Фотографии не могли быть старыми, ведь Сашка был совсем пацаном, но все равно я не мог понять, как он может помнить всех клиентов. Он добродушно высмеивал замысловатые позы, тяжеловесную мимику, неумелый макияж, а заодно и себя. Но и избавляться от этого хлама Сашка не спешил.
Сашка не был одинок. Его бизнеспартнер и, по совместительству, неутомимый любовник Шико, души в нем не чаял, звал в Японию. Но Сашка отвергал предложения, с пафосом заявляя, что он фотохудожник и содержанкой быть не намерен.
Тогда мы не особо размышляли над этим, но, по сути, он ею и был, ведь Шико перетаскал в Россию груду фотобарахла, Сашке же ни разу об этом не напомнил. А еще тогда же снова вошло в моду слово «патриот». Сашка размахивал им перед Шико, как триколором, а с таким доводом тот не считаться не мог – воспитание.
С дорогой техникой Сашка обращался еще небрежнее, чем с японцем. Печатал он все, что снимал, бумаги не жалел, да и с чего бы? Людей Саня тоже почти не замечал, разве что через объектив камеры. Оттого еще удивительнее выглядела его нелепая и почтительная возня с выбраковкой. Нашу Женьку вообще все время знобило в его кандейке. Она называла его Парфюмером, а его архив сравнивала с лоскутным одеялом из человеческой кожи.
Он казался нам смешным, но поветрие оказалось заразным, и, наблюдая за Сашкой сквозь сизую роздымь от кальяна, я мало-помалу научился смотреть на «модели» его глазами. До меня, кажется, дошло, чего он с ними так нянчился. Фотографии это его маленькие создания, а люди на них крохотную часть своей жизни вверили моему непутевому другу. Обнажили перед ним то, о чем он их и не просил. Да так с ним и остались.
Сашка погиб четыре года назад. Его японец укатил к себе, говорят, горевал страшно. Но этот рассказ не реквием по Сане. Могу себе представить, как рассмешила бы его подобная затея. Просто у меня осталась лишь одна Cашкина фотография, не очень удачная, сделанная мною случайно в новом ресторане: я помогал Сашке снимать интерьер для рекламы. Всего одна. А ведь сколько времени мы провели вместе, каких красивых людей встречали и как много видели неповторимых мест.
Н-да… сапожник без сапог.
Бумажный снимок это память, живая, материальная и осязаемая. Хотя, наверное, и к экрану монитора можно прижаться губами, а ноутбук обнять и даже положить под подушку.
Я оцифровал свои фотографии, невозможно же все возить за собой. Оставил несколько, их приятно подержать в руках. И с записанными на диск я тоже крайне осторожен.
Кот часто фыркает: зачем ты оставляешь эту херь? Я настырно молчу, мне-то известно, что он носит в своем портмоне. Рядом с фотографией его сына там лежит самый ненавистный мною снимок.
Это мое детское фото, довольно несуразное. Помню, как мама долго мостила мои руки на коленях, приклеивала мне улыбку и изводила фотографа. Эта фотография, будь она неладна, и по сей день остается для нее лучшей. Теперь не только для нее.
Не стану я спорить с Котом, неблагодарное это дело. У меня тоже всегда с собой его с виду ничем непримечательный снимок, наверное, он тоже бы не одобрил. Снимок этот спонтанный, сделанный по инерции, напоследок, сзади, в черно-белом варианте.
На нем Кот сидит, опираясь локтями о стол, а большими пальцами босых ног зацепившись за ножки стула. Одной рукой гладит коротко остриженный загривок, и мне так хорошо видны его пальцы, мой самый главный фетиш. Из всей одежды на нем одни джинсы, надетые впопыхах, так вышло. Тени лежат на его чуть выгнутой спине, под лопатками, пряча остывающие следы моих поцелуев…
Я уже не так наивен и знаю, что все может измениться в один миг, а жизнь отыщет-таки способ примирить с полутонами и полуправдой. Ну, а пока…
А пока я писал это, мне прислали несколько папок с фотографиями с недавнего детского праздника. Я еще не фильтровал их, там много брака. Долбаный кустарный папарацци сделал серийную съемку, где я ем торт и облизываю пальцы.
Ну, добро, хоть свои.