Литературный портал Графоманам.НЕТ — настоящая находка для тех, кому нравятся современные стихи и проза. Если вы пишете стихи или рассказы, эта площадка — для вас. Если вы читатель-гурман, можете дальше не терзать поисковики запросами «хорошие стихи» или «современная проза». Потому что здесь опубликовано все разнообразие произведений — замечательные стихи и классная проза всех жанров. У нас проводятся литературные конкурсы на самые разные темы.

К авторам портала

Публикации на сайте о событиях на Украине и их обсуждения приобретают всё менее литературный характер.

Мы разделяем беспокойство наших авторов. В редколлегии тоже есть противоположные мнения относительно происходящего.

Но это не повод нам всем здесь рассориться и расплеваться.

С сегодняшнего дня (11-03-2022) на сайте вводится "военная цензура": будут удаляться все новые публикации (и анонсы старых) о происходящем конфликте и комментарии о нём.

И ещё. Если ПК не видит наш сайт - смените в настройках сети DNS на 8.8.8.8

 

Стихотворение дня

"Шторм"
© Гуппи

 
Реклама
Содержание
Поэзия
Проза
Песни
Другое
Сейчас на сайте
Всего: 322
Авторов: 0
Гостей: 322
Поиск по порталу
Проверка слова

http://gramota.ru/

Я – председатель Клуба Анонимных Ретроградов. Хотя такое признание сегодня равносильно самооговору, я горжусь своим статусом. Вероятно, возглавлять КАР я буду пожизненно, ибо являюсь хранителем не только хронограмм культурного типа, но и ХГ-проигрывателя многоразового (!) использования.

Предвижу вопрос: как эти ценности попали ко мне?

Когда-то хроно-голографированию, то есть ретроингу, подвергалось всё, что только возможно. Казалось, энтузиасты никогда не устанут настраивать свои ХГ-скопы на любые хроно-пространственные координаты и наблюдать за событиями прошлого в безопасном голографическом режиме.

Первыми жертвами дикого ретроинга стали СМИ, видеоиндустрия и исторические исследования. Были ещё жертвы, но и первых оказалось достаточно, чтобы запретить свободный ретроинг. Все хранилища хронограмм засекретили, всё ХГ-оборудование изъяли и уничтожили. В свободном доступе остались только записи научных открытий и одноразовые ХГ-проигрыватели с регистраторами просмотра.

Запреты не вызвали протестов, ибо миллионы безработных с радостью вернулись к насиженным рабочим местам. Однако и сегодня подполье Ретромира не останавливается ни перед чем, чтобы добраться до секретных материалов культурно-исторического характера. Некоторые из добытых сокровищ Ретромир доверил мне, заранее изучив мой психоген совести. А ныне зуд психогена ответственности вынуждает меня описать любимые эпизоды и выжечь текст на пластике. На всякий случай хочу продублировать высокотехнологичные хронограммы самым архаичным способом.

Предвижу вопрос: зачем?

Мои внуки сомневаются, что когда-то одноразовой была только туалетная бумага. Сегодня трудно найти что-то многократного использования. И не надо кивать на родню, которая годами сохраняет свой статус – это скоро закончится. Вскоре у каждого ребёнка ежедневно будет та мама, которой такое счастье выпало по рабочему графику. Потом добавят динамики связям с жёнами-мужьями. Остальных родственников вовсе открепят.

В одноразовом мире первыми умирают привязанности. Вместе с ними уходят симпатии и теплота отношений. Потому я всеми фибрами души цепляюсь за старенький многоразовый ХГ-проигрыватель, за любимые хронограммы и записанные в них истории. Особенно меня впечатляют два человека, которые присутствуют в нескольких записях. Они – герои сердца моего. Их речь завораживает меня, как музыка. Хочу научиться говорить, вернее "изъясняться", как они, но пока мне это "не далось".

Порой кажется, что мои герои были и героями своего времени. На этот случай я решил увековечить события их жизни на нетленном пластике. В конце концов, технологии приходят и уходят, а клинописи египетских пирамид пережили не одну цивилизацию.

Итак, первая хронограмма, описанная на смешанном языке (мой новояз и ретрояз героев):

***
Просторная комната освещена закатными лучами, проникающими сквозь высокое решётчатое окно. Вдоль длинной стены узкая кровать, застеленная грубым бурым одеялом. В стене напротив большой камин с мерцающими головешками и кучей поленьев перед ним. В центре комнаты деревянный стол и пара стульев. На столе подсвечник с оплывшей свечой, початая бутылка багряного вина и завёрнутый в толстую серую бумагу хлеб.

Бледный юноша с горящими глазами в длинной тёмной шинели, накинутой на плечи, мечется по комнате. Стоит минуту у окна и спешит к двери; прислушивается к шагам часового и возвращается к окну. Вскоре комната погружается во тьму. Юноша кутается в шинель и бормочет:
– Угас, как светоч, дивный гений... Увял торжественный венок.
Нервически вздрагивает, промокает плечом скатившуюся слезу. Подходит к затухающему камину, бросает полено. Дрожащими руками берёт со стола подсвечник, зажигает свечу от головешку. Соскрёбает с неё сажу в кружку, льёт вино и размешивает самодельные чернила. Согрев ладони над пламенем, садится на скрипучий стул, расправляет толстую бумагу из-под хлеба и медленно царапает на ней спичкой:
“Отворите мне темницу”

Юноша дрожит всё сильней, но не от холода, а от нервного перевозбуждения. Наконец вскакивает, подбегает к кровати, вытягивает из-под одеяла простыню и яростно рвёт на полоски. Связывает, скручивает, сплетает их в косичку, мастерит петлю. Подходит к кровати, привязывает верёвку к железной спинке, надевает петлю на шею, опускается на колени. Неуклюже ёрзает, потом встаёт, отвязывает верёвку, идёт к камину, возится с решёткой.
Выпрямляется, истово крестится, шепчет:
– Господи, укрепи дух мой и разгони тьму в сердце моём. Сжалься и не дай умереть в отчаянии!

Дверь распахивается, в комнату входит плотный мужчина с редкими сединами на висках. Его синяя, подбитая рыжим мехом шинель по подолу в снегу. Замечает в руках юноши петлю и гневно кричит:
– Позвольте узнать, Мишель, что это вы тут творите?

Подбегает, выхватывает из рук юноши с болезненно-блуждающим взглядом верёвку и понарошку замахивается на него. Брезгливо бросает петлю в камин, ворчит:
– Ох, не зря Николай Павлович третьего дня просил осмотреть вас. Так и сказал: «Посетите этого господина и удостоверьтесь, не помешан ли он». Теперь вижу, вполне помешан. Да как после такого бесстыдства в глаза бабушке посмотрите? Елизавета Алексеевна с ног сбилась, вас выручая...

При имени бабушки Мишель вздрагивает, крестится, подходит к столу и, глядя на пламя свечи, задумчиво бормочет:
– Видно, бес попутал.
Поднимает большие глаза на седого мужчину, чистосердечно винится:
– Простите окаянного, Николай Фёдорович, помешался от тоски и одиночества. Впредь не стану изводить себя.
– Нешто можно о таком замышлять? – ворчит Николай Фёдорович. – Что это на вас нашло?
– Нынче узнал о приговоре, – вздыхает Мишель.
Николай Фёдорович снимает шинель, бросает на стул.
– Камердинер шепнул?
– Сам выпытал, – признаётся Мишель и с жаром прибавляет: – И ведь сами злобно гнали его свободный, смелый дар, и для потехи раздували чуть затаившийся пожар...
Николай Фёдорович прерывает:
– Баста! Уж весь Петербург заучил сей пашквиль.
Но Мишель упрямо продолжает:
– И он убит, и взят могилой, а ныне – приговорён к повешенью. Право, чудеса: оклеветали, убили и петлю вслед! Он словно предрёк себе когда-то:
“И дабы впредь не смел чудесить,
Поймавши, истинно повесить
И живота весьма лишить“

Николай Фёдорович усаживает нервного юношу, достаёт из кармана хронометр, берёт левое запястье Мишеля и рассеянно отвечает:
– Угомонитесь, никто его не тронет. Как мёртвого повесить?
– Я и решил поправить эту нелепицу, – усмехается Мишель – Думал одолжить Поэту свою шею.
Николай Фёдорович убирает хронометр, накидывает на плечи шинель и ворчит:
– Несомненно, ваше беспокойство о нём доставит ему большое удовольствие. Впрочем, мне не следовало этого говорить. Знаю, тяжко вам тут, но всё ж не Петропавловские казематы, а приличная комната в Главном штабе. Терпите, друг мой. Государь наш – мягкий человек. Увидите, завтра же выпрошу вас на попечение бабушки. Только вы уж тут не балуйте. Негоже корнету лейб-гвардии Гусарского полка вести себя как ажитированной барышне.
Мишель заверяет доктора в смирении и лучших намерениях. Для убедительности ложится на кровать, будто тотчас собирается заснуть.
Николай Фёдорович тяжело вздыхает, желает доброй ночи и направляется к двери. У порога Мишель окликает его:
– Только и вы о моём проступке никому не сказывайте.
– Положитесь на моё слово, – отвечает Николай Фёдорович и выходит из комнаты.

***
Что более всего поражает меня в людях прошлого – они верили друг другу на слово. Когда я рассказал об этом сестре, она задумалась, потом грустно улыбнулась и напомнила семейную легенду:
– Был и у наших предков ретро-ген доверчивости. Однажды прабабушка Лиза тоже поверила своему шефу на слово. Через девять месяцев она поправила генный набор, но психоген разочарования до сих пор передаётся в нашем роду по женской линии в возбуждённом состоянии.
Теперь другой эпизод, в котором герои сердца моего встретились:

***
Яркий огонь в камине будто уплотняет мрак в дальних углах большой комнаты. Перед камином круглый стол, на нём литой канделябр с тремя горящими свечами. Вкруг стола мягкие кресла. У каминной стены широкий диван, обитый искрящейся тканью пунцового цвета. На противоположной стене тяжёлые драпированные шторы из той же материи скрывают окна, за которыми слышны завывания метели. В простенках между окнами висят овальные зеркала в узорных рамах. В них отблески пламени камина и свечей кажутся маяками другого мира.

Дверь в стене у камина отворяется, в комнату входят двое: Николай Фёдорович и человек с повязкой на глазах. Доктор снимает повязку и укоризненно выговаривает:
– Я ручался за вас, Мишель, а вы в первый же вечер на бабушкином попечении такой фортель выкинули! Теперь Александр Христофорович последний шанс даёт: или вы тут в два дня одумаетесь, или делу вашему будет дан решительный оборот. А я так надеялся, что вы подхватите упавшее знамя и станете новой надеждой Империи!
– Вероятно, мое единственное предназначение на земле – разрушать чужие надежды, – вздыхает Мишель. – Где мы?
Он оглядывается, скидывает на кресло запорошенную снегом шинель и подходит к камину обогреть руки.
– Не велено сказывать, – доктор плотнее задёргивает шторы.
– Чего уж! Тряска на Каменноостровском мосту да комната, убранная со вкусом и роскошью – мы, верно, на Аптекарском острове, на даче Лавалей.
– Ну, так догадайтесь теперь не компрометировать хозяев. Употребите их гостеприимство на пользу всем, – ворчит Николай Фёдорович.
– Понимаю, я рассердил вас своим порывом, но это...
– Откуда, черт возьми, вы взяли, что я рассердился? – перебивает доктор, но тут же спохватывается: – Простите мой нервный слог, но мне пора с вашей бабушкой объясниться. Оставляю вас на попечение надёжных людей. Вам доверят некоторые тайны, распорядитесь ими более рачительно.

Доктор направляется к двери. Мишель провожает его задумчивым взглядом. Когда дверь захлопывается, он вздрагивает, подходит к столу, смотрит на пламя свечей, потом на их отражение в ближнем зеркале. Долго стоит, прислушиваясь к завываниям метели за окнами. Вдруг посторонний шорох, подобный лёгким шагам, на мгновение отвлекает его. Он вновь смотрит в зеркало и замечает в глубине стекла что-то белое, что-то не от мира сего. Затаив дыхание, Мишель наблюдает, как пятно медленно приближается к нему из мрака. Всё ближе и ближе…
– Это лицо, – шепчет Мишель, приглядываясь к чертам призрака. – Кто это?
Но призрак скользит безмолвно.
– Кто это? – повторяет Мишель слабым голосом.

Неодолимый ужас овладевает им при виде белых неподвижных глаз в тёмной бесконечности венецианского стекла. Наконец призрак останавливается. Мишель оборачивается и застывает с гримасой ужаса. С другой стороны стола за горящими свечами белеет лицо. Он проводит ладонью перед глазами, словно отмахиваясь от морока. Лицо недвижно. Пятится, оборачивается к зеркалу и вскрикивает: из мрака вместо призрака на него смотрят сияющие живые глаза. Мишель падает на ковёр, как подкошенный.

Минуты три спустя он открывает глаза, осторожно подымается. Боли, судя по всему, не чувствует, но колени его ещё трясутся от пережитого ужаса. Быстро бормочет:
– Боже, удержи меня от безумия и отчаяния!
– Кто тут говорит об отчаянии? – доносится из темноты.
Волосы на голове Мишеля шевелятся.
– Это человеческий голос! – шепчет он.

Подскакивает к столу, хватает канделябр и, подняв его над головой, то ли для света, то ли для атаки, обходит стол. Останавливается у кресла, в котором полулежит кукла в человеческий рост с белым гипсовым лицом. На ней стёганый полосатый халат и домашние стоптанные туфли.
– Зачем это? – Мишель храбро тыкает в куклу пальцем.
– Больно, – ворчит кукла, не размыкая губ.

Мишель, наконец, понимает, что это гипсовая маска, и срывает её. Под ней неподвижное лицо мужчины средних лет, бледное, длинное, с выбритыми щеками. Тонкие губы плотно сжаты, тёмные воспалённые глаза, обведённые красной каймою, смотрят вверх.

– Что вам надобно? – спрашивает Мишель в смятении.
Его губы судорожно сжимаются. Кажется, он готов ударить необычного гостя канделябром, но не уверен, что это живой человек, и удерживается.
– Опять с ума сходите? – неожиданно спрашивает мужчина, не глядя на него.
Мишель не отвечает. Вероятно, боится, что дрожащий голос выдаст его. Он пристальней вглядывается в незнакомца, словно узнаёт его черты. Машет гипсовым слепком перед глазами мужчины, спрашивает без надежды на ответ:
– Что это?
Однако тот без выражения отвечает:
– Моя посмертная маска. Василий Андреевич заказал их с чёртову дюжину. Хотел одну Таше отправить, да я перехватил. Сами видите, гусары от неё в обморок падают, то ли будет со вдовою и сиротами!

Мишель озадаченно смотрит на двойника, сходство которого с Поэтом кажется ему бесспорным.
– Зачем вы почти как он? Кто вы?
Странный гость слегка приподнимается, машет рукой, предлагая Мишелю сесть в кресло напротив, задумчиво спрашивает:
– Почти как он? Жаль. Ну да через пару дней всё изменится.

Мишель садится в указанное кресло и снова спрашивает:
– Скажите, наконец, кто вы? Ваши мистификации... это, знаете ли, несносно! Я склонен требовать сатисфакции.
– Вам это будет затруднительно, – грустно улыбается гость. – Во-первых, вы под арестом. Во-вторых, я уже ранен. Вы же не станете меня добивать? В-третьих, у нас впереди трудный разговор, не будем отвлекаться пустяками. Что до моего имени – пусть будет Александр Фомич. Отца моего звали Тома-Александр Дави де ля Пайетри, что на русский манер просто Фома Пайетри. А что до вас, дорогой друг, то мне о вас почти всё известно. В некотором роде я виноват в ваших нынешних несчастьях, потому взялся наставить на путь истинный. Вы хорошо задолжали Отчизне, пришло время это исправить.

Мишель впивается взглядом в лицо гостя. Хмыкает как человек, которого осенила внезапная мысль, прижимает руку ко лбу, словно у него закружилась голова, недоверчиво спрашивает:
– Вы и в самом деле он?
Александр Фомич морщится то ли от боли, то ли от вопроса.
– И да, и нет, – отвечает гость. – Однако, узнав мою тайну, вы повернёте судьбу свою в опасное русло. Подумайте, хотите ли этого?
– Хочу непременно! – заверяет Мишель.
– Ну, не пеняйте мне после, ибо я воспользуюсь вашей ветренностью. И, как знать, может, вам во благо. Атаки ваши на Жоржа, человека благородного и преданного, всё равно кончились бы дурно. Но покамест дело не о том. Будьте любезны, подкиньте дров в камин и запаситесь терпеньем. История моя длинная и во многом для вас поучительная.

Пока Мишель возится с камином, Александр Фомич достаёт из кармана колокольчик, звонит, и двое слуг вносят в комнату снедь. На столе появляются ваза с мочёными яблоками, чашки с морошкой, багет и четыре тотчас вскрытых бутылки Бордо. Слуги наполняют фужеры и молчаливыми тенями скользят за дверь. Мишель садится в кресло, с тоской смотрит на стол, в животе его бурчит.
Александр Фомич извиняется за скромность трапезы:
– Великий пост, друг мой, да и Арендт – большой мастер экономить на моём желудке. Будем коротать ночь с тем, что Николай Фёдорович прописал. Ну, за вас! – и медленно пьёт вино.
Мишель следует примеру гостя. Ставит пустой фужер и с жаром просит:
– Кем бы вы ни были, расскажите вашу историю.
– Обещайте никогда не укорять меня за то, что я открыл вам свою тайну.
Мишель прикладывает руку к сердцу. Александр Фомич берёт со стола чашку с морошкой и не спеша начинает:
– Отец мой, рождённый чёрнокожей рабыней от маркиза де ля Пайетри, одно время был любимым генералом у Буонапарта. Однако Египетский поход развёл их. Крайняя жестокость будущего императора была невыносима для отца. Сотни отрубленных голов, десятки сожжённых дотла селений, ежедневные карательные экспедиции... Последней каплей стала казнь четырёх тысяч турок, которые сдались, только когда им пообещали жизнь. На четвёртый день плена Буонапарт приказал всех расстрелять. Отец в тот день написал: «Никому не пожелаю пережить то, что пережили мы, видевшие расстрел тысяч молодых мужчин».
Мишель разочарованно вздыхает и тянется за яблоком.
– Однако я не припомню у французов генерала де ля Пайетри. Вы или большой сказочник, или ловкий мистификатор. Впрочем, продолжайте. Ваша история весьма занимательна.

Пригубив вина, Александр Фомич невозмутимо продолжает:
– Что ж, меня предупредили, что вы бываете пренеприятным. Однако сейчас не время для манер. Итак, отец мой покинул Буонапарта и отправился с рапортом в Париж, но в Неаполе его арестовали по навету «калабрийских братьев». Если вас когда-то поражали «гений» и «удачливость» Буонапарта, смело спишите эти чудеса на «братьев». Они пятнадцать лет безжалостно расправлялись с врагами своего протеже. Именно «братья» послали Буонапарта на Восток. Их одержимость крестовыми походами неистребима. Ради Иерусалима они готовы жертвовать и нехристями, и христианами в безмерном количестве. Моего отца-генерала они гноили в тюрьме и травили мышьяком два года. Его освободили, когда власти Буонапарта уже ничто не угрожало – к тому времени, опираясь на армию, он разогнал Директорию и провозгласил себя Первым консулом с неограниченной, по сути, властью. Отец добрался до дома полной развалиной.

Мишель хрустит яблоком, перебивает гостя:
– Вы, верно, про генерала Клебера сказываете. Известно, что Буонапарт притеснял и всячески травил его после Египетского похода. Даже гроб с телом генерала восемнадцать лет держали в тюрьме замка Иф.

Александр Фомич неторопливо откушал морошку и продолжил:
– Вы забегаете вперёд. Об этом успеем ещё поговорить, а пока вернёмся к отцу. К моему рождению он уже знал, как Буонапарт расправляется с неугодными. Но больше собственной смерти отец боялся за меня. Страх заставил его обратиться к русскому приятелю. Не стану скрывать – это был Григорий Строганов. Вы догадаетесь, чем отец заплатил за моё спасение?
Мишель театрально закатывает глаза и с язвительной усмешкой угадывает:
– О, Боже! Его завербовали в тайные агенты.
– Да, и я пошёл по его стопам, – кивает Александр Фомич.

Усмешка сходит с лица Мишеля. Он как будто впервые склонен отнестись к словам гостя серьёзно.
– Так вы тайный агент? – презрительно морщится он. – Но это неприлично порядочному человеку.
– Не всё же паркеты на балах шпорами царапать. Иной раз и Отечеству не в срам послужить, да от супостатов его защитить. А их у Империи куда больше, чем вы воображаете. Поверьте, служба у тайного агента непростая и зачастую короткая. Дурака да труса на ней или ядом попотчуют, или на дыбу вздёрнут. Меня, к примеру, убили намедни. Но об этом тоже после.

Мишель улыбается, полагая, что гость шутит, но, перехватив гримасу боли, задумчиво наполняет оба фужера.
– Продолжайте, – просит он. – Как же вас младенцем спасли от тирана?
– Тут помог весьма прискорбный случай: у Надежды Осиповны, внучки арапа Ганнибала, умер малютка-сын. Решили отдать ей на попечение другого арапчонка с пожизненным содержанием за казённый счёт.
– Как же мать пошла на такой подлог? К тому же есть церковные метрики о рождении и смерти младенца. Как, в конце концов, Надежда Осиповна забрала вас из Франции? – нетерпеливо спрашивает Мишель.
– Церковные метрики? Пожары так опасны для них... Потомкам придётся самим придумать мой день рождения. Что до Надежды Осиповны – мы только год назад с ней помирились. Бог весть почему, но она видела во мне причину гибели своего сына. За год до смерти повинилась передо мной, и мы подружились. А мамушкой я всегда называл няню. До лицея жил в её домишке. От неё и перенял певучую русскую речь: «Здравствуй, князь ты мой прекрасный! Что ты тих, как день ненастный?». Её присказки да небылицы развили во мне странную охоту к рифмам. Хотя в лицее меня Французом окрестили – на родном в ту пору лопотал всё же лучше, чем на русском.

– Объясните, наконец, как вы младенцем в Россию попали? – пытается подловить гостя на лжи Мишель.
Александр Фомич, словно оторвавшись от приятных воспоминаний, вздрагивает и сразу отвечает:
– Василий Львович, мой приёмный дядя, поминал 1805 год как самый благословенный в своей жизни. За казённый счёт его послали во Францию, чтобы забрать меня. Перед смертью он со светлой грустью вспоминал, как несколько месяцев жил, то бишь благоденствовал в Париже, пока приучал меня к себе. Ему в ту пору и сорока не было, так что он не спешил... Впрочем, это не нашего ума дело.
– А как Сергей Львович, ваш, якобы, приёмный отец на это дело смотрел?
Александр Фомич тяжело вздыхает:
– Едва он согласился усыновить меня, как его «по рачительному исполнению должности» повысили по службе, а после передачи меня в лицей ещё и орденом святого Владимира одарили. Однако он полагает, что его услуги Отечеству оценены недостаточно.
– Складно сказки сказываете, – улыбается Мишель.

Снова подходит к камину, шевелит кочергой головешки, подбрасывает полено. Искры звёздами кружат в полумраке.
– Ваш отец-генерал ещё жив? – спрашивает он, не оборачиваясь.
– Увы, умер ещё в 1806 году.
– Видно, здорово он услужил, коли вокруг дитяти такой хоровод развели: и дядю в Париж, и приёмному отцу повышение с орденом, и вас в лицей, где царских детей хотели учить. Выходит, вы с детства на попечении августейшей фамилии?
Александр Фомич с набитым морошкой ртом бурчит что-то в знак согласия. Сглатывает и с грустью вспоминает:
– В первую встречу с Александром я едва не попал под копыта. Слава Богу, император успел придержать коня. Я ничуть не пострадал, хотя няню перепугал не на шутку.

Мишель возвращается к креслу и усмехается:
– Вы – плохой мистификатор. Всем известно, что царская семья – злейший враг Поэта.
– То ли ещё услышите! – кивает Александр Фомич. – Хотите, расскажу, как в первый раз меня послали «к родному пепелищу», вернее, «к отеческим гробам»?
– Отчего же не хочу? Весьма любопытно. При том что Поэта за пределы Империи вовсе не пускали.

Александр Фомич одновременно и хохочет, и корчится от боли в правом боку. Выпивает полфужера вина и с довольной физиономией приступает к истории:
– Ну, так слушайте. После лицея меня определили в коллегию иностранных дел, которая позже преобразовалась в Министерство.
– Верно, – кивает Мишель.
– А уже через месяц, – не обращая внимания на реплику, продолжает Александр Фомич, – отправили в «отпуск» в Михайловское. Разумеется, в Михайловское я тоже успел и даже вписал в альбом Прасковьи Александровны: "Простите, верные дубравы..." О, да, простите за то, что Франция пришлась мне по сердцу. Что поделать, первые впечатления в жизни – самые въедливые. К тому же, набег мой на Париж был вовсе не напрасным, и в несколько дней я успел завести там приятелей.
– Приятельниц, – поправляет Мишель, вновь наполняя фужеры.
– Вы проницательны, – соглашается Александр Фомич. – Потом долго мечтал "туда от жизни удрать, улизнуть". Следующий мой вояж в Париж был куда продолжительней. В 1820 году меня откомандировали в кишинёвскую канцелярию...
С юношеским пылом Мишель перебивает собеседника:
– Позвольте, но в том году Поэта отправили в ссылку за оду «Вольность»!
– Именно так и следовало представить всё дело. Впрочем, выговор мне тоже был. В стихах я едва не выдал своей неприязни к Буонапарту:

"Самовластительный злодей!
Тебя, твой трон я ненавижу,
Твою погибель, смерть детей
С жестокой радостию вижу.
Читают на твоем челе
Печать проклятия народы,
Ты ужас мира, стыд природы,
Упрек ты Богу на земле"

– Ха! А как же "Когда на мрачную Неву звезда полуночи сверкает"?
– Пришлось дописать, – вздыхает Александр Фомич. – Тут двух зайцев убил: подозрения отвёл, и повод для вояжа предоставил. Пора было обживаться в Париже. Налаживать связи, сочинять легенды о себе. Итак, в 1822 году я на торговом судне добрался до Марселя. Это было суровое испытание. Мы попали в ужасный шторм. Судно едва не перевернулось на огромных волнах. Но:

"Есть упоение в бою,
И бездны мрачной на краю,
И в разъярённом океане,
Средь грозных волн и бурной тьмы..."

У Мишеля сияют глаза, в сильном волнении он подхватывает:

"Всё, всё, что гибелью грозит,
Для сердца смертного таит
Неизъяснимы наслажденья –
Бессмертья, может быть, залог!
И счастлив тот, кто средь волненья
Их обретать и ведать мог"

Оба подымают фужеры и пьют с «упоением». Потом Мишель задувает почти выгоревшие свечи, убирает канделябр на каминную полку, бросает поленья в камин, раздувает пламя. Оборачивается, замечает озноб Александра Фомича, заботливо накрывает его своей шинелью, устраивается в своём кресле.
– Рассказывайте, – просит он.

Александр Фомич на миг задумывается и продолжает:
– В бухту Марселя мы вошли глубокой ночью. Море было спокойным, огромная луна освещала дивный мир. Свежий и терпкий ночной воздух бодрил. Уже виднелись огни прибрежных кабаков, когда наше судно проходило мимо чёрной отвесной скалы, на которой высился мрачный замок. «Что это?» – спросил я у капитана. «Замок Иф, – отвечал он. – Тюрьма для государственных преступников». Вдруг раздался плеск воды. «Человек за бортом!» – крикнул я. «Это покойник, – объяснил капитан. – Море – кладбище замка Иф. Мертвецов зашивают в мешок, привязывают пушечное ядро и бросают в пучину». Дикий обычай. Когда-нибудь я опишу его в романе.
– У горцев Кавказа тоже много странных обычаев, – кивает осоловевший Мишель.

Несколько минут в комнате слышно только завывание метели за окнами и весёлое потрескивание поленьев в камине.
– А дальше? – наконец спрашивает Мишель.
– А дальше в Париже появляется двадцатилетний юноша, представляется сыном легендарного генерала, и ищет протекции у друзей отца. Моя африканская внешность была мне лучшей рекомендацией. Тогда же я опубликовал несколько произведений на французском, но они остались незамеченными. Заметным оказалось другое – у кроткой белошвейки Катрин родился от меня сын. Правда, к тому времени я уже был в Империи. Увидеть сына удалось только пять лет спустя, за два года до женитьбы на Натали, и при весьма прискорбных обстоятельствах.
– Что за обстоятельства? – встрепенулся почти сомлевший Мишель.
– Бунт в Париже уже набирал обороты. Несколько раз я едва не погиб, пробираясь после театра сквозь баррикады на квартиру. Помните:

"Кружусь ли я в толпе мятежной,
Вкушаю ль сладостный покой,
Но мысль о смерти неизбежной
Везде близка, всегда со мной.

Младенца ль милого ласкаю,
Уже я думаю: прости!
Тебе я место уступаю;
Мне время тлеть, тебе цвести"

– Время тлеть? Вздор! Вам в ту пору и тридцати не было.
– Увы, революции особенно жадно пожирают молодых. Но давайте отложим разговор до завтра. Я не вполне здоров, да и у вас глаза смыкаются.

***
Перечитал описание первых двух эпизодов, испытал двоякое чувство: с одной стороны, по современным меркам мои комментарии чрезмерно живописны; с другой - мне и в малой степени не удалось передать обаяние героев, их страстность, чуткость, их сияющие глаза, «говорящие» физиономии, порывистые жесты.
Особенно жаль, что их речь пришлось кое-где «осовременить», ибо даже анонимным ретроградам она порой непонятна – за триста лет мы отрастили себе лексикон подоходчивее. Тем не менее, и такое описание хронограмм лучше, чем ничего. А потому, пусть и дурно, но опишу и третий случай, в котором герои сердца моего расстаются:

****
Та же комната. К камину придвинуты два кресла. В одном из них полулежит Александр Фомич, закутанный в полосатый стёганый халат. Мишель стоит у окна и с тоской смотрит на раскрашенные закатными лучами сугробы. Оборачивается, с сомнением спрашивает:
– И в Париже вам сопутствовал успех?
– Ещё какой! – заверяет Александр Фомич. – На сцене "Одеона" в тот год шла моя драма "Генрих III и его двор". Я беспощадно обличал преступные нравы французского королевского двора. Успех был грандиозный. Париж в 1829 году кипел, как котёл. Страсти бушевали и в театрах, и на площадях, а более всего в кабаках. Однако я был счастлив – все дела мои шли как нельзя лучше, мне всё удавалось. Впереди грезилась великая будущность, и Муза всегда была рядом:
"Брожу ли я вдоль улиц шумных,
Вхожу ль во многолюдный храм,
Сижу ль меж юношей безумных,
Я предаюсь моим мечтам"
Одно только тяготило сердце – мать Таши отклонила моё предложение ввиду её младости. Что ж, я не терял надежды.
– А в следующем мятежном году вы тоже были в Париже?
– Про баррикады 1830 года, если захотите, мы потолкуем когда-нибудь на досуге. На некоторое время служба моя тайным агентом почти прекратилась.
Мишель задёргивает шторы, подходит к камину, подбрасывает дров и садится в кресло.
– Семейная жизнь с такой службой несовместна? – спрашивает он.
– Как посмотреть, – отвечает Александр Фомич. – Судите сами, жалование моё в министерстве – восемь тысяч в год, а за услуги тайного характера бывало и по двадцать тысяч, и по тридцать. Опять же детские вопли в Петербургской квартире полезно перемежать с экспедициями в Европу. Когда родилась Машенька, я напросился в Париж, усыновил мальчишку, ему в ту пору было семь, и позаботился об его образовании.
По лицу Мишеля видно, что он в сомнениях.
– И что, Наталья Николаевна не знает о ваших тайных делах?
– Оставим Ташу в покое. Теперь, когда я расстался с нею навеки, мне чрезвычайно неприятно поднимать этот разговор.
– Как, она не знает, что вы живы?
– Таша – баба умная и добрая. Она понимает необходимость и догадается не узнать об этом. Иначе наши дети вырастут в нищите. Все это печально и приводит меня в уныние.
– Но почему? У вас, кажется, имение в Нижегородской губернии.
– Увы, только кажется. Сергей Львович отписал мне Болдино по случаю свадьбы, когда оно было заложено и, в сущности, ему уже не принадлежало. На приданое Таше пришлось одолжить тёще одиннадцать тысяч, которые ей и в голову не придёт вернуть. К тому же в последние годы семья моя увеличивалась не только детьми, но и Ташиными сёстрами. Служба вынуждала меня жить в Петербурге, потому траты на квартиру выросли многократно. Другие расходы тоже шли своим чередом, а уж сколько добавилось на балы, без которых девиц с рук не сбыть! Я мог иметь большие суммы, но мы много и проживали. Да и сын во Франции нуждался в моей поддержке.
– Но государь взялся оплатить ваши долги, – напоминает Мишель.
– Он обещал не взваливать их на вдову и сирот, отлично зная, что тем или иным способом я верну всё с лихвой. А Таша, окруженная всеми утешениями, ещё найдёт своё счастье.
Лицо Александра Фомича мрачнеет, горькая язвительная улыбка придаёт чертам его, озаряемым пламенем камина, болезненную остроту.

– И всё же, как можно бросить жену и детей? – недоумевает Мишель.

Александр Фомич долго молчит, потом с горечью говорит:
– Друг мой, жена моя прелесть, и чем доле я с ней жил, тем более любил это чистое, доброе создание, которого я ничем не заслужил. Мне совестно, ей-богу... но тут уж не до совести. Кто, по-вашему, меня убил?
– Д’Антес! – восклицает Мишель. – Я едва не сквитался с ним вчера, но меня схватили и привезли сюда.
– Вы, похоже, не знаете, что Жорж нам с Ташей родня. Ей по линии Загряжских, а мне через Мусиных-Пушкиных. А теперь ещё он – супруг Ташиной сестры Екатерины Николаевны.
– О, да! Весь Свет вдруг обнаружил в нём героя. Как же, он пожертвовал своим счастьем ради чести Натальи Николаевны, – угрюмо ворчит Мишель.
Александр Фомич грустно улыбается:
– Меня нимало не удивило суждение хорошего общества, гостинной аристократии, чёрт знает, как назвать эту сволочь. Общество выдержало свой характер: убийца бранит жертву. Это в порядке вещей. Однако остыньте, друг мой. Жорж не виновен в этих преступлениях. К тому ж, он всей душою любит Екатерину. Давайте-ка, выпьем за его здоровье!
Мишель в растерянности, но встаёт, берёт со стола два фужера и подаёт один Александру Фомичу.
– Но как же? – не унимается Мишель, пригубив вина, – Зачем он в России? Или он тоже тайный агент?
– Вот именно. Который год по делам службы изнывает в Петербурге с благородным самоотвержением.

Мишель мечется по комнате, обдумывая услышанное. Наконец останавливается возле кресла, недоверчиво спрашивает:
– Но зачем компрометировать Наталью Николаевну, стрелять в вас?
– Мою мнимую смерть готовили давно. Связи мои в Париже столь широки, что ими давно пора воспользоваться на пользу Империи. Но супостаты, видно, прознали, что я тайный агент, и подключились к пьесе. Сперва разослали письма от ордена Рогоносцев, потом пустили в Свет грязные сплетни. Пришлось спешно импровизировать. Жорж предложил дуэль с холостыми патронами и краской для фальшивых ран. Секунданты даже не проверили пистолетов – их предупредили, что это лишнее. Лучше бы проверили, ибо кто-то с умыслом вложил в них пули. Будьте покойны, подлеца, полагаю, масона, найдут и взыщут с него без дуэльных сцен, но служба моя тайным агентом в России более невозможна. Скорее рано, чем поздно, меня здесь убьют – у тайных обществ заведено доводить приговор до исполнения. Так что и выбора у меня нет – впереди родная французская чужбина, да Ташины письма у сердца, чтоб разгонять в нём тьму.

Потрясённый Мишель молчит дольше обычного. Слышится что-то похожее на скрежет зубов.
– Нужно потерять рассудок, чтоб как-нибудь возражать против этого, но кто мог решиться на такое?
– В Третьем отделении на службе кого только нет. Одних литераторов не перечесть: Грибоедов, Гоголь, Белинский... Кто-то мог оговориться нечаянно, а кто-то и с умыслом.
В ещё большем смятении Мишель перебивает:
– Гоголь? Белинский?!
Александр Фомич пожимает плечами:
– Надеюсь, и вы нынче же примкнёте к нам. Вы наблюдательны, умны, благородны – России пригодятся ваши таланты.
– Империи, – усмехается Мишель.
– Ах, оставьте свой юношеский либерализм, – морщится Александр Фомич. – Всякой земле нужен хозяин, а не горлопаны-вольтерьянцы. Без командира любая армия – сброд. Вам ли, гусару, это объяснять?

Мишель осушает фужер и с решимостью юности соглашается:
– Пусть так. Кажется, эти соображения вместе с некоторыми другими решительно убедили меня. Вы открыли новую струну в душе моей и новую цель моему существованию.
– К радости всех заинтересованных сторон, – кивает Александр Фомич.
– Что я должен делать?
– Для начала, научитесь Отчизну любить.
Мишель задумывается, словно прикидывает тяжесть задания, потом признаётся:
– Пожалуй, я и сейчас люблю Отчизну. Но странною любовью. Впрочем, тут есть над чем задуматься.
– Научитесь быть любезным и заводить нужные знакомства. От этого прежде всего будет зависеть успех.
– Бабушка с радостью меня отмуштрует.
– Научитесь скрывать свои чувства и разыгрывать противоположные.
– Фиглярство, – кривится Мишель.
– Фиглярство, – соглашается Александр Фомич. – Но, благодаря нему, вы можете быть полезны. Прочие наставления вам дадут другие наставники. Теперь мы расстанемся, мне пора собираться в дальний путь. Остаток дней я надеюсь посвятить не только служению России, но и собственной литературной карьере. Вы ещё услышите о блестящем парижском романисте.
Мишель с грустью смотрит на Александра Фомича. Пытается утешить:
– Положительно, Бог, наконец, вспомнил и о вас. Надеюсь, Он даст вам больше, чем ныне отнимает. Желаю вам всего того счастья и благополучия, которых вы достойны. И последнее: какой у вас будет псевдоним? Чьи романы заказывать из Парижа?
– На этот раз никаких псевдонимов. На обложках моих сочинений будет стоять общее для меня и моего отца имя – Александр Дюма.

****
Не знаю, как сложились судьбы Александра Фомича и Мишеля, но не удивлюсь, если современники знали об этих героях меньше моего. Во имя Дюма-отца, Дюма и Мишеля призываю бойцов Ретромира неустанно искать хронограммы дальнейших событий и бесстрашно отбивать их у спецслужб.

© Адаменкова Наталья, 20.06.2014 в 14:04
Свидетельство о публикации № 20062014140442-00362264
Читателей произведения за все время — 23, полученных рецензий — 0.

Оценки

Оценка: 5,00 (голосов: 1)

Рецензии


Это произведение рекомендуют