Крик Фрузки Хухриковой раздаётся по всему Церковному проезду, и толстый губастый внук её, тоскливо поглядев на небо и на увлечённо игравших с ним в «штандр» товарищей обоего пола бросает только что доставшийся ему мяч, неслышно бормочет безгрешным детским ртом нехитрые матерные слова и идёт к бабке.
Для оставшихся это означает, что скоро и их мамки, бабки, тётки и другие ответственные лица позовут жрать.
Ох, и дисциплинирован он, этот Сашка Хухриков!
Знает он, что в случае чего дед Алямс без всяких сантиментов отдерёт его мясистый зад своим старым плешивым ремнём, а вот бабка Фруза, та только и может, что ябедничать деду на внука, самой поднять руку на «безотцовщину», нагулянную непутёвой дочкой Томкой, совесть не позволяет.
В честь деда он Сашкой и назван. Их три брата Хухриковых: сам Алямс, Грик - Гришка да Дрюк - Дорофей перебрались в конце двадцатых в Москву с рязанщины, как и Сорокины, Пушковы.
А вот евреи - там Финкели, Гришко, Шейндельманы, Винницкие - почти в то же время поселившиеся всем кагалом друг об друга, те прибыли с винничины да со станиславщины* (*Станислав, ныне Ивано-Франковск)
Ну и русские, хохлы, татары, как урождённые «московскими» так и понаехавшие Бог весть откуда тоже живут, тужат, любят, кого любится, злятся, на кого злобится, сплавленные в одной вагранке, называемой «Село Алексееское», которое его жители называли просто «Село»….
На широких просторах безалаберной Москвы в получасе пешего хода от северной оконечности Крестовского моста не широко, но и не очень скученно по обе стороны Ярославского шоссе оно – Село Алексеевское - и раскинулось.
К слову сказать, застались автору времена, когда соседями станции «Рижская» были: в сторону центра «Ботанический сад», а от центра «Мир», а в описываемые времена про метро в тех местах и не мечталось...
...Село Алексеевское с севера граничило с таким же селом Ростокино, дальше вверх были Марфино, чуть в сторону – Останкино, снизу Село переходило в Марьину Рощу, с правого бока можно было скоренько попасть в Сокольники.
Да и до центра города было, считай, рукой подать, недаром же рядом с Селом в спокойном тридцать девятом году построили самую главную достопримечательность тогдашней Москвы – Всесоюзную сельскохозяйственную выставку.
А кроме выставки были рядом с Селом Алексеевским и вторая фабрика Гознака, завод «Калибр», Серый дом и другие серые и по-большевистски лаконичные прямоугольные сооружения.
Ну, а вокруг этих мрачных и радостных доминант роились деревянные, редко двухэтажные, домики, засыпные бараки, где жило разномастное и разнонациональное население, которое работало, отдыхало, пило, дралось как внутрисемейно, так и между собой, рожало детей, хоронило тех, кому единые для всех народов высшие материи дали наконец возможность уйти из этого неласкового мира.
Кроме окрестных сёл вокруг Села Алексеевского были и другие сгустки человеческого существования, называемые забытыми ныне именами: Цыганский городок, Казанка, Мазутка…
Посреди Села текла неширокая речка под названием Копытовка. Может во времена царя Алексея Михайловича согласно Википедии и была Копытовка чистой и рыбной, но во всё обозримое время была она местом сливания небогатых по номенклатуре помоев всего окрестного населения, поэтому в просторечии чаще называлась она Тухлянкой.
Струилась Копытовка быстро, имела какой-то противный букет запахов, но не так уж и противный, чтобы на её берегах, приходилось зажимать нос.
И говном так уж сильно и не воняло, а может обитатели прибрежного Села и привыкли, тем более, что во дворах с выгребными ямами тоже не больно «Красной Москвой» и «Шипром» благоухало.
Впадала Копытовка в Яузу примерно в полутора километрах от Села рядом с Ростокинским акведуком, и аккурат в этом месте торчал на болотистом лугу остов виллиса, но это уж после войны.
Как говорится Богу в радость, людям в утешение стояла на пригорке с правой стороны Тихвинская церковь, которую всё без исключения верующее православно, верующее иначе, верующее в коммунизм, и не верующее ни во что население называло «Алексеевской».
Ходили из центра до Ростокино или Останкино по Ярославке трамваи, автобусы, ездили редкие машины, устремляясь либо в «город», либо наоборот – на ВСХВ, Союздетфильм* (*Детская киностудия имени Горького), а дальше в Бабушкин, Мытищи, Болшево, Загорянку и прочие обиталища подмосковного народа.
Много чего ещё интересного было в Селе и окрестностях, сейчас уж и людей-то почти не осталось, в головах которых сохранилась топонимика здешних мест довоенного периода.
Поэтому, если в этом повествовании и могут отыскаться разные неточности, то вряд ли дотягивают они до гордо-обязывающего термина «фальсификации», да и краеведам, будем надеется, вряд ли этот текст на глаза попадётся.
***
Жили Гришко в правой стороне Села Алексеевского, если встать на Ярославском шоссе (желательно - на тротуар) задним местом к старой Москве, и были в той части две магистральки местного значения: Церковная Горка и ихний Церковный проезд.
Для любителей скрупулёзности могу сказать, что там вроде как был ещё один то ли тупик, то ли переулок, название которого невозможно найти даже в такой всезнающей помойке, как Интернет, я пытался, да бестолку.
Ладно, Господь с ним, переулком, будем считать, что улиц на правой стороне было две!
С левой стороны шоссе была одна улица - «Извилистая», объединявшая стоявшие на том месте домики, где в начале шестидесятых гордо взмылась на хвосте из титановых шкурок ракета, по виду - зенитная.
Церковная горка была улицей в достаточно полном смысле этого слова.
А вот Церковный проезд представлял собой убитое ногами пространство меж деревянных изб, полого тянувшееся от Ярославки до бревенчатого моста через Копытовку, где он соединялся с Церковной горкой.
За мостом уже единолично и гордо Церковная горка шла до Алексеевской церкви и одноимённого кладбища.
Проезжали ли когда нибудь по Церковному проезду машины, не запомнилось, но, похоже, по какой особой надобности вроде похорон или доставки угля проехать было и можно.
Да и проезд тот сильно бы затрудняла стоявшая практически посредине колонка, которая, в свою очередь, мешала мелкоте - примерно до четырнадцати, может чуть постарше - играть в лапту, штандр, футбол, «вовлюбол» и другие подвижные массовые игры, а игры эти уже затрудняли набор в вёдра серой шипящей воды, что вызывало у набирающих взрывную, но справедливую ругань.
Всё это общее пространство называлось «Двором», в стороны от него ответвлялись междомовые пространчишки, стихийно названные «двор Мухиных», «двор Финкелей», «двор Дониных» и так далее, обитель тихих игр и первичных эротических впечатлений: «Колечко, колечко, выйди на крылечко», «Я садовником родился, не на шутку рассердился, все цветы мне надоели, кроме…».
У Гришко своего двора не было, его семейство делило домик с семейством Хухриковых.
Самойло Гришко когда-то ещё в двадцать втором году, перебравшись в Москву из Каменец Подольска, арендовал у Сашки Алямса полдома, постепенно наполняя его домочадцами и чадами.
В двадцать девятом году Самойле даже пришлось вступить в недолго просуществовавший в Селе Алексеевском колхоз под забытым даже им названием, вследствие чего он мог с полным основанием иметь анекдотический статус «еврея-колхозника».
Самойло рано стал круглым сиротой, воспитывался в Каменец Подольске в семье Юзика Канторовича, который быстро приспособил немногословного сообразительного парня к вполне нормальному в тех местах ремеслу, в поздние советские времена получившее грозное по последствиям - коли поймают - название «незаконные валютные операции».
Вёл их Самойло, по всей видимости, достаточно «штатно» (используем это излюбленное нашими космонавтами определение, так сказать, вроде оговорки по Фрейду, в связи с тем, что окрестности Села также славны были наличием мест, связанных с покорением космических далей и ширей: дом Королёва у ВДНХ, таун-хаусы космонавтов на Ново-Останкинской, да куча понатыканных там и сям секретных «почтовых ящиков»).
Имел Самойло небольшие, но устойчивые деньги, как-то проскочил по верхам первой мировой и гражданской и в двадцать первом году женился на дочери стекольщика Аарона Гутмана – Берте.
Берта была красавицей в том смысле, какой вкладывался в это понятие в те далёкие от фотошопа годы народами населяющими Россию
Сейчас, когда женская половина населения постепенно приобретает усреднённую внешность персонажей иллюстрированных изданий, трудно понять, почему люди во времена оны восхищались красотой, например, «Незнакомки» Крамского.
Посмотришь, ну чисто конкретная молдаванка или хохлушка с Тимирязевского рынка!
Записные красавицы начала века: Ирина Юсупова, Инесса Арманд, Лика Мизинова и многие другие – нынче, боюсь, не прошли бы самый элементарный модельный кастинг, только, пожалуй, дочерей Николая Второго можно считать красивыми девушками с точки зрения современного восприятия.
А Берта имела потрясающей густоты, длины и волнистости волосы, непонятно откуда взявшийся аристократический нос с горбинкой, хорошую гармоническую корпулентность и осанку, а также похожих на себя четверых сестёр и двух братьев.
Войну пережили: она да младший брат-москвич Зиновий, да младшая сестра николаевчанка* (*Из украинского города Николаева) Мэра.
Старший брат Моисей погиб на фронте, а украинские и минские бертины родные упокоились в сорок первом году во рвах и с пулями в головах.
Рассказывали выжившие, что дед Аарон имел-таки возможность уехать оттуда с семьёй на восток, но он встал на дыбы:
- Что вы идиёты бегите как крисы, я уже имел дело с этими бошами в восемнадцатом годе, ну получил пару раз нагайкой по жопе, уже и зажило.
Немцы - культурные люди, под заборами не срут!
Берта с удовольствием рассказывала своим детям, а после войны и внукам о том, что больше всего она и её сёстры любили учиться, а она ещё и петь, и была она солисткой в синагогальном хоре.
Когда до Каменца - так они называли свой родной город - дошло триумфальное шествие советской власти, маэстро Хаим Березовский собрал в синагоге всех участниц хора и сказал:
- Я тут достал одни ноты, а Шмулик Яцевич написал слова, что-то такое про пролетарьят, песня называется «И-н-т-е-р-н-а-ц-о-нал». Значит так, ты, Бетя, будешь солировать, за вечер разучи, мелодия, кстати, неплохая.
Завтра нас будут слушать товарищи Вольфсон и Кравченко, лучше не кобениться, это-таки уже не те временные штынкеры из Черновиц*(
* засранцы с запахом (евр.), а имелись в виду комиссары Временного правительства).
Пела Бетя хоровым манером революционное, «Реве та стогне», и другое - еврейское, украинское и русское аккурат до замужества.
А после того, как стала она Бертой Аароновной Гришко, Самойло это баловство прекратил, и без особого сопротивления получилась у него образцовая приготовительница домашней пищи и воспитательница детей, а в последствие и внуков.
Но осталось у них в семье страстное до фанатизма желание во чтобы то ни стало дать своим детям образование, перешедшее от них к этим самым детям и постепенно затухающее для внуков этих детей, времена жизни которых и придутся на возрождение и расцвет хитрого самойленого бизнеса.
Почему Самойло переехал в Москву, Бог весть, может в большом нэповском городе легче было вести этот хитрый бизнес, тем более, что и Юзик Канторович уже был здесь, но кончилось всё это тем, что на Тишинском рынке к нему подошли двое…
Обошёлся ему этот подход ему всего в смешных три дня ДОПР*а (* Дом предварительного заключения), потерей всего накопленного и пожизненной мелкопродавщицкой стезёй в магазине того же Юзика.
(Здесь мы используем нынешние отношения собственности, на самом деле, «магазин Юзика» означает только то, что гр-н Канторович Юзеф Пинхасович был назначен директором данного магазина с соответствующей записью в трудовой книжке).
***
Старшую дочь Лизу, а также сына Вольфа Берта ездила рожать в Каменец, младшая же Галина («Голда» по паспорту) уже была самой, что ни на есть москвичкой.
Шли годы, Лиза с отличием окончила школу и собиралась поступать во второй медицинский, Вольф просто хорошо учился и не хулиганил, Галка вовремя перестала писать в штаны…
Но однажды в хороший безоблачный день квадратный громкоговоритель на столбе рядом с марфушиным сараем, прервал хорошую песню, и плохой оратор Молотов доложил сельчанам, что… «вероломно, без объявления войны», но «наше дело правое и победа будет за нами».
Самойло двадцать пятого был призван, попал в связисты, Вольф с неподдельной серьёзностью дежурил на крыше Серого дома, Лиза готовила себя в санитарки, Галка сопровождала Берту во всех очередях.
Лето прошло быстро, настал октябрь, отдалённость Села от центра не позволила им в полной мере пронаблюдать и поучаствовать в документальным фильме «Каждый за себя, уноси, что поместится на себе», видели они только бесчисленные «Захары» и «Эмки», движущиеся туда, к Мытищами и далее.
Однако в Селе начались какие-то межчеловеческие мутации, слишком внимательные взгляды ловили они иногда на себе, чудилось им и разговаривание сквозь зубы, а то и вовсе было и неразговаривание.
Однажды тёмно-серой осенней ночью Берта пошла с Галкой на дальнюю колонку за водой. Было сильно облачно, бомбёжек не ожидалось, да и не было у них особого по этому поводу беспокойства.
Начали рыть было в саду Пушковых Ивана и Лики - земля там казалась вроде как помягче - общую траншею, да Иван, обладатель хронической грыжи и ночной сторож посмотрел на них, сплюнул и сказал;
- А где я, вашу мать, картошку буду сажать? Идите вон к Копытовке, там и ройте.
Они тоже плюнули, отдавшись вековой лихой народной мудрости: «Хоть бы хрен рубаха бела, а не бела – хоть бы хрен!».
На колонке набирал воду слегка знакомый старичок с Церковки.
Напор был ещё хороший, со стороны «Манометра*» (* Завод по производству водоизмерительных приборов) были видны лучи прожекторов, утопавшие в облаках.
Увидев их с Галкой, старичок заулыбался.
- Щас, девушки, я закончу, вот второе ведёрко уже вешаю.
Ты какая быстроглазая, мамке помогаешь, это хорошо, люби мамку, дороже ей никого свете нет, о, господи.
Вы что – из Мухинского дома вроде, фамиль вашу не помню.
Набирайте водичку-то, она мытищинская водичка сладкая, пейте водичку на здоровье, пока можно, а то скоро ваша поганая кровушка вёдрами потечёт, захлебнётесь.
Всё ваше жидовское семя на распыл пойдёт, никакой ваш Лазирь Мойсеич* (*Имеется в виду Л.М. Каганович, член тогдашнего Политбюро) не спасёт, самому хрен с яйцами отрежут на Красной площади!
Берта молчала, потрясенная переменой слов и интонации, Галка, не понявшая и половины их, только обвилась вокруг её ноги, дед показал им кулак и исчез в темноте.
Были бы на её месте Лиза и даже Вольф, быть бы деду биту в кровь вёдрами, но с ней-то ребёнок, чего в голове у него щёлкнет…
Только она вернулась в дом, как в окно постучалась соседка Вера Андреевна, она впустила её.
Та без всякой подготовки начала:
- Бетя, хватай ребятню, и езжай отсюда. Сейчас, говорят, в Татарию или Башкирию отправляют.
Финкели уже уехали, Донины, Сапожниковы собираются, Шпигельманы, вся Церковка пустая, Ростокино, Мазутка… Беть, прошу тебя, езжай!
- Веруш, куда я с тремя, проводить даже некому, от Самойлы ни слуху, ни духу.
- Не хотела тебя пугать, но придётся.
С утра ко мне Лика Пушкова заходила, поддатая, где-то достала.
Говорит так тихо:
- Вера, ты грамотная, финаген* (*Финансовый агент, сборщик налогов), помоги списки составить.
- Кого списки, спрашиваю?
- Ну кого, кого – этих рабиновичей, ты, говорит, их всех здесь и на Извилистой знаешь, вот хошь, покажу, что у меня есть.
У Гознака подобрала.
Достаёт из сисек две бумажки, на одной «Пейте девки молоко, я от вас недалеко», а на другой - «Пейте девки хлебный квас, недалёко я от вас».
И так серьёзно: Будет нам от немцев не сбавка, а премия.
Я уж и муки отложила на хлеб-соль, а ты, Вер, вспомни, что где твой Ефрем Николаич сейчас, не на Соловках ли?»
Я говорю: Ты сука позорная, тебе сколько раз Бетька и другие помогали, одалживали.
Твоя Галка с ихней не разлей вода, я тебя, хабалку сколько раз спасала с твоей швейной машинкой от налогов, а ты меня Ефремом попрекаешь?
Его оклеветали плохие люди, такие как ты, он коммунист ленинского призыва, а по тебе, подлюга, НКВД плачет.
Отвечает интерсанка: Иди, иди, Веруша, в энкаведе, только нынче оно где? Во-во тама, в трико, за волосами! А найдёшь, так сама к Ефрему под бочок лягиш, греть его на нарах.
Расхохоталась лярва в глаза, и частушку матерную спела, правда смешную, прости меня Господи, грешную. Ну, бесстыдница, ну бесстыдница, и как с ней Иван живёт-то?
Езжай, Беть!
И всё на другой день вдруг и устроилось. Вдруг объявился Самойло, дали отпуск на три дня из лагерей под Дмитровом, оформились, он лошадь достал, и проводил их всех на Казанском в Уфу.
Башкирия отняла у неё и Лизы здоровье. Поселили их в зиму в хлев, сколь Вольф не пытался утеплять, да не было чем, по правде, заболела Лиза воспалением лёгких, всё с себя распродала, спасая, но всех живых привезла в сорок третьем назад в Село.
Только вот зачем, спрашивается, уезжала из Москвы тогда в октябре под огромные волчьи глаза страха, всё ведь и так обошлось в конце концов…
Встретила их Лика Пушкова, целовала, плакала, но, похоже, не от совести, а от радости.
- Ой, Берта Ароновна, смотри всё у тебя на месте, ничего не пропало, вон пальто Самойлы Шимшоныча, шапка, постельное ваше, даже полбутылки постного не тронули.
Как ребята-то выросли, ты чего Лизк, всё кашляешь, не туберкулёз?
Вижу ох, не сладко вам там пришлось, понятно, татаре, башкиры, хуля-муля.
У мене крёсна в Перловке* (*Посёлок под Москвой, место сосредоточения татар) живёт, рассказывала про ихние манеры.
Ваньку-то моего загребли весной, при перекомиссовке грыжу чего-то не обнаружили, еле по-хорошему ушёл, сейчас, правда, в трофейных служит.
Вовк, а ты совсем, гляжу, мужик стал, небось женилка-то в штанах уже не помещается.
Приходи ко мне, я штаны-то расставлю...
Ладно, ладно, ты чего, шуток не понимаешь, губастый?
Уй ты, Галенька-то, какая большая стала, вылитая мамка-красавица, учишься уже небось.
Моя прям, пристала как банный лист к жопе: Где Галька Гришко, где Галька Гришко, соскучилась по тёзке своей.
Вместе будут наши девочки в школу ходить, прям две подружки-попи…душки.
Ой, прости Господи, опять я при ребёнке, чтоб язык отсох!
Глянь чего под Сталинградом-то делается, но ничего, Сталин им людоедам задаст, правильно товариш Эренбург говорит: «Убей немца!».
Лиза поступила во второй мед, решила стать детским врачом, Вольф в техникум, устроился на секретный завод на Берёзовой аллее, чего там делал – зубы выдирай, не вызнаешь, Галка в школу пошла, учились все старательно, а Лиза – так отлично.
Самойло был живым, писал с Волховского фронта нечасто, всё больше о грязи в блиндажах. Один раз написал, что взрывом завалило его, еле откопали, потом с контузией лежал в госпитале. Домой его не отпускали.
И вот в майский день пришла телеграмма, встречайте на Рижском.
У Лизы зачёт, Галка заболела, да и чего ей на жаре делать, пошёл один Вольф, на заводе отпустили.
* * * * *
Утро было жарким, народу на перрон вокзала пришло немного, видать из эшелона москвичей было не так много. Приуроченное художественное оформление отсутствовало вообще, только на духовой оркестр расщедрилось московское военное начальство.
Музыканты начали выдувать встречные марши минут за десять до появления простоносого без ёлочных веток и Сталина паровоза.
Эшелон встал, пыхая паром, сначала из вагонов вышли офицеры, быстро собрались единой кучкой, минуту посовещались, потом после отмашки седого грузного подполковника стали выходить и солдаты, неохотно, но привычно, строясь вдоль состава.
Вольф стоял в передней части встречающих, рядом с оркестром, отца он и не чаял вот так вот сразу и увидеть. Сзади и сбоку он слышал преимущественно женские возбуждённые разговоры, радостные вскрики узнавания, кто-то махал рукой.
Подполковник надсадно поздравил всех с прибытием, победой, кратко и понятно объяснил порядок оформления транзита, дал команду «Разойдись», забыл попрощаться и вновь собрал офицеров.
Оркестр грянул марш и уже больше не прекращал играть. Толпы бросились друг к другу, большинство солдат проходили встречающих насквозь, радостно кивая обращающимся к ним.
Тут и там, мешая ходу, возникали группки нашедших друг друга, а отца всё не было, а ведь Вольф, стоя у выхода с перрона на Трифоновку, никак не мог его пропустить.
Толпа на перроне рассосалась быстро, оркестр начал собирать инструменты.
Невысокий пожилой мужик с геликоном спросил его:
- Парень, не встретил что ль кого? Батьку?
Вольф молча кивнул, всё ещё рассеянно глядя вдоль перрона.
- Предупреждал батька-то?
- Телеграмма была, номер эшелона сообщил…
- Может сняли с эшелону, загулял там, дизентерия, сейчас солдатик дорвался до свободы. Да, дорвался – вздохнул он.
Батька-то нестарый?
- С девяносто восьмого.
- Ну тогда не шалавый, а ты по виду, еврейчик, я прав?
Я сам-то с девятьсот первого, на гражданке-то в оркестре пожарной охраны играл в Свердловске, призвали вон в сорок втором, так всю войну в полковом оркестре служу, четыре раза под бомбёжку попадал, эта вон вся лужена-перелужена.
Тяжёлая сволочь, да ещё дуть в неё, а у меня грыжа, в сорок четвёртом под Гомелем машину из грязи вытягивали.
Ладно, парень, строят нас, найдётся батька твой, как зовут?
- Самойло Гришко, ефрейтор-связист. На Волховском воевал.
- Так он у тебя хохол? А я, в основном, на Втором Белорусском, ну давай.
С победой тебя!
Мужик вытер лоб пилоткой, взгромоздил на себя геликон и пошёл за двинувшимся уже оркестром.
Вольф заметил в углу палатку газировщицы, было направился к ней, но вдруг ощутил, что воде уже некуда помещаться в низу его тела, и он побрёл вдоль по перрону подальше от людных мест.
В голове тёк неспешный грустный ручеёк мыслей.
- Так…, не приехал, что же стряслось?
Уже и дядя Зуня возвратился, ещё в марте по ранению, в Селе многие…, Сапожников, Дрюк без ноги, пьёт теперь.
А вот дядя Муня Мовенкер погиб в сорок втором, сгорел в танке под Ржевом.
Ихняя Кеня как-то Лизку в городе встретила, плакала.
А Натан служит на Дальнем Востоке, рисует в клубе, правда, как узнал, что брат погиб, просился в действующую, но не пустили, сказали, что здесь нужен маршалов рисовать.
Жалко дядю Муню, как он на велосипеде по Томилино* (*Посёлок под Москвой по Казанской железной дороге) с ним катался, тот вообще спортивным был, в футбол играл за Метрострой, волейбол, хоть маленького роста, а Натан – тот рисовал.
«Девятьсот пятого года*» (*Художественное училище «Памяти тысяча девятьсот пятого года») закончил незадолго до войны, когда учился, иногда заезжал к ним со Сретенки. Лизку, Галку, мать просил попозировать, особенно мать. Его Вольфа просил чего-то редко, а соседи, когда просил, смущаясь, чаще всего отказывались.
Выходило у Натана похоже, но Лизке-то больше Муня нравился, как и ему...
Вольф машинально отметил взглядом деревянный помост, обшитый деревом, мельком огляделся.
Он смотрел, как мокрое пятно, похожее на перевёрнутую параболу, которую он ещё вчера вырисовывал в тетради для математических занятий, расплывалась на серой сухой поверхности, стекая вниз на пыльную траву жёлтыми каплями, и мысли Вольфа под шум столкновения струи со стенкой ушли в царство цифр и линий.
- Послезавтра зачёт по геометрии, Карл Меерович говорит: учись Вовка, нашему брату лучше быть учёным начальником, начальников над учёными и так больше, чем надо.
Рассказать бы кому во дворе про нашу тематику, Митьке, например, поохали бы, да подписка – дело серьёзное, посадят как два пальца обоссать…
Как хорошо было, когда у них пару дней артиллеристы стояли, матери мяса дали, лапши на готовку, первый раз, считай, за всю войну наелись, он, во всяком случае, ещё после них много осталось…
- Парынь, ты не знаешь?...
Он поднял глаза и увидел солдата, стоявшего на помосте.
Был он невысок, плотен, пилотка на его голове сдвинулась почти поперёк потного лба, погоны с одной лычкой стояли горбом.
Неширокие галифе впадали в сапоги с чёрными маслянистыми голенищами и запылённым по костяшку низом, гимнастёрка с единственной медалью «За боевые заслуги», между двух пятен пота под мышками, спереди почти вылезла из-под ремня.
Короткопалая рука с гранёнными ногтями держала лямку не слишком набитого сидора* (*Заплечный солдатский мешок), у ноги стоял перевязанный серой мохрящейся бечёвкой фибровый чемодан, тоже не Бог весть каких размеров…
- Пап…, - выдавил Вольф, сглотнув, - Я тебя ждал у вокзала.
Самойло достал платок, вытер им лоб и более влажные, чем он, щёки.
- В оцепление поставили, зачем-то комендант эшелона распорядился.
Только что отпустили, дай но я спрыгну, а ты ширынку застегнуть не забудь.
Он попытался спрыгнуть с помоста с сидором за плечами, но, помедлив, снял его и отдал Вольфу.
Вольф схватил сидор и чемодан, отец неловко соскочил с помоста, встал рядом с сыном, и на досках стала образовываться парабола с верхушкой пониже вольфовой.
- Как мама, девочки?
Я что-то вам привёз, но это не Германия.
Денег дали немного, и что-то дорогой надо было есть… Казённым кормили - азох’н вэй.
- Пап, у нас всё есть, три карточки, у меня рабочая, получаю зарплату, Лизка санитаркой подрабатывает в Морозовской!
- Как Лизане, кашляет? Бедная девочка, пошли что ли.
Тут Вольф вспомнил, что они даже не обнялись с отцом, потом он долго ещё корил себя за это.
Отец оглянулся по сторонам, забирая взглядом горизонт, небо, и Вольф, повторив его движение, вдруг радостной волной ощутил пронзительное счастье отца, и свой кусочек этого счастья, реальным признаком которого могло лишь быть отсутствие дирижаблей на этом серо-голубом небе…
- Трамваи-то ходят до Села?
Я уже забыл что сколько стоит, а что Юзик не заходил?
- Ходят, пап, и автобусы.
Отец вдохнул пахнувший мазутом и пылью воздух, и они пошли к вокзалу