предстоящих выборов. Задавленная маршруткой школьница с задержкой православного созревания была замечена во множестве внебрачных комментариев. Доказано, что большинство детей, родившихся с серой, морщинистой кожей и мелочным взглядом участкового впоследствии испытывают нездоровую тягу к контактным рельсам. Во время массовых задержаний была арестована пенсионерка, содержавшая у себя на антресолях подпольную демографическую яму. Участники боевых действий заняли первые места в братских могилах; попытку выкупить отца спрятали в редьке тонких стен с податливым содержимым безвольных граждан – родители в шоке – служебная проверка воздействует на сознание сопоставимо с синдромом передозировки сотрудниками силовых ведомств. После всеобщей конференции доброжелатель Лубков, пожелавший остаться неизвестным, сообщил, что помойно-серый цвет зимней полицейской формы скоро в законном порядке заменит все прочие. Министр Утренних дел прокомментировал перенасыщенность тюремного населения заигрывающим пожатием плеч. С целью дальнейшего сбыта собака нашла четыре с половиной килограмма способов диспансеризации одурманивающих общество продуктов распространения экстренного запрета. На имущество наложен запрет ужесточения санкций по признаку поражённых некрозом кожных покровов местного жителя в особо крупном размере; торговец смертью осуждён по факту незаконного обладания костными тканями. Причастная к делу девяностодвухлетняя работница интим-услуг оказалась приведённой в гальванизированное состояние. Беспрецедентный суд над погибшим уроженцем Узбекистана, преднамеренно осуществлявшим комплекс мероприятий по разжиганию повесток в составе национальной организованной группировки с органической ответственностью, использующей зарегистрированный товарный лозунг "Власть, бизнес, общество – всё против наркомании". Не без улыбки был изъят из оборота молодой человек, привлечённый по статье "Покушение на организацию торговли мятными пряниками", попытавшийся дать взятку следователю (юмористический шквал концертного хохота). Проводится усиление борьбы с наркоманией среди молодежи, активно раздаются брошюрки с молитвами от перхоти и онанизма; выслежен и пойман в одном из карманов ах ты негодник, подставляй палец под скарификатор; развитие наркотической зависимости на фоне массовых погромов на овощной базе... перевернули ларёк... оградите наших детей от гетерогенности пространства! Создайте мотивацию к здоровому образу досмотра! Более тонны человек задержано по подозрению в злоупотреблении синтетических масштабов, идеологической бесхребетности и нецелевом использовании анкет Минздрава...»
– Молодой человек!
О, эти правоохранительные интонации! Ну почему нельзя сказать по-человечески без стали в голосе? В конечном счёте, этот надуманный полукриминальный статус утомляет меня не меньше, чем сама болезнь.
– Молодой человек!
Сейчас развернёт. Сейчас.
– Осталась последняя упаковка. Чифиристо хвастать угрей. Берёте?
Я моментально преобразился.
– Да-да, конечно, это ничего, что последняя упаковка, очень хорошо, замечательно, да, всего доб… ах, сдача, хи-хи. От этой учёбы прямо-таки голова идёт кругом – знаете, зачёты, отработки по физкультуре, практика на предприятии, ай, ступенька, ну, всего хорошего вам, до свидания…
Выскочив из аптеки, я заторопился обратно в подъезд, забрызгивая грязью спину. Через минуту я буду сутуло давиться всухомятку этими пилюлями, не разбирая количества и роняя на пол; плача, буду давиться, пускать синими губами горькую пену и проклинать всех святых, вздрагивая от каждого жилого шороха... А ещё через полчаса мне в конце концов полегчает.
2
То, что происходит со мной сейчас, началось несколько расплывчатых лет назад, когда, исчерпав пустоголовие конопляных вечеров, я обратил свой нездоровый интерес к фармацевтической промышленности. Многое ли было доступно любознательному дилетанту в тех зелёным крестом отмеченных лавках, где символичные змеи исцеживают яд свой в целебные чаши? Отнюдь нет. Боевые анальгетики, переплавляющие реальность в многослойный сон из «побочных эффектов», отхаркивающие средства с прекурсорами для испепеляющих ускорителей – всё это приобрело к тому моменту статус почти что мифический. Вкус карамельных диссоциаций мне был уже известен (а желудочные конвульсии не располагали усугублять), потому я пришёл прямо к тебе, чьё мягкое имя ещё долго будет гореть слабой свечой в самой глубине моего исковерканного организма.
Первый опыт был невыразительным и стёртым. В компании болтливого дружка, насквозь пропитанного хмелем и девами, я принял нерекомендованное количество тех противных на вкус пилюль, однако эффект свёлся лишь к замедлению реакций да спокойной и тихой задумчивости, наступившей по истечении часа. Точно сквозь дрёму припоминаю, как болтливый товарищ мой охмурял какую-то абстрактную художницу на площади «Дома Культуры» (дело было, добавлю, в том городе, что в низине росистой плотным пологом стелет канцерогенные туманы комбинатов своих), а вокруг мелькали, покачиваясь, угрюмые носители тренировочных трико. Помню также, как стал накрапывать летний дождь, словно каплями слёз оставаясь на линзах моих «авиаторов», и как затем, спустившись в старый город – мимо обшарпанной школы искусств и вызывающего колхозного рынка – мы укрылись от хлынувшего ливня под чьим-то балконом, полигонально застрявшем во втором этаже. Там мой приятель перешёл в активную фазу, обдавая неподатливую рисовальщицу дымом дешёвых сигарет из макулатуры и промышленных ядов, а я – по-прежнему пребывал в тихой задумчивости, провожая глазами потоки серой, пузыристой воды, что бежала вдоль бордюров, впадая в озерообразные лужи на выбоинах старого асфальта.
Наконец иссяк дождь, свечерело, и я двинулся в сторону дома. Июньским вечером хорош маленький город! Под ногами вздымаются и опадают пригорки, слагающие его разбитые улочки; сквозь дренажные люки поднимается зловонный пар, образующий в трепетно-бирюзовом воздухе затейливые фигуры болотных божков. Повсюду цветёт сирень и акация; пух тополей оседает неслышным пеплом. Группки острых на словцо юношей топчутся в моральном выборе у витрин призрачно освещённых киосков, поплёвывая лузгой и поправляя опрятные спортивные костюмы. Энергичные пенсионеры лупят в домино за необтёсанными дощатыми столами в сумерках благоухающих дворов; а вот улыбающийся молодец в расстёгнутой дерматиновой куртке стоит, небрежно облокотившись о свой свеженький автомобиль, из распахнутых дверец которого грохочет, привлекая девичье внимание, ненавязчивая ритмичная музыка. И ветви аллейных вётел размашисто упадают на тёплые спинки вытертых лавок, где нежно целуются тёплые влюблённые. Да, хорош маленький город июньским вечером!
Приятель шёл рядом, ибо нам было по пути, и был уже не столь весел, потому как «непонятная» художница, ещё минуту назад содрогавшаяся в его узловатых руках, неожиданно отступила в кельи своего общежития, предательски оказавшегося прямо напротив нас. Тогда же, по дороге, уютно согретый внутренним теплом (фрустрированный собеседник, напротив, поёживался от обилия освежающего пива), я впервые услышал в свой адрес сомнительное словцо, отточенное в брызжущих слюной социальных скандалах и повергающее в суеверный ужас родителей, педагогов и праздных дидактиков, склонных принимать всерьёз популизм вроде: «Подсевший школьник вколол себе огромную дозу дурманящей травки и у него тут же началась чудовищная ломка. Когда его нашли за гаражами, было уже слишком поздно. Кто и зачем травит наших детей страшным новым наркотиком? Смотрите в авторской программе...»
После того эпизода я на время забыл о тебе, отвлекаясь на разные мелочи, из которых иные полагают составленной жизнь свою. Было, кажется, ещё два-три случая (впрочем, тошнотворно неудачных) моего к тебе обращения, но если не изменяет каштанового цвета гашишная память – следующий эксцесс, в действительности открывший мне твои положительные стороны, случился пару лет спустя, когда я обзавёлся уже некоторыми из тех вещей, что делают человека «взрослым», торопя его к микрорайонному кладбищу.
Я жил тогда на задворках гигантского города, в подпирающем небо домище, посреди неоглядного пустыря, из безжизненной почвы которого на глазах прорастал устрашающий монолит гражданского сектора. Шёл зрелый, тяжёлый июль. Где-то догрохатывал свирепый отбойник, шипело шинами обширное шоссе, склонённый экскаватор согнутым суставом распарывал розовеющую плоть кровоточащего неба, а закатное солнце устало садилось за бледные, свежие стены.
Кое-кто был со мной и в этот раз. Чередуя колодцы сюрреалистично огромных дворов с поросшими бурьяном бугристыми пустошами и зачатками строек – мы двигались с ним в неясную даль, наливая тела умеренным градусом (впоследствии это стало предвосхищать мои с тобой встречи). Наши тени удлинялись в асфальте под воспалённым свечением дотлевающего горизонта, а конвульсивные маяки злокачественного молла вдали звучали немым противоточием с дробью наших неспешных шагов.
Встретив дежурную аптеку у подножья одной из громоздких громадин, сплошь обставленных гладкими, безликими автомобилями (не выношу их современного «дизайна»; иное дело – лаковые крылья, сверкающий хром, текучие поверхности понтонных кузовов), мы тихо прождали несколько приятных минут, пока посредник между нами и тобой копался в беспорядочном ассортименте. Деловито шаркали подошвы плоских прохожих, как будто вырезанных из чёрного картона; чавкали по бетону собачьи ступни; степенно сворачивали в проулки, хрустя недоубранным гравием, кредитные машины припозднившихся служащих. Бесшумно включились, вяло набирая яркость, латунного цвета фонарные лампы; а вот, наконец, и ты...
Полопались с вкусным треском – прямо на ходу – ячейки платформенной фольги и запиты были шипящим пивом горсти меловых, неприятных шайб. Представляю, каким отталкивающим безобразием это казалось со стороны, зато каким обнадёживающим предощущением служило это нам! Вскоре всё стало медленнее и мягче, невнятное небо сделалось ультрамариновой сферой с мерцающими точками многозначительных звёзд; амбарные замки обязанностей отвалились от сути существования, превратив его в благостную данность – и ничего кроме.
Мы взяли курс в моё пристанище – тесную, в угловой новостройной вышине, комнатку с гулким полом, скромной мебелью и блеклым лиловым светом, где я, к удивлению своего спутника, принялся читать рассказы о колымских ссыльных, ещё острее подчёркивающих блаженство моего состояния.
Тот некто, насколько мне известно, больше не злоупотреблял. Я же стал делать это систематически.
3
Мимоходом стоит отметить, что решительно никто не понимал моего увлечения. Хмурые заложники сногсшибательных систем не принимали его всерьёз. Цветастые любители фрактальных ситуаций находили его бессмысленным и злым. Скороговорящие реактивные люди не видели в нём ничего интересного, а мозговитые почитатели периодических рекреаций, никогда не ступающие за черту — считали напрасным расходом ресурсов. Никому их них невозможно было объяснить (я, впрочем, и не пытался) то благотворное всесогласие, то нирваническое безразличие, тот тёплый свет на всех, даже самых неприглядных предметах, что чувствовал я, принимая тебя в своё тело.
Медленно расцветающая вспышка, ангельское присутствие в каждом лице, согретая плоть без намёка на боль, страх и голод, неуловимые образы в густом потоке астрономических ассоциаций… Всё это, конечно, можно с лёгкостью опрокинуть в пошлый провинциализм скучающего бездельника – бледного, с неразборчивой речью и взглядом дохлой рыбы – стремящегося в пропасть обескураживающего обмана за неимением настоящих сокровищ юности. Но какими средствами изъяснить тогда, что внешне угрюмый и внутренне испорченный человек лично испытывал то, к чему бесконечно стремится миролюбивый идеалист? «Должно быть, так выглядит рай», – думал я, ступая светотенью солнечного сквера, с тобой внутри.
И главное – цена была не так уж велика: всего лишь пара дней слабой апатии, лёгкой лени и угнетённого аппетита. Поэтому я только пожимал плечами, вполуха слыша мрачные, безысходные ретроспективы несостоявшихся сновидцев, попавших под колёса собственного поезда, равно как и пропагандистский вздор бритоголовых активистов ЗОЖ, обесцвечивающих всё вокруг до чёрно-палевой палитры иранских улиц. В самом деле – стремительно прогрессирующая толерантность вкупе с относительной дороговизной содержащих тебя лекарственных средств (что особенно ощутимо в случае экстрагирования) делали совершенно нецелесообразным их ежедневный приём. Вот почему мне так долго удавалось избегать формальной физической зависимости, встречаясь с тобой в среднем два раза в месяц. Так это и шло: осмотрительно, аккуратно, с удовольствием, без всякого драматического нарастания. Так шло бы оно и впредь – когда б на горизонте не заблестела чешуя плотоядной рептилии.
Гниющие наркоманы, похожие на оживших мертвецов из Б-кинематографа, внезапно оказались на всеобщей повестке дня, а их инфицированные язвы и гангренозное мясо, повисшее на жёлтых костях, с ходу затмили надоевших героев пожизненных телешоу, отхожий армянский юмор, и даже пропаганду самоубийств и гомосексуализма. Вполне естественно, что преследования и запреты, инициированные проснувшимися крестоносцами от здравоохранения (которые ещё не разучились обращаться с утюгами и паяльниками), лишь породили кое-где существенный дискомфорт, ничего не изменив по сути. Зато теперь все эти мертвящие «ПЕРЕЧНИ ПСИХОТРОПНЫХ» и «ПРИКАЗЫ О ПОРЯДКЕ ОТПУСКА ЛЕКАРСТВЕННЫХ ПРЕПАРАТОВ» отразились лично на мне, вынудив преждевременно поздороваться непосредственно с героином, исподволь наводняющим государство, выдавшее мне паспорт.
Наверняка читатель уже настроился на соответствующий лад, предчувствуя знакомую развязку, столь свойственную сталкерам панельной безысходности (дали попробовать… если б я знал…), которые желают всё и сразу, а получают только гнойные абсцессы да смешные культи по локоть (или, как вариант, проплавав часик в тёплой передозировке, лишаются доброй трети клеток мозга). Но нет, не будет этих мрачных штампов, достаточно вещей куда более любопытных. Так, например, один мой давний знакомый, сторчавшийся студент фармацевтического факультета (не так давно умерший от остановки сердца, будучи в рамках терапии заживо похороненным где-то в Башкирии, на задах новаторского центра по избавлению от наркотической зависимости), регулярно писал мне какие-то совершенно необъяснимые письма, в которых (как пропускала это местная цензура?) сначала просто жаловался на нестерпимые – почище азиатских тюрем – условия, леденящие кровь процедуры и странных отцов-настоятелей; затем как-то резко уполз в потёмки дремучего сталинизма, и вдруг — ошпарил меня намерением поступить, долечившись, в органы...
А в моей жизни тем временем появился некто Иван, на первых порах втридорога продававший мне остатки прежней роскоши, заботливо скупленные им со всех районных аптек за пару недель до введения запрета, чтобы позднее, улыбаясь как Будда, бережно переключить меня на свой основной выгодоприносящий продукт. Ох уж мне этот Иван! Его на редкость ханжеское обхождение с самого начала вызывало у меня какую-то бойкую, подростковую злость. Даже на примитивное «как поживаешь?» он отвечал этаким расползшимся «презамечательнейше», а рискнув спросить, к примеру, «чем ты занят?» – я получал высокопарную сахарность наподобие: «пребываю в состоянии глубокой эйфории...» И произносилось это так, будто каждое его слово как минимум застывало в вечности величественным афоризмом – изысканной пищей для умов грядущих поколений. Душный, приторный, церемонный хорёк. Общаться с ним было сродни стоянию в переполненной маршрутке, увешанной слащавыми «ёлочками». А как любил он притом схватить с неосторожных уст какое-нибудь невзначай вылетевшее словцо, чтобы, дождавшись наилучшего случая, с гадючьим наслаждением хлестнуть им по глазам! Как любил он ковыряться в соседских недостатках, щипать за нарывы, глумиться над чужими ошибками! А ведь это он когда-то ронял из окна помидоры на плечи беспечных прохожих, смеялся за спиной поскользнувшегося старика и воровал пеналы у раздражительных половозрелых одноклассниц, с гиканьем хватая их за волосы. Именно он дотошно прижигал клавиатуру соседского лифта и огнеметал спичками по свежевыбеленным потолкам; это его следы увековечены в тротуарном бетоне; это он зубоскалил над судьбой Белого Бима и тайно отравил селитрой сестриного хомячка. Наверное, тот же условный он, скрываясь за чужими плечами, старательно метил камнем в растерянного Христа.
Так что же ещё можно сказать об Иване? Подолгу не моясь и не чистя зубы, питаясь одним хлебом и водопроводной водой, большую часть своих ленивых будней он проводил за курением смолистой анаши, – делающей его похожим на настоящего клинического идиота. Однако эпицентром Ивановского существования являлась всё-таки регулярная кислота, одно упоминание о которой способно было довести его до психического оргазма. Неистовая вера деревенского сектанта, с которой Иван проповедовал её далеко идущее применение (и в эти минуты барачный быт города Солнца страшно проглядывал сквозь его спутанные слова), вызывал снисходительную улыбку даже у равнодушных героинистов, окаменело сиживающих вечерами в его заваленной мусором кухне. Но справедливости ради, надо заметить, что даже это полусинтетическое добродушие, замешанное на софистике различной бхагавад-белиберды, ничуть не мешало Ивану цинично обвешивать своих клиентов, обильно разбавлять продукт разрыхлителем для теста «Поварёнок», и главное — никогда, подчёркиваю, никогда никому не давать ни грана взаймы.
И всё-таки звонить ему придётся. Помедлив, набираю этот угловатый номер, и долго не отзывавшийся Иван, – с несвойственной ему прямотой, хотя и с подозрительным хихиканьем у каждой фразы, – сообщает, что, дескать, у него всё есть, и что я, бормочущий свои междометия, могу приходить в любую минуту. И знакомый холодок волнующего предвкушения уже звенит у меня в животе, покуда я судорожной походкой выплетаюсь из подъезда, на свежесть прояснившегося воздуха. Мне кажется, что я почти бегу, приподнимаясь над землёй и прохожими.
Здесь я, пожалуй, позволю читателю самому составить описание окрестностей, ибо нетрудно будет любому, кто их видел, сложить нехитрую мозаику из цветочных и табачных ларьков, жидких сквериков и дорожного шума, серого снега и многоэтажек, патрулей и восточных приезжих, убер-маркетов и остановок, составляющих то рукотворное убожество с окончанием на «-ово/-ёво», которое представляет собой всякий спальный столичный район, тем паче избавленный от живых тонов таким простудным и печальным временем года, как сейчас. Хотя моё настроение всю дорогу держится на высоте, тень неизбежной встречи вновь опускается на мои мысли, когда я вижу бледно-голубой, с лимонными, увешанными бельём, балконами, одноподъездный Иванов дом. Вот он поглощает меня. Вот я пешком всхожу на третий этаж, пытаясь отсрочить неизбежное. Эх (дыхание у меня слабое), эх, да если бы не уголовная агрессивность прочих знакомых барыг – разве стал бы я поддерживать отношения с этим иезуитом? Ведь никогда не отдаст сразу в руки, помедлит, помучает, помудрствует… А это его бесплодное мудрствование в духе Порфирия Головлёва! Тёмные, пространные толкования, почему, допустим, надо слушать лампу, а не цифру, прикуривать бонг от спички, а не от зажигалки, а воду для него брать не из-под крана, а из ключа... Этакий натурист-естественник, который не выдержал бы и двух дней наедине с нагой природой из-за своей врождённой неспособности трудиться руками, а не языком. Но между тем – вот его дверь. Звонка нет. Стучу. Молчание. Стучу опять. Внутри отдалённо шуршат, с приближением кашляют, что-то переставляют, зажигают в прихожей свет – и дверь, наконец, отворяется. Я вхожу.
Отталкивающий запах мокрых стелек, захоженных штанов и потных рубах, в пыли раскиданных по прихожей, был так крепок, что первые несколько секунд я дышал с затруднениями. Хозяин же сгущал в себе весь этот шибкий дух, чем-то напоминая огромное насекомое, совершающее отвратительные перерождения в своей неприглядной норе. Его рукопожатие было горячим и влажным, как у озабоченного подростка. Он был одет в невозможные алые шальвары и гнусно-голубую парусиновую ряску; с его покатого, в созвездиях угрей, лба свисали масляно-русые волоса; серая кожа выраженно ассиметричного лица будто натёрта была свиным шпиком; предательские глазки блестели лживым благодушием подвыпившего полицая, а из-под горбатого, губчатого носа по обыкновению кривилась вкрадчивая медоточивая улыбка – липучий концентрат всевозможных оскомин, эссенция карамельного сиропа, ванильная халва в медовой нуге.
– Как бодрость духа, Иван? – спросил я, чтобы с чего-то начать.
– Наипревосходнейше! – ответил тот, разулыбавшись ещё шире.
Холодные мокрицы закопошились у меня под одеждой. Но я продолжил входные условности:
– Чем занимался сегодня?
– Впадал в медитативный транс, достигая тантрического просветления!
Мой кадык нервно дёрнулся. В дисгармонии с моим паршивым самочувствием эти сладенькие слова прозвучали как издевательство.
Сделав нарочито радушный жест, Иван проводил меня в свою мутную, непроветренную комнату, посреди полов которой даже в полусумраке был виден свободный от пыли сердцеобразный анклав, откуда духовный адепт, с минуту назад потревоженный моим приходом, оторвал своё праздное тело. Дымок от догорающей ароматической палочки бессильно терялся в затхлых облаках углекислоты и конопляного дыма. По углам трепетали таблеточные свечи, придавая захламлённой обстановке нелепый налёт ритуального таинства. К тусклоглазой мебельной стенке небрежно прислонились картонные листы, забрызганные неразбавленной гуашью – авангардные художества прояснённого сознания.
– Вот эту, последнюю, я назвал «Вселенская Гармония и Вечность», – провозгласил Иван, с достоинством указывая на кусок картона, усаженный серо-коричневыми кляксами.
– Извини... Одну минуту... – простонал я, бросаясь в уборную, где едва успел поднять салатовый круг, прежде чем из меня восторженно брызнула жирная желчь.
Вытирая прогорклый рот всё повидавшим платком, я уныло вернулся в комнату. Иван кариозно улыбался, поглаживая ряску и явно наслаждаясь моим положением. Обстоятельно разделяя слова, он с удовольствием сказал:
– Располагайся – нам придётся подождать.
– Ты же сказал, у тебя есть!
– Не-ет, – лукаво пропел Иван, наставительно поднимая узловатый палец, обещавший очередную сусальную мудрость. – Ты только спросил меня: «есть ли?» – а я только и ответил, что есть, значит – в принципе существует во Вселенной...
Резко решив, что с меня хватит этих паточных обтираний, и что уж лучше, наверное, грабить социальные аптеки, угрожая карманным ножом, я двинулся было к двери, но едва успел влезть в свои отсыревшие ботинки, как замер от грома дверного звонка. Которого думал, что не было.
– Открывай смело – мы чисты, как слёзы счастья, – произнёс Иван.
На пороге, чавкая жвачкой, стояла девица лет двадцати шести – некрасивая, полная, с жухлыми бледными дредами и стальными штангами по всему лицу. С брезгливым безразличием оттеснив меня от двери, она, переминаясь, пятками стащила с себя плоские кроссовки и сбросила на пол плотный рюкзак, в котором что-то брякнуло. Уличным холодом и дешёвыми сигаретами повеяло от её клетчатой куртки, не снимая которой она прошла в комнату, где её ожидал довольный Иван.
– Быстро ты сегодня, – обратился он к ней.
– А ты что, против? – осевшим голосом отрезала она. – Или я вам помешала?
– Нет, что ты, что ты... – засуетился Иван, богомерзко сутулясь. – Кстати, знакомься – это Эльза, – представил он мне свою гостью, которая даже не оглянулась в ответ. – Эльза, это – Вениамин.
– Вендимиан, – поправил я. – Когда ты, наконец, запомнишь? Мне очень приятно...
Но Эльза уже шушукалась с Иваном, поспешно шурша карманами куртки.
– Может, гашишного маслица? – угодливо спросил он, когда она передала ему одно и приняла от него другое.
– Некогда, – бросила Эльза, торопливо поднимая зачем-то скинутый рюкзак и втискиваясь в обувь. – Бывай.
– Резкая, – сказал я, когда за ней захлопнулась дверь. – Резкая, как хлыст.
Иван как-то сразу заулыбался на один бок своего перекошенного лица. Счётчик неосторожных слов был включён.
– Ладно, дай мне чек, и я пойду.
– Как, ты тоже торопишься? Напрасно – времени не существует. Субстанция души бессмертна. Куда торопиться, зачем? Посидим, послушаем музыку – хор тибетского храма на белом виниле...
– Спасибо, в другой раз.
Иван задумчиво прицокнул языком.
– Ну, как знаешь… Тебе с этим жить.
Жить! А я упоминал, что жить мне негде? Не столь давно те простодушные, бесхитростные люди, среди которых я обретался по неписаному праву отдалённого родства (выражавшегося, помимо прочего, в бесплатных харчах и претензиях на моё будущее), всё-таки вызвали меня на откровенный, долгий и утомительный разговор, напоминавший, скорее, перекрёстный допрос. В результате я признался (лгать и отпираться к тому моменту стало уже не только противно, но и просто смешно), что употреблял, употребляю и буду это делать всегда – с особым, мрачным наслаждением.
Эта неразбавленная правда мгновенно обошлась мне потерей жилья – причём не без пошлого рукоприкладства со стороны «главы семьи» – гротескного пивного демагога в грязной майке, уже на лестнице успевшего основательно нарыгать мне вдогон красным фаршем Величия и Возрождения, тогда только захлопнув вскрикнувшую дверь, когда ободранный саркофаг подоспевшего лифта, – со страшным решетом, цедящим скудный потолочный свет, – содрогаясь повёз меня вниз. В унылую неизвестность окоченелых ночей, где пар изо рта и путаница подъездов, где ледяные рукопожатия домофонных дверей и тусклые лампочки в намордниках, где угнетающе болотная – на тюремный лад – шероховатость коридорных стен, и запах скисшей мочи, и заспанные тёплые «друзья», сконфуженно качающие головами, и треск полицейских раций в темноте дворов, и отмёрзшие пальцы... Всё это каким-то образом придётся пережить.
Но главное, теперь у меня есть. Сошедши на площадку ниже, я, значит, разворачиваю бумажечку… И тут же снизу раздаётся писк кодового замка и грохает, прямо по нервам, дверь. Я унимаю дрожь в коленях и жду, запрятав свою амброзию обратно. Стоявший внизу лифт отвозит кого-то на пару этажей выше моей головы. Склонившись над подоконником (стекло очень потное, меня не должно быть видно снаружи) втягиваю носом щекочущий порошок и очень долго шмыгаю, чтобы с соплями не выпустить ни кристаллика обратно. Прислоняюсь спиной к стене и медленно съезжаю по ней вниз, на корточки. Ещё ничего нет, но я уже практически счастлив. Там осталось ещё на разочек – неофиту много не нужно. К тому же я весьма экономен, даром что боюсь уколов. А ещё грамотен, наблюдателен и уравновешен. С чего бы мне вообще беспокоиться? Всё на своих местах; у меня в кармане деньги, героин, заграничный паспорт, студенческое удостоверение, рекомендательные письма и билет на... нет, не самолёт, а уходящий поздним вечером поезд, прямиком через всю эту туманную страну. Я ведь, должно быть, ещё не говорил – сегодня мой последний день перед отъездом.
4
Метро пронеслось как отдельный грохочущий сон. Под сверкающей громадиной заплёванного вокзала, в табаке и аммиаке на его подступах, я всё ещё очень и очень хорошо себя чувствую. Бесчисленная полиция пристально вглядывается в пустоту. Жирно пахнет пережаренным мясом. Вахтенные рабочие в пуховиках волокут, далеко отставив руки, клетчатые баулы и спортивные сумки. Студенты в отвисших джинсах курят длинные сигареты, буднично уткнувшись в свои телефоны. Скомканные пивные банки валятся из переполненных урн.
Между прочим, уже совсем стемнело, и вокзальные огни сладостно вспыхивают в лужистом чёрном асфальте, частично освобождённом от грязного снега. У бортов перехода стёганые коричневые старухи продают самодельные шерстяные изделия. Сроду ничего у них не покупав, я вдруг задерживаюсь у одного кремово-чёрного шарфа и немедленно его покупаю (мне кажется, что немедленно – они же не раз усмехнулись между собой, пока я клейкими движениями искал и отсчитывал деньги). Тут же повязав вещь вокруг шеи, я одобряю своё выпуклое отражение в непроницаемом стекле соседнего автомобиля – эта деталь сразу облагородила мой обношенный бледный макинтош. Да и колючая шерсть, обычно выводящая меня из себя, приятно соприкасалась с телом.
Минуя плотно охраняемый портал, я с трудом сдерживаюсь, чтобы не улыбаться и не слишком ронять свои сонные веки. Шагающий зал вокзала источает ливни пластмассового света и тормошит мне одежду сотнями бормочущих ртов, набитых уходящим временем и важной поклажей. Со странной лёгкостью определив свой вектор в мельтешении курток и катящихся чемоданов, я опускаюсь в подземную хладь и гулким, проссанным коридором выбираюсь к нужной платформе под интерлюдии чужих прибытий, звучащих сейчас, как райские арфы. На тёмном перроне уже ждёт неживой и притихший поезд; все номера его вагонов беспорядочно перетасованы. Массивная проводница, на полтела выдающаяся из состава, безучастно направляет меня не в ту сторону, но ничего, мне нравится и просто так гулять вдоль полутёмных плацкартов, в смолистом запахе рельсов, напоминающих детство и смутные странствия. Да и времени, по правде сказать, ещё полно.
По матовым рёбрам вагонов мелькают поспешные тени, звонко простукиваются кем-то по ту сторону поезда массивные смертельные колёса. Из отдушин на выпуклых крышах купе поднимается лёгкий пар. Раздавленные бычки и фантики усеивают толстый монолит платформы, и пьяный бомж, забрызганный блевотиной, подпирает спиной бетонный скат, как бы олицетворяя ту самую Вселенскую гармонию и Вечность, которую сегодня показывал мне Иван, и грязные молекулы которой пока что покоятся на дне моего переступающего ботинка.
Зазевавшись на ежевичное городское небо, клубящееся над навесом, с испода отливая медно-розовым фонарным свечением, я между делом замечаю фланирующую фигуру, на удивление похожую на одного известного британского музыканта. Должно быть, не признавая авиации, он едет транзитом в Азию, чтобы хоть как-то скомпенсировать издержки от последнего альбома, предлагавшегося – наперекор корпоративным интересам – практически бесплатно, но в целом, как говорили, не слишком удачного. Моё воображение без усилий дорисовывает недостающие детали, и я уже почти не сомневаюсь, что рыжеволосый, рослый незнакомец в дорогой, но без вычур, одежде, только что обилеченный и исчезнувший в оранжевом проёме спального вагона – как раз и есть тот знаковый музыкант (некогда всерьёз перелопативший моё сознание по поводу альтернативной, без кавычек, музыки и музыки вообще).
Но мне сейчас многое кажется. Однако пошлые соображения обустройства берут верх. Развернув билет, я в свою очередь протискиваюсь в спёртую, сумеречную желтоту полусонного салона, где сумоистской комплекции матроны, уже без пальто, но всё ещё в меховых шапках, бессмысленно глядят то на часы, то в синеватый оконный конденсат, подсвеченный прожекторами. Некто с лампасами налегает на пивас; зубодробительно хрустят сухарики из впалой темноты, и кряхтит, загородив проход, какой-то сутулый страдалец, проталкивающий в самый верх непостижимые чужие чемоданы. Повременив немного у подножья своей будущей крепости (верхнее боковое у туалета, хардкор, всё как положено) и поразмышляв без пользы, что могло бы означать слово «Смонч-0735» на рыжей спине товарняка через окно, я влезаю, роняя ботинки, на дерматиновое плато, к которому мне надлежит привыкнуть, ни много ни мало – на ближайшую неделю.
Через четверть часа мы плавно трогаемся. Прогревается смуглый верхний свет. Скомкав пакет из-под сухариков, окладистый батюшка основательно осеняет крестом весь нижний ярус. Не могу не думать о гречке у себя в носке. Минут через семь, после повторной проверки, начинается вся эта мучительная канитель с раздачей бесплатного супа сиротских запечатанных постелей. Нет, спасибо, я как-нибудь так. Не хочется напоминать потом заночевавшего в курятнике.
Когда всё это прекращается, я прохожу в зловонную уборную и втягиваю там, фигурно балансируя, последние крупицы своей надежды. Зато теперь меня трудно смутить. Я непреклонно открываю дверь сортира, и меня снова минует тот британский подданный с божественным falsetto, прежде встреченный на платформе. Ну да, это точно он, у него такое, знаете, фактурное лицо, ни с кем не перепутаешь. Как там у него, бишь, пелось?.. «У-у-у-у-у», – что-то такое, но в очень интересном исполнении. Он, видимо, направляется в вагон-ресторан, с достоинством преодолевая весь этот храпящий театр ужасов со скользкими ногами, далеко выставленными в проходах, провинциальными кумовьями с «Виноградным днём» и курой, завёрнутой в недоразгаданный промасленный сканворд... Культурный шок, ничего не скажешь. Да нет же, глупости, наверняка это не он. С чего бы ему забраться в этот медвежий угол?
С такими мыслями я восхожу обратно на антресоли. Приятный покой всецело заполняет меня сладким гелем. Я с наслаждением почёсываю липкое лицо. И даже карточная брань и жуткие анекдоты из соседнего отсека больше не раздражают меня. Отстреливая очередь прерывистого света, с размахом пролетает мимо пассажирский встречный. Какие-то комочки слипшейся влаги вкрадчиво сеются по округлой крыше и чернильным окнам. Ничто так хорошо не успокаивает мой сон, как вечный стук колёс и шум дождя.
5
Мне всё ещё снится глубокий сиреневый снег – он не растаял пока что в моих карманах. Чрнильные чащи нахохленных елей, пахучая хвоя, набрякшие снегом ветки, мощёный панцирь привокзальной площади, мерцающие гало сепиевых фонарей и завьюженный поезд, ползущий вдаль, к бойницам багровых стен, под пурпурным одеялом полярной полуночи — всё это сплавилось в клубок неразборчивых реминисценций, и всё это, конечно, выглядело совсем не так.
Я был рождён за Северным полярным кругом, в условно-закрытом городе, где грохотало производство тяжёлых металлов и хозяйственных ядов, а глубоко под землёй проводились зловещие ядерные испытания и медленно, почти незаметно разлагались кое-как упакованные радиоактивные отходы. Каждое утро устрашающий крик фабричных сирен выдёргивал меня из многослойной постели, и каждое утро пряный промышленный выброс вкрадчиво сопровождал меня в пубертатные застенки средней школы (каковую я начал поздно, с двенадцати лет, до той поры обучаясь дома). Визжа подошвами по утрамбованному снегу, я шёл сквозь гигантскую рощу фабричных труб, теряющихся в морозном смоге, налипавшем на кожу (каждый вдох слегка приближал смерть), и хорошо ещё, если не было ветра, чьи освежёвывающие лезвия, несмотря ни на какую одежду, всякий раз напоминали частую сеть из тонкой проволоки, надетой на голое тело, всё крепче, до лопающейся кожи, врезаясь в него. Человеческая жизнь здесь прекращалась так же быстро, как весна.
Моя дорога пролегала мимо городской тюрьмы (помимо каковой в пригороде существовало ещё и несколько лагерей), и почему-то мне крепко запомнилась отрывистая, сиплая перекличка, однажды проводившая меня, обманутого непереведёнными часами, вдоль её длинного, колючего забора. В те дни я, конечно, не представлял, сколькие из моих одногодок, одноклассников – и даже учителей – со временем окажутся по ту его сторону.
Школьных воспоминаний у меня осталось немного. Помню эпилептическое моргание холодных световых стержней, зудевших в скучных серых классах и задиристых коричневых коридорах. Помню горстку безликих, закомплексованных преподавателей, поочерёдно карябающих какие-то неотличимые, и возможно, вымершие письмена на неподатливой жёсткой доске. Помню членистоногие зверства, простодушную подлость и блевотную ругань учеников, а также иконный образ правильного самца, к которому они все стремились – анаболический мрачный мандрил, чья жизнедеятельность ограничивалась репродуктивной системой, а мировоззрение – грошовым бомжовским цинизмом. Абстрактные, литературные понятия любви и добра не вызывали в той среде ничего, кроме скептических столовских отрыжек, пахнущих гнилыми котлетами; да что уж – там не могли сказать и двух фраз, не склеив их отхаркнутыми жёлтыми соплями.
Довольно странными, если подумать, были все эти глумливые одногодки с урезанными именами и неодушевлёнными кличками. Странен был сам их язык – наполненный дремучей мистикой и чисто четвероногой физиологией, он походил на каменную стамеску, высекающую примитивные символы в слабо освещённой пещерной стене посреди заброшенной, так ни во что и не развившейся цивилизации. Он состоял не только из арго пожизненного заключения, со всеми его сектантскими заповедями и захлебнувшейся в параше ритуальной педерастией, но также включал в себя нечто метафизически мрачное, какие-то следы ужасного подземного культа, посвящённого червивым божествам, которых я искренне ненавидел.
Было ли там хоть что-нибудь живое? Сейчас посмотрим... Нет, не думаю. Зверей и птиц я видел только в продуктовых магазинах – синюшные мороженые тушки с пупырчатой кожей, обтянутой запотелым полиэтиленом, а местная природа была в целом так бедна, что слово «трава» мыслилось преимущественно в рекреационном смысле (являясь, однако, не меньшей редкостью). Деревья? Да не было их, разве что за чертой города, посреди карликовых кустарников, встречались местами стойкие лиственницы Гмелина, будто бы обнимавшие ледяной голубой воздух своими растопыренными, бледно-рыжими ветвями. Когда заезжие экологи взяли срезы их коры, в них обнаружилась такая концентрация урана, что образцы сочли небезопасными для транспортировки, а экологи покинули нас навсегда.
Неудивительно, что едва достигнув совершеннолетия, я перебрался двумя городами южнее, к своим дальним родственникам (родственников у меня много, и все они дальние), где скоропостижно поступил в местный филиал столичного физико-технического института, расположенного – час от часу не легче – неподалёку от известного горно-обогатительного предприятия, практикующего взрывную отбойку железной руды. Теперь аудиторный свет имел кровавый оттенок из-за слоя ржавой оконной пыли, постоянно изрыгаемой карьером, а заводские сирены стали предвещать сотрясавшие рамы хлопки динамитных шашек. Годом позже я вновь переехал – на сей раз уже в самое жерло страны.
Столица огорошила меня, как опрокинутый на голову котёл помоев, однако я быстро привык, а со временем даже втянулся, хотя некоторая иррациональность тамошнего бытия всё время не давала мне покоя. В столичном метро, например, я видел однажды, как бритый молодчик, только что вливший в себя целую банку какой-то зловонной розовой жидкости, г о л о в о й пробил оконное стекло, — то самое, с трафаретным предупреждением, — и жаль только, что какой-нибудь встречный штырь или выступ не доделал тогда работы. Но было в ту пору и довольно хорошего. И здесь я точно не буду оригинален.
Её звали Нина Штимм – такое вот тёплое, тихое, как и вся она, имя. Его мерцающее излитие опускается по моей груди глотком горячего вина. Оно как успокаивающий шум, который производят, приложив к губам указательный палец... Нина... (Взаимно влюблённые многоточия обязательны.) Мне и сейчас легко о ней думать: боли разрыва не было никакой. Так не рвётся телесная ткань – так делятся её клетки.
Припоминаю один случай в институте. Стояла осень, склеенная из осколков коричневого стекла, и длинные солнечные кристаллы пронизывали глубокую аудиторию, в самом конце которой сутулился я, рассеянно слушая, навалившись на стол, лекцию по атомной физике. Я даже, кажется, записывал её на диктофон, чтобы прослушать как-нибудь на ночь – до того хорошо убаюкивало меня это тёмное многословие в пропорции за жизнь/по предмету приблизительно 20 на 80. Прямо передо мной какой-то неопрятный тип в разящем раздевалкой джемпере отросшими ногтями ковырял свою шишковатую бритую голову, соскабливая с неё на тетрадь какие-то мерзкие, жёлтые окатыши. По сторонам никто не сидел, это важно. Не было пока и Нины – она придёт ко второй половине пары. Плохо выспавшись минувшей ночью, я уже практически дремал...
«Итак, анализируя проникающую способность радиоактивного излучения Урана-235, любой нормальный человек найдёт очевидным, что негативнее табачного дыма, может быть только вьетнамский нейтронный спайс, но речь сегодня пойдёт не об этом. Речь должна идти о каких-то замедляющих свойствах среды активной зоны, но кто и с чего, спрашивается, решил, что исток идеального газа был светлым и исход его будет таким же? Доказательств обратного найдётся не меньше, а пожалуй – даже и больше. В чём, по-видимому, как раз заключается коренная ошибка приверженцев теории пространственного смещения. Да, речь пойдёт именно о распаде атомных ядер со среднеквадратичной длиной диффузии. Записываем заголовок:
"Магнитная проницаемость атомного магнетизма в условиях термоядерного синтеза".
Пункт первый. Наблюдая за тем, как фундаментальная частица следует за беспорядочным движением своего природного антипода, можно выявить целый ряд любопытных закономерностей. Так, например, в ней неожиданно возникает почти сверхъестественная тяга к Поглощению Ядра, долгое время скрываемая за ширмой повышенной свинцовой травматичности. Все эти доминантные свойства в полной мере относятся не только к экзотическим, но и к обыденным типам распада. Квадрат фундаментальности разложения в вязкой среде насаждается незаметно, и начинается, конечно же, с визуализации. Затем следует физическое приближение (не сближение), во время которого отрицательной частице даётся время инициироваться энергией разрываемой химической связи, что происходит посредством обмена с антиподом (а в действительности – ущербным подобием, неизбежной необходимостью) многозначительными замедляющими фазами, после чего начинается собственно... Да, цепная реакция деления. Это не что иное, как игра. Так играют и богомолы, и чёрные вдовы, но здесь всё обстоит значительно деликатнее. Наследственные заблуждения, скорость утечки тепловых нейтронов из единичного объёма, дутый миф декремента с бесконечно высокими стенками кубической потенциальной ямы, коэффициент размножения на калибровочные бозонах, фундаментальные архетипы и нормированные функции гармонического осциллятора n, грамотно сочетаясь с химико-биологическим зомбированием, сплетают в итоге такую физиологически-ментальную сеть, выковывают такие мыслеобразные кандалы, такие краткие выводы к седьмой главе, что лёгкое ядро мгновенно и навсегда лишается возможности выбраться из сверхмассивного алгоритма уже хотя бы потому, что никогда не захочет этого сделать. Ну, попросту не увидит в этом никакого смысла. Всё будет слишком естественно выглядеть, понимаете? Пункт второй...»
Пролежав лицом в рукав почти весь пятиминутный перерыв, я не заметил, как Нина очутилась справа от меня, торопливо извлекая из кожаной сумочки мятую тетрадь с авторучкой, кокетливым пожатьем плеч констатируя своё опоздание. Её щёки и мочки ушей румянились от хрупкого уличного заморозка, а мягкие чёрные кудри нежно касались моего виска, пока она оживлённо шептала мне на ухо какую-то весёлую информацию. «Ага», – отвечал я, с размахом зевая в ладонь.
«Да проснись ты уже!» – с улыбкой сказала Нина.
«Не-хо-чу. Да и стоит ли?»
Профессор вновь наводнил аудиторию своим глубоким голосом:
«...А формула ещё проще. Хотя, разумеется, в данных условиях не обходится и без рождения свободных нейтронов в реакциях деления ядер топлива, а также мощных оплавляющих соединений, чей своевременный впрыск, сами знаете, как всё вокруг облагораживает. Имеются в виду диски с краем среднего дефекта искривлённых поверхностей, а уж после саморассеивания (с каждым разом выходит всё тяжелее, надо признать) и говорить нечего о каких-то там свободных процессах – для них просто не остаётся времени. Поскольку концентрация нераспавшихся во времени ядер падает по экспоненциальному закону, пониженный лабиринт одноклеточных отклонений порождает бытовые зверства и одинаковые скорости реакций расчленения в однородных веществах... [Во время лекции мы начали заигрывать друг с другом. В какой-то неуловимый момент баловство перешло в чрезмерные ласки.] …так как явный перерасход величины эффективного коэффициента подмножеств над единицей изменения плотности ведёт к тому, что скоро нечего будет жрать, а счастливые производители генетического мусора всё лакают эти скисшие внутренние конверсии сифилитически ввалившейся суммы парциальных ширин, всё глубже втаптываются в липкий ихор гигиенических отбросов и окровавленных шприцев в бисере битых стёкол (можно также записать в виде жухлой листвы) главным образом за счёт замедления с данного уровня энергии в область более низких состояний... [Нинины губы воспламенились, глубокое дыхание вздымало вожделенную грудь, чьи напряжённые кончики выступали сквозь тонкую белую блузку.] Ведь ясно, что в отношении худшей части кризиса каждая индивидуальная частица в течение времени обладает "созидательными функциями", отличными от координат прямоугольной системы других частиц, и имеет своё, индивидуальное число пострадавших от углового стереотипа (в силу многих превратностей, имеющих случайный характер). [Мы даже ухитрялись притворяться, что записываем. К моему вящему удовольствию, она была левшой.]
Выводы.
Количество циркониевых куполов растёт в геометрической прогрессии; академический интерес неуважительной причины неявки, а также прочие нужды задолженности по платежам регистрационного учета критичности реактора опадают увядшей ботвой под мокрым снегом в ненавязчивой кривой энерговыработки выгорающих поглотителей. Доставка свинца превышает последовательность чисел грандиозной распродажи дублёнок с центральной симметрией. Каждому предстоит получить по тёплой, прочной левой части с полуцелыми числами на эвакуированной территории обанкротившегося орбитального завода имени Больцмана. [Здесь Нина глухо, но довольно заметно простонала. Бросив ковырять свой шишковатый затылок, впередисидящий тип недоумённо оглянулся. У меня внутри всё закоченело. Я напряжённо сделал вид, что ничего не происходит.] В повышенную боеготовность приведено вымогательствующее о с р е д н е н и е; число заразившихся растёт с каждым днём; шестикратно успели съесть руку в деформированных ядрах виртуального реактора; шестнадцать тяжёлометаллических ранений и первый идеально симметричный солдат электромагнитно скончался в спектральном ожидании штурма абсолютно чёрного тела. Одночастично возбуждённое руководство вышло в плазменное окно; самый весенний праздник опроверг семилетнего ребенка; несанкционированный факт осуждённой, поверхностно колеблющейся формы гнездится в материи с нулевой массой покоя с последних чисел зарядовой чётности по первую декаду кварковой диаграммы. [Приближался неминуемый катарсис.] Риск развития распада у запрещённых женщин с ограниченным числом нуклонов соответствует дню рождения Рамачандрана Гопаласамудрама; букетик цветов для убитой мужики сбили с ног в машинном отделении пожар как дифференциальное счастье исполнения наказаний, уголовный надзор кровопролития корпускулярно-волнового дуализма в сердечнососудистой почве промышленных выбросов. [Её напряжённые пальцы наконец разжались, выпустив (о долготерпение притворства!) ненужную авторучку, отчётливо скатившуюся на пол, что снова привлекло излишнее внимание]. Чем больше различных преобразований загрызли восьмилетнего над объектом усилия медиков, тем больше потери крови и переохлаждения позволяют расширить понятие забальзамированной асимметрии. [По счастью, наш сосед был или слишком туп, или достаточно солидарен, чтобы не оборачиваться впредь.] Буквально разорвав на части похороны всё более абстрактного ужесточения санкций, в томатном соке обнаружен обеднённый плутоний… Принялся ещё яростнее резать шею на глазах у стражей однородности пространства грудь пробила труба региональной надбавки администрации города выхватил нож в пятницу недавно уволенный с работы за пьянство полученных травм (по обвинению в незаконном использовании услуги «сдвиг во времени»). [Я же всё продолжал – до белых ногтей – пытать в своей неловкой левой маскировочный карандаш, исписывая разинутую тетрадь немыслимыми каракулями, напоминающими "боязнь пустоты" на персидских коврах.] Совершил публичное самосожжение с целью разделить атомное ядро общества дефицитом донорской лимфы, макроскопической структурой пространства-времени и точным измерением масс протонов. Инициатором новых разбирательств нешуточного скандала по неустойчивости тяжёлых элементов в целом довольно симпатичной девушки со всей силы всадил его в спину по-прежнему проигрывать процесс единым махом объявили плечи беззащитной жертвы траур полоснул по горлу на несколько дней в посёлке на момент перекристаллизации бушует гражданская война [чт-тøⱤⱴōʬ꜡⁞꜠●ʡʆ∞₪à!!‽]. В результате чего система возвращается в исходное состояние сферических ядер, налезая радужной соляркой на куцые крылья смешных нелетающих птиц; стационарно отравленный йодный провал подкритических реакторов β-распада описывается формулой 135I и 135Xe Nxe = Nxeст и NI = Niст dNSm/dt = λPm NPm(t) NSm(t) = NSm0 + NPm0 [1 - exp (- λPm t)] ρSm(t) = ρSm0 + ρSmпп [1 - exp(- lPm t)...»
Толика эссенции тронула краешек моих брюк. Нина аккуратно удалила её влажной салфеткой.
***
Поезд, дёрнувшись, с лязгом остановился. Я открываю слипшиеся глаза. Мокрый свет сочится на меня сквозь грязноватые жёлтые шторы на узком оконном проёме. Снаружи холодная хмарь и белое промозглое пространство с колами смоляных столбов и мазутным куском платформы. «Середина нигде», я полагаю. Простуженно гундосит громкоговоритель, адски хлопают двери тамбура, несёт носками и куревом, кто-то припадочно размешивает чай в стакане. С мучительным стоном потягиваясь, насколько позволяет мой тесный пластиковый угол, я пробую на миг представить, – и только сейчас, с трезвым страхом, мне это удаётся, – паническую нестыковку, разделяющую мой неизбежный перелом и время отдалённого прибытия, не говоря уже том, что будет дальше. «Как же так, ведь это невозможно будет вытерпеть!» – неслышно восклицаю я, безвольно сжав кулаками большие пальцы. Немыслимо ни действовать, ни бездействовать, ни тем более ехать куда-то в таком состоянии! Да и какого чуда можно было ожидать? Зарывшись в сальное шерстяное одеяло, крепко зажмурив глаза, я в отчаянии силюсь погрузиться обратно в уходящий сон. Но с тем же успехом можно попытаться протопить рукой оконное стекло. К тому же вкопанная неподвижность состава слишком меня нервирует. Стоянка, однако, обещает быть долгой – сказали, меняют локомотив. Подвинься, земляк. Чьи-то ожившие рюкзаки гнетуще гнездятся на полке сразу надо мной. Мне слышен вязкий смех и запах разворачиваемых копчёностей. Куриное крыло с чавканьем выворачивается из сустава. Меня начинает мутить. В козла сыграем, земляк? Куда я попал, заберите меня отсюда! Нашатыря, скорее!.. О-о, это будет незабываемый опыт! И если я доеду живым, то это буду уже не я, а в общем, другой человек. Да неужели мы тронулись? Наконец-то! Проснувшийся чугунный ритм тотчас приносит мне облегчение. Да-да, всё так... Вдох. Вы-ыдох. Вдох... Параболическая банальность проводов снова вытянулась за окном. Холмистая бледнота потекла на мой Вдох... Горячие камни, глубокий сиреневый свет. Предметы растаяли в моих карманах. Выдох... Да, теперь всё, кажется, встало на свои места.