Вот уж и война кончилась, и люди вокруг счастливы, а у нее счастья все нет и нет. Варвара жила одна в саманной избе, одна с тех пор, как муж ушел на войну. Она никогда от него не получала ни письма, ни похоронки. Только во снах звала его, и ей виделся силуэт в ночной мгле, очень похожий на мужа. Вот и война прошла, начали возвращаться домой мужчины: кто инвалид, кто с бравым видом и патефоном. По-разному возвращались, а ее – нет. Ее муж ни в каких списках не значился, не давал ответа военкомат, ни сослуживцы из гвардейского полка. Варвара не забывала о нем ни на день, не забывала вспоминать, не забывала мечтать. Она представляла, как он вернется в дом, в дом чистый, убранный, на окнах кружевные белые занавески и она видит его в своих снах в это окно, обрамленное шторами и обеденным столом у окна. Он стоит нерешительно смотрит на дом, не видит жену в темноте помещения, вглядывается и волнуется. Она представляла, как задержится на секунду удар сердца, а потом запляшет, но она не будет чувствовать этого, потому что побежит в сени, с сеней на улицу в его объятья. Потом они будут сидеть за столом, лежать в кровати, идти по улице. Она будет открывать его заново, каждый раз. Гладить сильное тело, не спрашивать о войне, не рассказывать ему о тяжком труде в тылу. И всегда ясная погода, всегда чистая улица, но это в мечтах.
Лето было трудное: пришлось ездить на поле каждый день за двадцать километров от поселка по распоряжению председателя. Выматывалась сильно, но не роптала. С подругами не виделась, только в кузове грузовика разговаривала с женщинами – вдовами и счастливицами, хотя счастливиц таких было не много. Но у всех был кто-то дома, у нее – никого. А потом на поле, одна на много сотен метров, она полола свеклу, окучивала, копала – работала - как всю войну.
Наступила зима, а от него не было новостей. Варвара работала, сухо отвечала на вопросы, если кто спрашивал, а сама ни с кем не заговаривала. Она только в военкомат приходила, молча, и молча уходила. Электричества в доме не было часто, чаще не было, чем было – дом на косогоре, а зима была с лютыми ветрами, которые то порвут провода, то вовсе – завалят трансформатор. Потому зимовала в темноте, ела затерку, смотрела на луну, и снился ей его силуэт. На зиму у Варвары не было работы и денег тоже не было. Она тосковала, не плакала, а так осторожно, робко мечтала, как он стоит в нерешительности за белыми занавесками, с вещмешком, красивый в пилотке, с усами, ее, он. А потом во сне тихо звала, но ее голос никто не слышал, тихий, жалостливый, слабый голос женщины.
Весной к ней стал приставать Степан – деловой инвалид войны – от контузии у него отнялась правая щека с глазом. Глаз все время смотрел вниз, а с безвольно опустившегося уголка рта всегда нависала капелька, он ее смакивал платочком, там было раздражение, но он его не чувствовал. Степан был хороший: сосед, герой, строитель и приставал к ней не особо настырно, просто от широты душевной мог схватить в охапку Варю и прокружить ее на другую сторону улицы через весеннюю грязь поставить и смущенно покраснеть. И он не упускал возможности заговорить с ней, старался чем-нибудь угостить. Она из приличия отвечала улыбкой и боялась попасться ему пьяному, а пил тот много. Хотя нужно отдать ему должное - ни разу не пришел к ней домой, ни трезвый, ни пьяный, что удивительно.
Варвару привлекли к посевной, появилось немного денег, и она решила съездить в город. Выбрала дни в мае, когда зарядили дожди. И пошла на станцию. По дороге ее встретил пьяный Степан. Хотел, по началу, заговорить с ней, но постеснялся своего состояния и не смог, заткнулся на половине фразы, развернулся и пошел в поселок. Варя потом сидела на лавочке, дожидаясь поезда, и плакала – так ей показался жалким Степан, его пьяное лицо осунувшееся, распухшее от пьянства. А ведь он герой войны, как ее муж, ее-то красивый, стройненький, подтянутый стоит у калитки, все соседи видят, любуются. А она в ситцевом платьишке бежит к нему и ног своих не чувствует от счастья.
В городе она купила платьишко, в котором встретит мужа – дорого, оно стоило всех денег, что выделил председатель. Домой она ехала счастливая, поглаживая бумажный пакет, который лежал на коленях, всю дорогу видя в стекло вагона Его отражение, сидящего рядом с ней. И большая соленая слеза катилась по щеке.
Потом было лето, было много работы, она сорвала спину, да так, что в уборочную пролежала дома, пришлось опять жить на одни талоны. Из-за болезни сны стали тревожнее и она кричала, от крика просыпалась, но что снилось, не помнила. Потом стал приходить Степан. У него высох глаз. Потому он ходил в повязке. Глаз так и оставался ссохшейся изюминкой в глазнице – Степан показывал его по пьяни мужикам, а потом бил их в морду. Варваре он приносил еду, помогал по дому, перед снегом починил крышу и долго говорил с ней вечерами, вернее – рассказывал. Он совсем недавно решился с ней так говорить, а Варя слушала. Она с ним училась в школе. Степа знал Сашу – ее мужа, были друзья, и она не понимала, почему он выбрал жену своего друга. В поселке были вдовы, были девушки. Он герой, работает, здоров, а тратит вечера с почти кликушей. Она даже все это и хотела ему сказать, а вышло:
- Не приходи больше, Степ. – сказала хриплым слабым голосом, который сама же и не узнала.
Он молчал и сидел, сгорбившись под тяжестью ноши неразделенной любви. И тут, казалось бы, время высказаться, может наговорить, но он молча сидел глядя себе на ноги в старых сапогах. Он сидел на завалинке, которую подлил сегодня к зиме, и не знал, как ему поступить. Разные мысли, горькие, желание напиться, все кипело, бурлило в нем. Но все, что он сказал:
- Я послезавтра приду завалинку проверить, - шлепнул кепкой по коленке и пошел вниз с косогора, на котором стояла хата Варвары. – Пока.
Но до зимы она о нем больше не слыхала. На зиму она устроилась в сельсовет, на побегушки к председателю. Много молчала, старалась быть одной, но улыбалась. Людям она нравилась – стройная с правильным лицом, большими глазами, синими как июльский туман. Только одна старуха уловила в них истинную природу тумана:
- Ой, беда с этой бабой, ой, беда. – так она причитала, когда шла с подружкой такого же возраста с приема от председателя. – Она ж Сашки Яковлева жена, вдова, наверное, хотя кто их знает – возвращаются мужики до сих пор, вон этот… как его?
- Да Пузан, чтоб его, - помогла подруга – про него же говоришь?
- Ну, а чей-то он Пузан?
- Вся их семья с деда Пузаны, и он Пузан. Дед-то, старый, он с пузом ходил. Как баба, потом кулачили его – корову забрали в кольхоз, а дети и внуки все Пузаны, вредны очень.
- Но вернулся же?
- Да сидел поди!
Так разговор и ушел совсем от Вари, забыли они о ней и не вспоминали больше, как больше и не встречали.
В феврале умер дед Сидор. Умер в хате, проболев с осени. Бабка его тоже была готова покинуть мир, но вначале нужно было похоронить деда. В ту ночь собака разрывалась злобным воем, тревожила соседей, заражала тревогой всех соседских цепных псов. Все село было свидетелем жуткого концерта. Собаки стонали, кусали свои лапы, срывались с цепи, сходили с ума. Но тяжелее всех выла Сидоровская псина, тоже очень старая, как и чета хозяев. Собака просто сходила с ума, грызя дверь, карябая ее когтями, чувствуя смерть и страдания, а может она видела призрак хозяина, который просил помочь в последний раз… и не ему, а его жене. . Весь темный зимний вечер старушка готовила тело, а потом, замотав его в тряпки, обвязав бережно, с любовью, веревками, тащила на улицу. Ей и в голову не пришло кого-то звать - соседи не отказали б, но она все делала сама – не могла она разделить с кем-то последние хлопоты. В войну они ели мокрицу – трава, раньше сорняком считали, а потом распробовали – ничего, есть можно. На той траве они и похудели, ослабли. Мертвого мужа тащила через два порога, под вой бедной псины, тащила его эти пять метров, тащила полночи. Садилась рядом отдыхала, разговаривала с ним, материлась на собаку – говорила: «Окаянная!», и махала в сторону двери и заливающейся собаки худым кулачком в обвисшей дряблой коже. А потом вставала, смотрела на мужа, плакала, бережно переворачивала его и снова садилась на лавочку, которая удачно стояла по длине всего маршрута до двери.
Когда она навалила тело на порог и открыла дверь, собака на миг замолчала и, понюхав сверток, отскочила, коротко гавкнула. Дальше псина молчала, только отрывисто взвизгивала, когда старуха махала в ее сторону клюкой, и молча следовала за ними.
Это был февраль, много снега, луна приближалась к полной фазе, и всю дорогу было видно. Вокруг исходили лаем собаки, рядом бежал бедный пес. А она тащила санки, на которых лежал ее муж – Сидор. Уже не плакала – не было сил. И если в доме она с ним еще разговаривала, то сейчас старуха только шла, шла и вздыхала перед тем, как сделать остановку. Она боялась, что не сможет, что не хватит сил, сетовала, что собака глупая - не может помочь. Даже предлагала собаке тащить санки – совала в зубы той веревку, просила помочь. Но собака виновато смотрела и не делала попытки понять.
Хорошо местность ровная: через мосток и на бугорок, маленький, не заметный даже, но за ним сельское кладбище. Оно раздалось за четыре года, хотя большая часть сельчан похоронены не здесь.
Старушка постояла в свете луны, осмотрела погост, и начала руками в рукавицах разгребать снег. Снег спрессовался за зиму, отвердел под ветрами и солнцем, каждая пригоршня давалась с трудом. А толстый слой фибра приходилось бить слабыми старушечьими пальцами, чтобы пробить дырку и найти там сухой рассыпчатый снег. Она плакала и от боли, и от усталости, и от расставания. С каждой зачерпнутой ладошкой снега наступало расставание с Ним. Она его всегда звала Сидором, ей не нравилось имя, про себя звала «Мой», но он не разделял эти сентиментальности - позволял обращаться только по имени или называть мужем. В старости - стал мягче, плакал, чего в молодости не позволял себе. И не расставался с ней ни на минуту. Был суровый, коренной сибиряк, а она - дочь переселенцев, любили друг друга, не дрались, не ругались. Как война началась, они ни с кем и не общались. И из ограды не ходили, только огородом жили, да и то приходилось мокрицей перебиваться, но прожили. А детей у них не было, одни на всем свете остались. Теперь, вот, она совсем одна.
- Ну, ничего, мой милый, и мне дорожка к тебе скорая лежит, - так приговаривала старуха, стаскивая мужа в снежную яму.
Потом старательно его укладывала на спину, выравнивала, придавала удобное положение. Нащупала под тряпками его лицо и заревела так, что собака отскочила испуганно:
- На кого же ты покинул?! Грешную, и детей не родила тебе, и хороню безбожно, простишь ли? Ох! Забери меня, забери, сейчас же забери!
И плакала она и просилась, а на рассвете шла домой. Умерла через неделю, вернее - нашли через неделю – собака бесновалась и соседи, почуяв неладное, пришли проведать. Тело деда нашли и того позже – когда снег на кладбище стаял.
Варя эту историю слышала в сельсовете, и задумалась очень. Она не могла избавиться от мысли, что завидует Сидорихе, так же хочет все прекратить. В какой-то момент она просто ушла домой и перестала выходить на люди. Постирала кружевные белые занавески, повесила на оконце и жила, тихо, питаясь затеркой, видя сны и погружаясь в мечты. В какой-то момент она перестала различать сны, мечты и реальность. В этой новой жизни встречала Сашу с войны, бежала на встречу, вешалась на шею. Он был живой, светлый, чистый, красивый. И она радовалась, прижималась к его груди, к кителю с железными пуговицами щекой и смотрела на мир, на соседей, на свой дом, на небо. И она была радостна, только он не говорил с ней. Молчал. Молча сидел, на стуле посреди комнаты, молча стоял за калиткой. Не ложился к ней в кровать, да она и не просила: «Ладно, обойдусь, ты отдохни, покушай, я наготовила…», но потом понимала, что кроме затерки нет в доме больше еды, и стесненно замолкала, всплакивала.
Она ложилась на кровать, на бок, и смотрела, как в лунном свете ее муж тяжело вздохнув, садился на стул, к ней спиною, потом он снова садился, вздохнув, и снова, и снова, пока солнце не осветит его сильную фигуру, стоящего за белыми кружевными занавесками, за калиткой, и нерешительно всматривающегося в темноту хаты. И снова ее сердце остановилось…
- Сашенька, Сашенька!
- Пойдем, пойдем со мной, милая.