.
ЭПИТАФИЯ
Через неделю после Светлого Воскресенья – какое дивное название праздника Пасхи – всеобщее поминание. Все устремляются к могилам предков, родственников, друзей, знакомых.… Ещё раз пекутся или покупаются куличи, закупаются конфеты и печенье для раздачи другим со словами: «Помяните и нашего… нашу…». Хороший обычай.
На кладбище. У одних могилок стоят скорбно, со сдавленным дыханием. Тихо, мысленно беседуют с отошедшим. У других же – шумные сборища, галдят, обильно едят и пьют, словно на лесной поляне. Просто так съехаться роднёй как-то не получается, а по такому, святому, поводу – сам Бог велел! Отвернувшись от могилки, жуя, обсуждают кучу накопившегося за год, а то и более того, выпивают. Сперва – за покойного, за других умерших, потом – за встречу, за родившихся за этот год, за женившихся.… Да мало ли поводов накопилось. Начинают по чуть-чуть – символически, потом, увлекаясь, уже чёкаются, пьют по следующей, ещё по следующей… Кое-кто, забыв, где находится, начинает петь. Его одёргивают, оглядываясь по сторонам в смущении за своего. Он виновато замолкает. Опять наливают, да закусывают: ради приличия все везли снедь на всех, не пропадать же добру, гроши плачены, да ни малые при нынешней бедности да дороговизне. Кстати, и это обсудили, и в этой связи выпить надо.
Другие смотрят на них осуждающе. А у меня всякий раз при этом зрелище возникают другие мысли. Жил человек, всяко жил. А умер, и стало это добрым поводом всем свидеться. И смертью своей сплотил он их. Народ-то собирается в этой будничной суетности лишь на свадьбах, да на поминках. Заранее готовится, суетиться. Хорошо так суетится, чтоб перед роднёй прилично показаться – когда ещё свидятся.
Вот уже и фотографии по кругу пошли – не все могли собраться, а увидеться хочется, хоть бы таким способом…
И памятники своим родственникам ставят – один перед другим хочет выделиться, и фотоснимки лепят, и даты обозначают: рождения-смерти. И надписи про то, как, мол, скорбим и помним. Всё чтоб – по-людски.
Чужие люди проходят мимо, всматриваются в лица, высчитывают количество прожитых лет; а, встретив могилу ушедшего молодым, скорбно расспрашивают, как, дескать, случилось, да что, да отчего. И сокрушаются искренне и сочувствуют. И молятся: кто – шёпотом, а больше – мысленно: «Пусть земля пухом», да «Упокой, Господи…»
И грустно мне становится оттого, что мои дети не придут ко мне так вот со своими детьми да внуками. Но жутко неприятно мне заранее, что и в моё застывшее на снимке лицо чужие мне люди бесцеремонно будут всматриваться, как, мол, жила, да добрым ли человеком была.
Самой мне, глядя на чужие изображения, неловко бывает, словно в душу чужую, как в замочную скважину, подглядываю, и беспокою их, упокоившихся. Так и ко мне, отошедшей от болей и страданий земных, станут заглядывать, просто так. Уже сейчас мурашки по спине от этого. Потому всякий раз родных прошу: только без венков этих дежурных с бумажными цветами, да без плит и оградок. Только холмик дёрном обложить.
Как по жизни иду, опасаясь кого-то побеспокоить, так и после смерти – пусть земля останется без ран, пусть травка растёт, как ей и положено. Крест, да и то - лишнее, маленький деревянный, да без надписей – кому имя моё что скажет. Родные, пока будет кому повод вспомнить, и без того узнают, а чужим и вовсе без разницы: Марья ли Ивановна или Пелагия Сидоровна. И, что уж особенно важно, без фотографий. Я при жизни без особой нужды не фотографируюсь, а по смерти и подавно не желаю.
Ибо и при жизни–то кто кого до конца знает?…