Она улыбается и что-то говорит, я пытаюсь объяснить, что не слышу ее и не понимаю, но не получается. На Сашкиной щеке дрожит ямочка.
Эти сны уже стали привычными, от них почти не больно. А потом случается что-то новое: Артем бежит через залитый солнцем пустырь, иногда оборачивается ко мне и читает какие-то стихи, которые я знаю и не знаю. Вспомню их потом. Наверное.
Артем уже идет вдоль кромки темного моря, потертый пиджак застегнут на все пуговицы, на груди медали, на медалях – лучи солнца. Осознаю: это пиджак моего деда, его медали. Вечная память о далекой войне. Зачем Артем надел пиджак, уже больше десяти лет висящий в моем шкафу? Но снова есть только Сашка, она тихо садится рядом, глядит исподлобья. Словно ждет чего-то. И это невыносимо, а потому мне остается лишь одно – проснуться и смотреть в смутный предутренний потолок.
Сашка уже давно оккупировала мои сны. Это не удивительно, я же в последнее время так много думаю о ней. Можно было бы узнать ее телефон или электронку. Еще проще написать в ее блог. Туда все пишут. Сочувствуют. А я не могу. Не найду слов. И вообще ей сейчас не нужны ни мои слова, ни чьи-либо еще.
Артем приснился впервые, хотя в эти странные времена тоже занимает в моих мыслях не последнее место. Я ведь давно его отпустила, годами о нем не думала. Мы изредка приезжали в стремительно пустеющий город нашего детства, но почему-то никогда не пересекались. Конечно, иногда я встречала его мать и потому знала, что он женился и уже успел дважды стать папой. Иногда у меня мелькала мысль, что вот однажды соберусь в отпуск в Крым, и тогда все-таки свижусь с Темкой. Мы повспоминаем, посмеемся или погрустим, а после – ¬¬ разойдемся в разные стороны, не оглядываясь. А потом вдруг выяснилось, что в нашей стране, в нашем доме, идет война. И пока на работе, в транспорте и на улицах люди рвали души в спорах, отдадим ли мы Крым, у меня была одна мысль: только бы с Артемом все обошлось. И с его семьей. И со всеми остальными. Пусть политики там наверху как-то договорятся, пусть делают, что хотят, но не надо крови. Не надо героизма. Сейчас Артем с семьей на материке. В Украине, которая пока еще Украина. Надо просто радоваться и благодарить за это судьбу или небо. Но зачем он мне приснился?
У утреннего воздуха сладковатый привкус. Родители за завтраком молчаливы, между ними в последние недели шла гражданская война, а сейчас не пойми что – то ли мир, то ли перемирие.
Завтра надо уезжать домой, к мужу, поэтому сегодня прогуляюсь почти не меняющимися улицами своего прошлого. «В этом дурацком городе все друг друга знают, но всем на всех наплевать» – так я заявила в 14 лет, мне тогда нравилось быть мрачной. Артем в ответ сказал, что мир гораздо интереснее и красочнее, чем кажется на первый взгляд. Сашка заметила, что на старой яблоне, которую все давным-давно считали мертвой, одна ветка уже совсем в цвету. С визгом вождя краснокожих это солнечноволосое чудо бежит к воскресшему дереву, а нам с Артемом остается только переглянуться и смиренно двинуться следом. Тогда была весна, сейчас тоже, но почему-то пахнет не цветами, а дождем и дымом. Хотя, возможно, этот запах я сама себе придумала.
Иду и вдруг понимаю, что с минуты на минуту ожидаю встретить Сашку. Конечно, это мои фантазии, она сейчас далеко. Ноги почему-то сами идут к садику. Здесь тоже почти ничего не изменилось: две качельки в облупившейся краске все так же чуть раскачиваются на ветру, а из зарослей хризантем чудом уцелевший Ленин бессмысленно смотрит гипсовыми глазами. На его постаменте сидит кто-то совсем незнакомый. Кто-то в кепке ярко-вишневого цвета.
Сашка.
Застываю. Знаю, что это не галлюцинация. А что тогда? Судьба? Смотрю во все глаза на когда-то родного человечка. Боже, она в такую жару кутается в мешковатый черный плащ. Озябшая птичка на жердочке. Ее не должно быть здесь. Лучше бы я пошла другой дорогой. И сейчас еще не поздно убежать. Спрятаться. Но это глупо. Можно просто пройти рядом и тихо поздороваться. Очень тихо. Бросить дежурное «привет» – не столько для нее, сколько для успокоения собственной совести. Даже если она услышит и поднимет глаза… Даже если она меня увидит, то ведь не узнает. Да она забыла обо мне еще тысячу лет назад.
Пока мозг строит планы бегства, ноги живут своей жизнью и несут меня к месту казни. В младшей группе мы решили нарядить эту статую в шапку-ушанку. Пожалели лысоголового дядю, решили, что он мерзнет. Тогда воспитательница долго смеялась и ругалась, а нянечка качала головой и плакала, она же была почти старушкой, и Ленин оставался для нее не просто куском гипса.
Я уже так близко, что могу видеть, как судорожно сцеплены Сашкины руки. Она поднимает голову, и оказывается, что глаза у нее почти такие же гипсовые и мертвые, как у Ленина. А в следующий миг ее бледные губы складываются в улыбку. На щеке дрожит ямочка – совсем как в детстве и точно как во сне. Нет, не могу на это смотреть.
¬– Привет, – ее голос хрипловатый, будто простуженный.
– Здравствуй, – еле выдавливаю. Голос противно дрожит.
Стою, не знаю, куда себя деть. Сашкину улыбку, наверное, кто-то посадил на суперклей, и она теперь не исчезнет ближайшие лет двести.
– Тебе что, холодно?
Качает головой:
– Мне нормально. А плащ я надела, потому что в нем удобно.
Достойный ответ на бессмысленный вопрос. Воздух такой теплый, пьянящий, почти летний. Но почему-то еще сильнее запахло дождем и дымом. Как будто осень на дворе. Сашка спрашивает меня, как дела, отвечаю, что отлично. Предлагает пройтись – так просто, будто мы расстались только вчера или вообще несколько часов назад. Я соглашаюсь. Не понимаю, где ее семья, друзья и все остальные. Нужно, чтобы все время кто-то был рядом. Кто-то, умеющий держать за руку и находить верные слова. Сашка долго стряхивает несуществующую пыль с колен и рукавов. И говорит, что надо идти быстро, а то ей холодно.
Город сегодня, как назло, пуст и невыносимо тих. Настолько тих, что слышу Сашкино дыхание. Когда идем через скверик, под ногами шелестит прошлогодняя листва. Так странно: снега ушли, взошла молодая трава, а бесполезные сухие листья никуда не делись, им, наверное, просто нравится притворяться бессмертными. Пока я судорожно ищу нейтральную тему для беседы, Сашка говорит, что я совсем не изменилась. Идет, обхватив себя руками. И улыбается. Спрашиваю, как здоровье у ее бабушки.
– Она молодец. Я теперь почти все время у нее.
Ее бабушка живет далеко – на другом конце города, на горе. Там все иное, там даже деревья зацветают позднее.
– Она, наверное, рада.
– Я тоже рада. У бабушки я дома. А вчера я ездила в гости.
– Это тоже иногда надо.
За нами бежит большая серая собака, раз за разом обгоняет, ждет, оглядываясь, а потом опять следует по пятам. Ее прозрачные золотистые глаза полны боли и мольбы. Сашка роется в сумке, вытаскивает половину булочки, кладет на выбеленный солнцем и ливнями асфальт. Собака минуту смотрит недоверчиво, будто ждет, что сейчас ее ударят, накажут за надежду. Потом хватает булочку и бежит в заросли.
– Ты заметила? Она мама, – Сашка смотрит вслед, ее улыбка впервые за сегодня кажется почти настоящей.
– Нет, не заметила.
Хочу скорее привести Сашку к себе домой. Ее надо напоить чем-то теплым и вообще…Дом – это безопасность, пусть даже и чужой. Нет, мой дом для Сашки никогда не был и не будет чужим, что бы между нами ни происходило.
Она рассматривает двор с видом человека, впервые ступившего на неизведанную планету.
– У вас здесь ничего не изменилось. Только калина подросла. Ты сделаешь чай с калиной?
– Конечно.
Из комнаты родителей слышу жужжание телевизора. Новости. Опять. Не могу.
– Родители смотрят, что происходит в мире? – Сашка все с той же пугающей меня тщательностью вытирает ноги. – Сейчас все что-то смотрят или читают. Примерно как в нашем детстве. Помнишь, по телевизору все время показывали Горбачева?
– Я не помню так давно. Помню только, как показывали сериалы. Город просто умирал, потому что надо было смотреть «Марьяну». Но это вроде было позже Горбачова.
На самом деле хорошо помню бесконечные горбачевские речи, и его меченое лицо на экране, и каким молчаливым в те дни был мой дед. Иногда он доставал коробку со своими медалями и рассматривал их с каким-то беспомощно-потерянным видом. Вечерами, пока вся семья впитывала новости, я убегала в соседский двор. Там Сашка делала бутерброды с размоченным в воде сахаром, а потом учила меня мелом рисовать на асфальте странных существ со стрекозиными крыльями и всегда улыбающимися лицами. Мы вдвоем склонялись над кроваткой ее брата, он так тихо сопел во сне. На младенческом лице я высматривала Сашкин курносый нос и упрямый подбородок. «Потрогай, Катя, какие у него гладенькие нежные ручки. Как у куколки». «Я боюсь». «Не надо. Просто потрогай осторожно. Он пахнет клубничным, да?» «Не знаю. Клубничным и молочным, наверное». Я все помню.
Из окна моей комнаты Сашка смотрит на свой бывший дом. Там теперь все по-другому: окна перекрашены и выросли новые яблони, а виноградник, так лелеемый ее отцом, выкорчеван, выброшен. Боюсь оставлять ее одну, но убеждаю себя, что все в порядке, захожу к родителям. Не смотрю на экран, не слышу голосов. Родители боятся завтрашнего дня, но делают вид, что все нормально.
– У меня гости.
– Кто?
– Сашка.
Отец подается вперед, смотрит настороженно. У мамы морщинка меж бровей становится глубже.
– Я думала, она в Киеве.
– Нет, она у бабушки.
– И как держится?
– Молодцом. А как же еще?
Да, держится, делает вид, что видит меня. А я притворяюсь, будто не подозреваю, что происходит в ее жизни.
– Может, позвонить ее бабушке? Сейчас надо, чтобы рядом с ней кто-то был.
В душе соглашаюсь с мамиными словами, но говорю другое:
– Ну я же рядом. Разберемся
Нагружая поднос всем, что нашлось в холодильнике, осознаю, что помню далеко не все. Как-то совсем забылось, что чай с калиной готовил Сашкин папа, у него это получалось потрясающе, я так точно не смогу. Он любил готовить и учил Сашку. Кажется, они пекли яблоки, когда он упал, чтобы уже никогда не подняться. Слишком большие сердца имеют огромный недостаток – сгорают до срока. Сашкиному папе кто-то отмерил всего-навсего сорок три года. На похоронах алкоголик дядя Федя, наша местная достопримечательность, лил пьяные слезы и говорил: «Хороший был человек, и не скажешь, что западенец». Я хотела спросить, кто такой западенец и почему так странно, что он может быть хорошим, но забыла. Потому что на похоронах Сашка не плакала, только держала мелкого брата за руку, смотрела в никуда и улыбалась. Люди качали головами. Потом я нашла ее в кладовой. Она спала на мешке с цементом, завернувшись в отцовское пальто. Оно было темно-синее. Может, с того самого времени темно-синий стал цветом утраты.
С подносом захожу в комнату – она сидит с книжкой. Вместо прежней солнечной гривы – жалкий хвостик, перетянутый фиолетовой резиночкой, шея в черном вороте свитера кажется неестественно белой и такой беззащитной. Рука гладит округлость живота, еще совсем небольшую, наверное, незаметную для того, кто не всматривается до боли в глазах.
Беременна.
Слава Господу.
Принюхивается, как настороженный зверек. Когда-то в эту пору ее курносый носишко покрывался рыжими веснушками, а сейчас ни одной нет.
– Калина… Мне вот этого и не хватало.
Обхватывает чашку двумя ладошками, прижимает к щеке.
– Осторожно, горячо все-таки…
– Нет, не очень. Твои родители дома?
– Да.
– Они не придут на меня смотреть? – спокойно так спрашивает, прищурилась и ждет. Ей как будто действительно интересно посмотреть на тех, кто захочет посмотреть на нее.
– Нет, конечно! – давлюсь возмущением. – Никто не придет, если тебе это неприятно. Нет, ну если ты хочешь с ними увидеться, то можно к ним зайти… Но ты же не хочешь, да?
Закусывает губу:
– Нет. Не хочу.
И сникла, плечи ссутулились, будто на них тяжесть целого мира. Но это только на миг – вот она распрямляется, осторожно тянет чай. Будто волшебное зелье. Закрывает глаза.
– Нравится?
– Не мешай. Я жду.
– Чего?
– Чуда. Или хоть чего-то.
Делаю глоток и решаю тоже ждать. Жду, что все плохое окажется сном и нить ушедших лет смотается в несуществующий клубок. Что мы снова станем маленькими или хотя бы подростками. Что вернемся в ту вселенную, где смотрели в одну сторону и чувствовали грусть и радость друг друга на расстоянии. Только всего этого никогда не будет, чай остается просто чаем, он слишком горек и даже медвяная сладость его не спасает. Этот мед такой тягучий, у него запах осенних цветов. Так пахнет увядание? Отчаянно стесняюсь смотреть на Сашкин живот, на то, как нежно и непринужденно она его поглаживает. Самый естественный жест в мире. Но не для моих глаз. Потому что это как видеть что-то предельно сокровенное, нет, скорее даже священное.
– В этой книге ты хранила фотку Артема, – она не спрашивает, а просто утверждает. Смотрю на изрядно потрепанный томик, который она читала (или делала вид, что читала). Сборник стихотворений Стуса - когда-то раздражающе непонятных, а в последнее время родных до спазмов в сердце. А я и забыла, кого когда-то хранила между тонкими листами дешевой бумаги.
– Да, было дело.
– Мне кажется, я его видела здесь на днях. Не помню где. Наверное, я ждала автобус, а он прошел на другой стороне дороги и не заметил меня.
– Может быть.
Глотаю комок в горле. Артем давно не приезжал сюда. Он занят. Защищает Родину. По крайней мере, пытается. Нелегко защищать Родину, имя которой – Украина. Особенно нелегко, когда собственная мать говорит: «Лучше бы ты перешел к русским. Что тебе дала эта «незалежная»?» В этом маленьком городе все всё знают, уши чуткие, а стены тонкие, сплетни не ползут, а летают со сверхзвуковой скоростью. Мать боится за своего ребенка и желает ему счастья. Думает, будто точно знает, что для него хорошо.
– Нет, наверное, мне это приснилось. Ты же догадалась, что мне это приснилось? – Сашка снова щурится, и это только призрак прежнего ее прищура – испытывающего, ироничного, дорогого до слез. – Не надо беречь меня настолько.
– Хорошо, не буду. Он пока что к нам не приедет. Угораздило же его выбрать себе работу.
– Да нет, прекрасная работа. И ему подходит. Вся надежда сейчас на таких, как Артем. Но их мало, а остальные планируют отсидеться. Но не получится. На этот раз отсидеться по-тихому ни у кого не получится. Ни у военных, ни у остальных.
Смотрит вдаль невидящими глазами, брови сошлись в одну линию. Наверное, она права. Но как ей сказать, что не все родились воинами? Как объяснить, что простые люди не готовы? Патриотичные речи с экранов телевизоров и пылкие дискуссии в соцсетях – это, конечно, хорошо и замечательно, но им на смену уже идет настоящая война, а это всегда бойня и мясорубка. Мы, обыватели, в большинстве своем вовсе не готовы принять такое. Проклятье, я тоже полюбила слово «мы», хотя всю жизнь его остерегалась. На самом деле это я не готова, а обо всех остальных мне ничего не известно. Конечно, Сашке о своих терзаниях и колебаниях сообщать не стану. Ее война началась давно, когда я еще ничего не видела и не понимала, когда всерьез полагала, будто происходящее в моей стране меня не касается.
– Знаешь, я подумала, когда все закончится, Артему нужно будет учить молодое поколение. У него получится. Воспитает настоящих защитников, которые будут хранить стране верность даже в самых экстремальных условиях.
– Может, так и будет. Если все закончится хорошо, – Сашка уже долго размешивает чай, наверное, скоро в дне чашки будет дырка. – Мы с ним давно не говорили. Кажется, его жена никогда не уезжала из Крыма. Зато теперь хотя бы увидит мир. Ну не весь мир, а что-то кроме Крыма.
– Наверное, ей будет тяжело привыкать. Еще чаю хочешь?
– Нет. И я не понимаю, почему ей должно быть тяжело. Они же все вместе, вся семья. И Артем поступил правильно. Как вообще можно оправдывать тех, кто нас предал? Значит, пока они просто носили красивую форму и получали зарплаты, они были воинами, а когда все-таки пришлось что-то сделать для страны, превратились в…
Кашляет.
– Простудилась?
– Нет. Это меня Бог наказал. За глупые мысли. Давай не будем говорить о Крыме.
– Давай.
Сашке больно говорить о семье, которая уцелела. Это нормально.
Я иду рядом с Артемом, читаю в его чертах незнакомую тревожную взрослость, над нами целое августовское небо.
– А если придется воевать? – спрашиваю скорее в шутку.
– Значит придется. Я же становлюсь военным не ради красивой формы.
– Да не выдумывай. Не будешь ты воевать.
– С чего ты так решила?
– А кому мы нужны, чтоб с нами воевать?
– Я не понял, где твой патриотизм?
– А причем здесь патриотизм?
В последнее время в разговорах с ним я несу полную чушь. Потому что люблю его. Да, в 16 лет я уверена, что он – мой единственный. К 18 уже пойму, что то было просто желание любви, поиск. Я хотела быть как все, нафантазировала себе чувство и натянула его на того, кто был рядом. Но до понимания еще целых два года и пропасть потери, а пока сердце тает, как кусок сахара.
– Но я все равно не понимаю. Вот если действительно придется стрелять в человека? Вот тебе скажут, что он враг и надо будет стрелять… А он же может быть нормальным, таким как ты, но просто по другую сторону.
Остановился. Опять эта спокойная упрямая маска, за которой ничегошеньки не рассмотришь.
– Знаешь, на что я надеюсь? Что мне никогда не прикажут идти в чужой дом. А вот если кто-то придет в мой дом, у меня рука не дрогнет. Я постараюсь не думать о том, что мой враг тоже нормальный человек.
– Артем, я что-то плохое сказала? Ну не могу я, когда ты так смотришь.
– Катя, я тебе что-то плохое сказала? Ты так смотришь…
Сашка теребит свой поблекший хвостик. У меня сжимается горло.
– Нет. Я просто улетела. Слушай, может, хочешь чего-то более существенного, чем чай?
– Нет. Давай просто посидим. Сядь рядом.
Послушно перебираюсь к ней на диван. Сидим. Молчим.
– Не включишь музыку? Хочу «Оду к радости». Есть?
– Найдем.
«Если бы можно было выбрать фон для смерти, я бы выбрала «Оду к радости». И чтобы солнечно, и яблони цвели, и ветер бросал мне в лицо бело-розовые лепестки. Но можно и августовскую ночь, и небо в звездах, низко-низко над головой. Не важно, лишь бы была «Ода к радости». Сашка написала это в блоге накануне трагедии. Чуждые, несвойственные ей слова. Замечаю, что меня знобит, торопливо спрашиваю:
– А ты не хочешь послушать «Адажио»?
– Можно.
Сидим. Слушаем музыку, под которую могли бы танцевать звезды и рождаться галактики. Молчим. Мне жизненно нужно сказать ей, что я скучала. Что уже много лет назад осознала, насколько глупо и эгоистично оттолкнула ее. Что очень хочу хоть как-то помочь ей (быть ей нужной, быть в ее жизни). Однако ей все это совсем ни к чему. Моя Сашка снова сжалась, ушла в себя. Накрыла живот обеими руками, словно защищает. Я так ее люблю. Невероятно много намешано в этом чувстве: и благодарность за наше общее детство (босоногое, но золотое), и доля вины за то горе, которое она переживает, и страх, что завтра говорить правильные слова уже будет поздно. Но главное то, что я сейчас, наконец, признаюсь себе: она же мне будто сестра, которой никогда не было. И от этой запоздало осознанной нежности почти больно. А Сашка вдруг придвигается ближе, кладет голову мне на плечо, у нее ледяное ухо. И дальше сидим, дальше молчим.
– Ты давно рассталась с фотографией Артема?
– Я с ней не расставалась. Просто спрятала в какой-то ящик. Не помню, в какой. Ничего особенного, просто вдруг решила, что пора.
На самом деле я сделала это за две недели до своей свадьбы. Показала фотографию тогда еще будущему мужу и покаялась во всех грехах. А он заявил, будто всегда знал, что я со странностями. И поцеловал в нос. Но Сашке обо всем этом говорить не стоит.
– В каком классе он ее тебе подарил?
– В пятом. Наверное.
– Он на ней такой смешной. Маленький стойкий солдат.
– Просто первоклашка в бутафорной форме. Но мне нравилось. Вообще-то он мне эту фотку не дарил, я ее силой забрала. Ну практически силой.
– Он ее немножко стеснялся.
А вот с этим не соглашусь. Нам выпало расти в эпоху, когда все хотели быть бизнесменами, даже толком не зная, что это такое. А Артем мечтал стать военным вопреки всему, он плевал на эпохи и моды, на мнения доброжелателей и советы «умудренных горьким жизненным опытом». И даже не думал этого стесняться.
– Саш… Хочешь посмотреть эту фотку?
– Ну давай.
Нахожу Артема в потрепанной тетрадке с надписью «Дневник чтения». Теперь моя несбывшаяся любовь обитает между серыми листами в серую клетку, исписанными зеленой и красной пастой. Под стихотворением Пушкина зачем-то нарисован Чебурашка. Хорошо, что эту тетрадь никто кроме Сашки никогда не видел. У Артема фуражка набекрень и глаза, доверчиво распахнутые навстречу миру.
– Мы таким его не знали.
Сашкины пальцы замирают в миллиметре от Артемкиной щербатой улыбки. Когда мы встретились, он уже научился улыбаться едва-едва, не столько губами, сколько глазами.
Он был старше на два года, а мне тогда казалось, что на целые века. Второй день в школе представлялся бесконечным апокалипсисом. Все вокруг чужие, нужно все делать правильно, новые туфли натерли ногу, а самое страшное – Сашки нет рядом. Моя подруга в параллельном классе. И что с того, что она подбегает ко мне на каждой перемене? Все равно мир просто ужасен. И Сашка уже успела со всеми подружиться. Вот как это пережить? После уроков мой класс повели в кинотеатр, тогда в нашем городе еще существовал сей островок цивилизации, хоть и доживал совсем последние дни. Фильм оказался страшный-страшный, по крайней мере, мне так показалось, я до сих пор не узнала, как он называется, запомнила только гуманоидные лица в тонкой сети синих сосудов да еще что звук был ужасным. Неслышно, непонятно, а значит страшно вдвойне. А после полуторачасового ужаса мы высыпали в солнечный свет и прохладный воздух, и все разбежались, а я осталась в туфельках-кандалах и с неподъемным портфелем, и совсем не знала, куда идти. Родителей ведь никто не предупредил о походе в кино, они, наверное, придут за мной школу… И в ту дремучую эру до пришествия мобильной связи я просто сидела на скамеечке и ждала. Кто-то из спешащих мимо людей обязательно остановится и спросит, почему я здесь одна. Скамеечка нагрелась на солнце, на ней теперь почти как на печке. Никто не остановился, мир в моих глазах расплывается, это все от слез, ненавижу плакать.
– Потерялась? – от тихого голоса вздрагиваю. Поднимаю глаза на мальчишку - тощего, как щепка, рыжего, как морковка. Он стоит, перекатываясь с пяток на носок, лицо серьезное-серьезное, но какое-то очень хорошее.
– Я просто еще не выучила дорогу.
– Ясненько. На какой улице живешь?
Чужой парнишка вел меня путаными переулочками, он тоже плохо знал дорогу. А я сильно-сильно боялась, потому что он казался бесконечно взрослым и вообще был мальчиком, а значит существом с другой планеты. Конечно, присутствовала в моей семилетней голове и доля восторженного интереса к происходящему, ведь оно напоминало приключение. Издалека вижу знакомые каштаны и понимаю, что добралась домой. Мальчик велит больше не теряться, потому что это бывает опасно. Протягиваю ему розовобокое августовское яблоко, которое должно было стать моим полдником. Может, позвать спасителя в дом? Нет, стесняюсь. Мальчик сказал, что больше любит айву, но яблоки тоже ничего. Ушел, так и не сообщив, как его зовут.
Дома оказалось, что меня искали. Мама ругалась и плакала. Папа прочел лекцию по правилам поведения в затруднительных ситуациях. А вечером Сашка хмуро бурчала, что тоже искала меня и что мне надо было пойти с кем-то из одноклассников, а не ждать непонятно чего. Сказала, что перепугалась. Ее братишка ел оладьи так, будто голодал несколько дней. Потом он пролепетал, что не хочет домой к отчиму. Сашка вскинулась и резко велела ему не говорить глупостей. Он сжался. Солнце-Сашка никогда не повышает голос, не обижает маленьких. Наверное, что-то в ее жизни не ладится. Я пыталась заплести ей косички, они были в моих руках как золотые колоски.
Сашка так и не касается Темкиной фотографии, отходит к окну, снова смотрит на дом своего отца, который ее мать так легко продала. Прячу Артема под подушку, вечером найду ему лучшее место, чем почти рассыпающаяся тетрадь.
Сашка говорит, что ей душно. Комкает ворот свитера, будто не может дышать.
– Давай на улицу?
– Да, давай гулять.
Хотя лучше остаться здесь. Лучше позвать маму, она всегда в таких ситуациях все делает верно. Мама обязательно находит уместные слова и точно знает, когда никаких слов не нужно. А я всегда все делаю не так.
Забегаю к родителям, говорю, что хочу прогуляться. Мама за мной выходит, смотрит в глаза.
– Только не твори глупостей.
– Ты о чем?
– О Сашке твоей. Я знаю, ты вбила себе в голову, будто в чем-то там перед ней виновата. Будто тебе надо что-то искупать. Не делай глупостей.
– Нет, я просто не понимаю, о чем ты. Мы просто идем пройтись, а ты уже думаешь, что мы сейчас поедем, ну не знаю… Наводить порядок на востоке, что ли? Хотя нет, мы сейчас рванем прямиком в Москву, всем там объясним что и как… Ты думаешь, что я что-то такое хочу сделать?
– Я ничего не думаю. Просто помни, что ты у нас одна.
– Я все помню.
Мама мне не верит. Боится отпускать. Ей всегда казалось, что рядом с Сашкой я меняюсь, и это ее пугало. Однажды со мной чуть не случилась большая беда. Сашка набросила на меня свой плащ, чтобы разорванного платья не было видно, и, пока мы шли домой, все время обнимала за плечи. Согревала, наверное. А я ее ненавидела. Мама тогда все поняла и у нее так страшно тряслись руки.
– В тот вечер, когда вы поссорились из-за Артема, я сказала, что она портит тебе жизнь, - мама старается говорить ровным голосом и у нее почти получается.
– Я знаю. Услышала. Случайно.
– Ясно. Ну иди. Только смотри за собой и за ней.
Когда мама отворачивается, закрываю глаза, гоня наваждение. Почему в эти смутные времена, когда все сосредоточены на настоящем и на иллюзии будущего, я все чаще обращаюсь мыслями к перечеркнутому прошлому, к почти смешным сейчас горестям и совсем не смешным ошибкам? Сырой ночью бегу пустой улицей, мне 17, очень нужно спрятаться где-нибудь от всего мира. После только что пережитого меня колотит, наверное, мама будет ругаться из-за платья. Заворачиваю в случайный двор, один из многих. Натыкаюсь на лохматое чудовище, давлюсь ужасом. Нет, это не чудовище, а всего лишь туя, у нее не лапы, а просто ветви. Слышу, как лают собаки, как Сашка зовет. Она не должна меня найти. Но ее шаги все ближе и ближе, свет фонарика мне в лицо. Вот как ей это удается, она мой след учуяла или что?
– Катя, ну что ты делаешь? Идем домой, – она совсем бледна, закусила губу.
– Уйди, – обхватываю себя руками, отгораживаюсь от всего.
– Если так себя вести с незнакомыми взрослыми мужчинами, то это может закончиться травмами. Артем тебя спас, а ты ему напхала, но об этом поговорим позже. Идем домой.
– Да иди ты!.. И Артема забирай. Он же теперь твой, да? Все всегда тебе, все самое лучшее, а я так – тень, почетный эскорт, да? Мне ничего не нужно было, только немножко понравиться Артему, но это же невозможно, потому что всем должна нравиться только ты!
– Пожалуйста, успокойся, – подходит, протягивает руку, а я отступаю, пусть она меня не трогает. – Про какой эскорт ты вообще говоришь?
– Мне просто нужно было, чтобы он меня заметил. А тебе он ни к чему, у тебя же каждый день новый ухажер. И с каждым вы расстаетесь друзьями. Артем тебе и так друг, зачем ты пудришь ему мозги?
– Спасибо, что, наконец, объяснила, как меня видишь. Интересно, конечно… Ну хорошо, я виновата. Мне не надо было думать, что у нас с Артемом могло бы что-то получиться.
– Ты же знала, что я его… люблю.
– Прости, но не знала. Действительно. Я думала, что ты пока просто ищешь, кого бы полюбить.
– Просто уйди.
– Тебя только что чуть не изнасиловали, но ты этого, кажется, еще не поняла. Я проведу тебя домой, а потом уйду.
Ей удалось меня убедить. Как всегда. В ее плаще было тепло. В дом я ее не пригласила. А на следующий день не отвечала на звонки. В школе делала вид, что не знаю ее. И она не подходила. В день последнего звонка так щедро падал тополиный пух, совсем как снег, мне казалось, что он нас благословляет.
Пришло письмо от Артема, я его выбросила, а потом рыдала.
На выпускном все с буклями и в кринолинах, а Сашка распустила волосы, надела узкое темно-синее платье. Она безумно любила этот цвет и даже придумала ему название. «Синяя полночь», надо же.
– Почему ты сказала, что мне всегда достается все самое лучшее?
Мы идем встречать рассвет, ноги в росе, подолы длинных платьев мешают. Сашка топает рядом, тушь растеклась, поверх «синей полуночи» огромная куртка с чужого плеча.
– Это же неправда. У тебя нормальная семья, и вообще у тебя в отличие от некоторых все нормально. Катя, у тебя единственная проблема – тараканы в голове, но с этим же можно справиться.
– Я не справлюсь с этим, пока работаю у тебя тенью, – сама не верю своим словам, но я же гордая.
– Ну откуда у тебя эта навязчивая идея с тенью? Такое чувство, будто это говоришь не ты, а кто-то. С Артемом у нас ничего не было. И никогда не будет. Ну да, сейчас скажешь, что не в Артеме дело. Но ты же сейчас все рушишь между нами троими. Не надо.
Зачем мы решили встречать рассвет на стадионе? Дома высокие, закрывают небосклон. Мы не увидим, как встает солнце. Сашка смотрит мне в глаза, стучит зубами. Мерзлячка.
– Тебя ждет твой класс, – выдавливаю через силу. – А я буду со своим.
С гордо поднятой головой ухожу к тем, с кем за 10 лет учебы так не сблизилась. Я же не нуждалась в дружбе одноклассников, потому что у меня уже были двое лучших во Вселенной друзей. А сейчас нет никого. Кто теперь будет следить, чтобы Сашка в холодную погоду не забывала о шарфе? Она же, как только выйдет с голой шеей, так и простуживается.
Возвращаюсь в настоящее, в стремительно истекающий выходной, в пахнущую калиновым чаем комнату. Сашка уже успела одеться. Насовывает вишневую кепку на самые глаза:
– Я похожа на киллера? – и корчит гримаску.
– Не сильно, – против воли улыбаюсь.
И мы снова идем такими невероятно весенними улицами, и в мире пусто-пусто, а люди если и появляются, то кажутся случайными пришельцами на нашей персональной планете. Наверное, они все чувствуют, что нас двоих лучше не замечать.
– Я читала твои книги. Все время. И статьи тоже, – не знаю, зачем делаю это сакраментальное признание. – Ну и блог тоже.
– А я почти всегда писала так, как если бы точно знала, что ты будешь читать, – она идет, загребая ногами, будто дурачась. – А этот магазин еще живой? Давай зайдем за эклером.
Когда нам было по 12, она сказала: «Никто на свете не умеет читать так, как ты». Так было всегда – она писала, я читала написанное ею. Потом мы все обсуждали, спорили до хрипоты. И были самыми счастливыми. Но из-за этого однажды, задолго до истории с Артемом, и пошла между нами первая трещинка.
Как я и думала, эклеров в пропахшем пивом ларьке не нашлось, зато мы купили по два пакета соленых семечек и по чупа-чупсу.
– Кажется, это не очень полезно.
– Жить вообще вредно, – Сашка, еще не выйдя из магазина, разрывает пакет с семечками и запускает туда пятерню.
Выходим на свежий воздух, ищем лавочку, на которой можно расположиться с нашим импровизированным пикником. Наверное, на этой улице лавочек все же нет.
– Знаешь, даже бабушка теперь иногда читает мои бредни. Говорит, что я слишком люблю рассуждать о том, что простого человека не касается, но раз я без этого не могу, то, наверное, кому-то все это нужно.
– Узнаю твою бабушку. Она у тебя суровая и справедливая.
– Точно что справедливая. Говорила же мне: «Шурка, в наше время надо не писать, а зарабатывать деньги». Вот выучилась бы я на экономиста или на юриста – и все было бы хорошо и правильно. Работала бы с 9 до 6 и не видела бы ничего, что меня не касается. И нашла бы себе мужа, который работает с 9 до 6 и тоже не видит ничего, что его не касается. Все было бы хорошо.
– Сашуня, - накрываю ладонью ее запястье, ловлю глазами глаза. – Может, чупа-чупс тебе все-таки не надо?
– Ладно, не буду.
Моя Сашка не смогла бы не писать, я знаю. У нее не получилось бы писать развлечения ради, после какой-нибудь правильной офисной работы. Она проучилась в финансово-экономическом колледже год, а потом все бросила, чтобы работать в дышащей на ладан газетенке. Ее бабушка иногда приходила к нам, пила с моей мамой чай, говорила о Сашке неуверенно, растерянно. Она ее совсем не понимала. «То ли она у меня слишком умная, то ли совсем непутевая». И все глотала валерьянку. Мама спокойно и уверенно говорила ей, что все с Сашкой будет хорошо. Я пряталась. Делала вид, будто ничто, касающееся моей бывшей единственной подруги, меня не волнует. Но на самом деле старалась все услышать, а о том, чего не слышала, переспрашивала у мамы. Страхи Галины Тарасовны казались странными. Я точно знала, что раз Сашка выбрала курс, то он для нее единственно правильный. Единственный, ведущий к счастью и успеху.
Стоим у церковной ограды, едим семечки, культурно сплевывая шелуху в ладони. К нам подходит женщина – я сразу подумала, что старуха, а на самом деле она не старше нас. Матушка. Серые глаза на сером лице.
– Девочки, вы не могли бы… обедать в другом месте. Здесь же церковь, – а голос таки старушечий.
– Извините нас, матушка София, – Сашка склоняет голову, будто действительно виновата. Словно что-то должна этой серой женщине. – Мы просто чуть-чуть забылись. Сейчас уйдем.
– Александра Григорьевна, это вы? – безликое лицо женщины поразительным образом меняется. Каскад эмоций: удивление, тревога, смущение... Нежность? – Это вы меня извините, я вас не узнала. Думала, опять подростки…
– Ничего. Как отец Михаил?
– Спасибо, хорошо. Может, зайдете к нам?
– Да нет, спасибо. Мы с подругой гуляем, сегодня такая погода. Как Ирина и Татьяна?
– Растут не по дням, а по часам. Ирина уже умеет молиться. Она каждый вечер молится за вас. И мы тоже.
Серая матушка так легко берет Сашку за руку, что мне почему-то обидно. Укол в сердце, совсем как в детстве. Смешная ревность. Я так и не выросла.
– Спасибо. Мы уже пойдем.
– Если нужно будет, приходите в любое время.
– Да, хорошо. До свидания.
Сашка идет торопливо, почти бежит. Пытается скрыться от сочувствия? Оглядываюсь. Матушка все еще смотрит нам вслед. Нежность удивительным образом преображает ее лицо. Оно становится не серым, а настоящим – живым, молодым, озаренным светом по-своему сильной и мудрой души. Рядом с Сашкой все люди приближаются к лучшей версии самих себя.
– Как ты думаешь, она обиделась, что мы не зашли?
– Не знаю. Скорее волнуется, смогу ли я за тобой присмотреть.
– С чего ей об этом волноваться? Хотя кто ее знает… Она очень ранимый и замкнутый человек. Вот Михаил – он очень теплый. И дети, слава Богу, больше похожи на него.
– Она мне понравилась.
– Кажется, она собиралась стать археологом. Они ведь посвятили себя Богу ради ребенка. Ради Тани. Она умирала и они пообещали Богу, что будут служить ему, если он ее спасет. И он спас. По крайней мере, они думают, что это он, а не медицина
– Я думаю, они счастливы.
Сашка все-таки идет слишком быстро, наверное, это не очень хорошо, у нее же животик... Чудесный, круглый животик. Островок жизни. Чудо. Сашка останавливается, дышит тяжело.
– Плохо?
– Не-а, – лихо сдвигает кепку козырьком набок. – Просто забыла, когда ходила так быстро. А отец Михаил пишет стихи, представляешь? Я и не знала, что священникам такое можно.
Cбор средств на строительство нашей церкви организовывала Сашка. Запросто приходила к местным бизнесменам, и к фермерам, и просто к людям. «Это нужно городу. Как зачем? Чтобы в нашем личном уголке Вселенной стало больше красоты». У скептиков не было шансов устоять перед напором такой веры и такого задора. Церковь выросла совсем рядом с тем самым перекрестком, где пьяная Сашкина мать умерла под колесами до сих пор не идентифицированного джипа. Это лазурное здание так красиво, что к нему приходят даже неверующие люди. Просто полюбоваться, просто слиться с чем-то, предельно близким к совершенству. И многим кажется, будто в изящном силуэте церкви запечатлелась чья-то парящая душа.
– Еще не нагулялась?
– Даже не знаю. Кать, мне надо тебе признаться.
Сердце будто сжала чья-то мохнатая лапа.
– Признавайся.
– Я чуть-чуть сбежала от бабушки. Не важно, почему. Она, наверное, ищет меня.
Лапа разжимается. Сбежала от бабушки, тоже мне новость. Я уже давно догадалась.
– Ты можешь ей позвонить? Просто меня она сразу начнет ругать, и мы снова ни до чего не договоримся. А тебя она уважает. Ты ей все объяснишь.
Знала бы я, что именно надо объяснять.
– Ну давай телефон.
– Разрядился. Набери со своего, я номер помню.
– Так свой я забыла. Ладно, идем домой.
– Далеко. Давай зайдем в «Букиниста»? Просто так быстрее, она же нервничает.
«Букинист» – это единственный книжный магазин нашего города. По правде говоря, даже его многовато. Книги никто не покупает, поэтому магазин оказывает сопутствующие услуги (и не совсем сопутствующие тоже): здесь можно приобрести канцтовары, сделать ксерокс, зарядить телефон, а в случае проблем с оным - воспользоваться древней «Нокией» с полустертыми клавишами.
– Ладно, в «Букиниста», так в «Букиниста». Если он конечно работает. Праздник все-таки.
Возле этого магазина располагается еще один призрак пришлого – полузасохший каштан с баскетбольным кольцом. Интересно, им еще пользуются?
– Смотри, вот этот тощий бросает лучше всех, – Сашка наблюдает за потугами местных Майклов Джорданов, восьмой май моей жизни пахнет пионами, у нас впереди тысячелетия.
– Это какой из них?
– Да вот тот, тощий. В майке до колен.
– Они все в майках до колен.
Мне нравится наблюдать за Сашкой, когда она чем-то увлечена. Она так живо и остро переживает каждую мелочь. Хорошо, что скоро каникулы. Мяч катится прямо к нам, парнишка – тот самый, которого Сашка решила выбрать лучшим – бежит следом. У него волосы почти оранжевые. Он ловит мяч, вскидывает лохматую голову, смотрит мне в лицо.
– Приветик. Ну что, больше не теряешься? – подмигивает и бежит обратно к заветному кольцу.
– Это он с тобой разговаривал или как?
– Ну наверное. Это кажется тот, кто мне помог, когда я потерялась. Ну, имеется в виду, второго сентября.
– Да ты что? Так надо сказать ему спасибо.
– Так я ж уже говорила.
– Так еще раз скажи. И вообще, ты даже не знаешь, как его зовут. Давай подождем, когда они тут закончат играть, и познакомимся с ним. Ну хоть узнаем, как его зовут.
– Я даже не знаю… А вдруг он не захочет с нами общаться?
– Если не захочет, то сообщит или мы сами поймем, - у Сашки в этот момент очень серьезное и взрослое лицо. – Вот все говорят, что сейчас трудное время. А если так, то людей, у которых есть сердце, надо знать в лицо и по имени. Так что с этим мальчиком знакомимся обязательно. Это будет правильно.
Это действительно было правильно. И пусть дружба угасла – ни об одной ее минуте не жалею.
У щербатого крыльца магазина Сашка останавливается.
– Давай ты сама. А я пока постою здесь.
– А чего так?
– Да как-то… Подташнивает. Не хочу в помещение.
– Так… Быстро села. Не кривись, нормальный пенёк. Давай я с тобой побуду, пока тебе не полегчает, а потом вместе поднимемся и позвоним.
– У меня все нормально. На самом деле просто не хочу туда. Вдруг там какая-то знакомая бабулька газету покупает?
– Да, я уже поняла, что знакомых ты видеть не хочешь. Правда, знакомые бабульки и дедульки тебя могут и здесь увидеть. Ладно, сиди, а я пойду разбираться с Галиной Тарасовной.
В «Букинисте» нет никого, кроме продавщицы, уткнувшейся в дамский роман. Мой приход она явно восприняла без особого энтузиазма. Помимо нас в магазине присутствуют еще три очень активные мухи, но они не в счет. Набираю номер, слушаю гудки. Всерьез начинаю бояться за Галину Тарасовну. Вдруг у нее сердце прихватило? Вспоминаю ее резкий голос, которым удобно раздавать команды, но так сложно достучаться до сердца осиротевшего, прибитого горем ребенка. «Вот иногда думаю, как вы, такие разные, дружите. Это ж даже не лед и пламень, а фольга и табуретка. В смысле, что это значит? Ну, это значит, что не разные, а вообще не из одной оперы. А ведь действительно дружите, действительно одна другой нужны». Сашка слушает эту тираду, сведя брови.
Снова набираю, снова слушаю гудки. Через пару месяцев после «фольги и табуретки» состоялся Сашкин дебют в прессе. Местная газета напечатала небольшой рассказ о трогательной дружбе олененка и одуванчика. От одной фразы у меня почему-то щемит в груди: «Олененок еще не понимал, что одуванчика следующим летом уже не будет, но чувствовал, что надо заботиться о нем и никогда не говорить о грустном». Просто сказка для малышей. Наверное.
Мой ум восхищается почти всем, что создала Сашка, но сердцу кажется, что ничего лучшего, чем «Олененок и одуванчик» она не писала.
У продавщицы противно орет мобильник. Что-то молдавско-болгарское. Люблю местный колорит. Ненавижу эти монотонные гудки.
А ведь трещина появилась именно из-за олененка с одуванчиком. Папа прочитал этот рассказ и почему-то решил, что мне тоже непременно нужно писать и печататься. Я попыталась, честно. Склеивала слова в предложения, но не могла сшить из фраз Историю. Потому что писала Сашка, а я читала, и это был предел совершенства. Гармония. Папа не ругал, просто пожал плечами и бросил: «Всегда быть в чьей-то тени – наверное, это у нас семейное». Сашка пыталась помочь, подсказывала, какие нужно выбрать слова и как переставить фразы, чтобы все получилось. Может, если бы я к ней прислушалась, вся моя жизнь пошла бы по-другому. А может, и нет. Факт в том, что я не прислушалась, и просто попросила забыть о моих писательских потугах. И будто бы все между нами пошло по-прежнему. В это хотелось верить. Но первая трещина появилась, чтобы однажды превратиться в пропасть.
Когда я после школы уехала из дома, мы с Артемом пытались что-то склеить. Иногда перезванивались, изредка переписывались. Но что-то сломалось окончательно и бесповоротно. В конце концов, у каждого из нас уже была своя жизнь, масса важных дел и мало времени. И вот что странно: с годами редкие мысли об Артеме становились легким пушистым облачком, призрачным ветром, в них не было горечи – только ненавязчивое тепло, а тоска по Сашке камнем лежала на сердце и никуда не уходила. Но ведь тосковать значительно проще, чем сделать шаг навстречу.
Душе становится зябко, возвращаю «Нокию» хмурой продавщице, выхожу. Сашки нет. Нигде.
Она просто отошла. Захотела еще какой-то вредной ерунды и забежала в магазин. Для беременных такое естественно. Я вру себе, конечно вру. Лихорадочно думаю, где ее искать. Липкая тошнотворная мысль вползает в мозг. Это глупо, у меня всегда была слишком бурная фантазия. Бегу, вишни ветвями задевают волосы, собаки во дворах лают вслед. Железная дорога на краю. Между городом и степью. Я успею, обязательно успею. Поезд по рельсам стучит, как сердце бьется, это из какого-то ее рассказа, я должна успеть. Дома уже совсем позади, ноги вязнут в болотной жиже. Вижу вдалеке родную фигурку, вишневое пятно кепки. Идет туда, где уже опустился шлагбаум. Туда, куда мчится поезд. Пытаюсь позвать, но горло будто сдавили железные обручи. Сашка не услышит. Она идет слишком быстро, ничего не получится, зачем, ведь нужно ради ребенка… Ты должна жить для ребенка, пожалуйста. Господи, ну что же ты делаешь, если так, если очень нужно, забери меня.
Забери меня вместо Сашки.
Кажется, мой сорванный голос все же настигает ее.
Она останавливается.
Оборачивается.
Почти падаю, но бегу. Она совсем близко, на лице – удивление. И вина?
– Ты чего?
Останавливаюсь, сгибаясь пополам. Не могу дышать.
– Куда идешь? – еле выдавливаю.
– Вообще-то на вокзал. Я уезжаю.
– Вокзал с другой стороны.
– Я пошла чуть-чуть в обход. Нет, совсем в обход. Чтобы ты меня не нашла. Я же думала, ты догадалась, что я уезжаю.
– Откуда я могу догадаться?
– Ты же всегда все про меня угадываешь. Ну да, я не хотела прощаться, сбежала. Мне сейчас тяжело прощаться и вообще тяжело разговаривать с людьми. Прости.
– Знаешь, что я тебе скажу? У тебя вообще мозгов нет.
– Ну прости. Просто не знала, как сказать, что еду, меня все отговаривают, ты бы не отговаривала, но все равно… Слушай, ты, кажется, подумала обо мне что-то не то…
– Мне показалась одна ерунда. Я просто дура.
Мне показалось, что мой одуванчик улетает навсегда. И вся моя бестолковая оленья душа тогда взвыла от ужаса, а сейчас нахлынуло такое облегчение, и дикая злость на Сашку, на себя, на все… Товарняк размеренно ползет, вагоны никогда не закончатся, бесконечный черный змей, стук о рельсы, как стук сердца, только громкий, такой громкий, что я не слышу собственных всхлипов. А Сашка стоит и смотрит на меня, лицо спокойное-спокойное и только две слезинки на щеках:
– Я же просто не хотела с тобой прощаться.
Двор, в котором мы перестали быть подругами, поразительным образом изменился. Вместо туй с лохматыми лапами в нем теперь растут черешни – совсем маленькие, такие тонкие, что, наверное, их мог бы сломать первый же порыв ветра. Две бабушки сидят на скамеечках, говорят о пенсии. И о «Правом секторе». И о том, как их внуки будут отдавать кредиты, взятые политиками у щедрых европейских друзей. И о том, что просто хочется спокойно дожить эти последние годы, их же совсем мало осталось. Артем всегда с особым трепетом относился к старым людям. Даже когда они становились невыносимыми в своей обиде на стремительно меняющийся и не всегда добрый мир… Артем просто приносил одиноким старушкам продукты, полол грядки, выслушивал потоки ворчания и едва заметно улыбался, когда его называли последним тимуровцем.
– Смотри, как интересно растут одуванчики, - Сашка зачарованно смотрит на зеленое буйство травы, под которым, похоже, прячется некая претензия на клумбу.
– Красивые одуванчики. Правда, некоторые уже почти увяли. А вот этот совсем свеженький.
– Нет, ты присмотрись, как они растут. Ну, имеется в виду, по отношению друг к другу. Они расположены почти как звезды в Малой Медведице.
– Да? Не знаю… Немножко похоже.
– Очень похоже. Вместо облаков – травы, вместо звезд – цветы. Целое созвездие одуванчиков в травяном небе…
А она ведь права – золотые венчики вправду образуют нечто вроде Малой Медведицы. Боже, и как ей удается видеть мир таким? Даже сейчас, даже в этой черной пропасти…
– А можно я что-то спрошу?
– Естественно.
– Зачем тебе уезжать сейчас? Побудь здесь, отдохни.
Побудь подальше от больших городов, майданов, антимайданов. Побудь на горе, где деревья зацветают так поздно и где бабушка-командир воюет с соседской ребятней и каждый день ждет тебя, свою надежду и радость. Я могла бы иногда приходить в гости… Конечно, в голос этого не скажу.
– Катюньчик, мне надо к брату. Нам с ним надо поговорить. Это так важно, что если не поговорю с ним, то не смогу дышать.
Естественно, ей нужно к брату. К маленькому Богдану, который уже давно не маленький.
– Понимаешь, он же просто влюбился в СССР, придумал себе какую-то несуществующую страну всеобщего благоденствия с красными флагами и вечно счастливыми детьми. Говорил, что мечтает жить там, где героем считают Гагарина, а не Шухевича. Даже не знаю, как так вышло. Сама же старалась, чтобы он полюбил историю. Мы одни и те же книжки читали, но умудрились там вычитать совсем противоположное. Он все время был против того, что мы с Максимом делали. С самого начала говорил, что Майдан – проект американских спецслужб и так далее. Мы ему говорим: «Но ты же знаешь, что нам никто не платит, ты же знаешь, что мы там стоим, чтобы что-то изменить. И другие тоже. Мы не за Америку, не за Европу, не за политиков, а за то, чтобы у нашей родной страны было будущее». А он говорил, что мы зомбированы. А один раз пришел такой сосредоточенный, подтянутый, а глаза красные от бессонницы. Видно, что весь извелся, я же его знаю, как себя. И говорит: «Мне стыдно, что моя семья – бандеровцы. У вас еще есть время одуматься, но скоро будет поздно». Я хоть и ждала чего-то такого, но все равно в какой-то ступор впала, понимаешь, сижу, а внутри такая пустота и так погано. А Максим ему говорит: «Успокойся, мы взрослые люди, разберемся. А ты выспись, поменьше читай фантастики и наконец сдай уже этот зачет по английскому, а то вылетишь из универа и никакой СССР тебя не восстановит.» В общем, расстались тогда не очень хорошо. А через день Макса… Ну в общем, через день случилось то, что случилось, и Богдан тогда пришел, кажется, пытался как-то помочь. А я его выгнала. Кричала, что он может радоваться, потому что все получилось, как он хотел. Я такое ему говорила… У меня его лицо все время перед глазами. Такое убитое.
– Но ты же не виновата. Помиритесь.
– Конечно, помиримся. Я бабушке все это время говорила, что не хочу знать, где он и что с ним. И она не говорила. Но я ведь и так знаю, что он был на востоке. А вчера позвонил мне сам, представляешь? Слова нейтральные, а голос такой потухший. Наверное, помотался по тому востоку, увидел, что там страну его мечты никто строить не собирается. Даже если и не совсем понял, то хоть живой… Ну не может же быть, что мы теперь чужие, да?
– Конечно, вы самые родные. И так будет всегда, чтобы не происходило в стране и в мире.
Мой отец задолго до первой крови сказал: «Нельзя позволять детишкам играть в революцию. Нужно навести порядок, иначе придут отморозки и превратят эту подыхающую страну в Дикое Поле». Он тогда думал, что властям нужно действовать жестче. Я с ним спорила в основном ради самого процесса спора, но в итоге мы случайно вспомнили все, что собирались забыть, и наговорили друг другу немало обидного. А потом оказалось, что в Киеве не Оранжевая революция № 2, а самые настоящие массовые убийства, отец сам мне позвонил, мы не могли найти слов. Хотя, наверное, и не искали, понимая, что ими случившегося никак не исправить. Когда такое происходит, остается только хвататься за родных людей и делиться одной искрой тепла на всех.
Сашка сосредоточенно роется в сумочке.
– Созвездие одуванчиков – это ведь хорошее заглавие, да?
¬– Да вроде ничего.
– Я его тебе дарю.
– Кого?
– Заглавие. Напиши что-то особенное.
– Ты забыла, кто из нас писатель? Саш, ничего не изменилось, у меня нет слов.
– Так ищи. И найди.
– Может, хотя бы поведаешь, о чем писать? Ладно, шучу, ты должна оставить это название себе, оно твое, ты напишешь с ним что-то потрясающее.
– Знаешь, мне это название будто кто-то шепнул. Так иногда бывает. Но на этот раз название звучало не для меня, а для тебя. Я просто помогла тебе услышать. Ты найдешь слова, просто не бойся и не оглядывайся. Просто пиши, как сможешь. И все будет изумительно.
Я ей не верю, но она так смотрит на меня карими солнцами глаз, что я не могу отвергнуть подарок. И приходится говорить то единственное, что в данных обстоятельствах прозвучит правильно:
– Я буду стараться. Обещаю.
А она кивнула и улыбнулась наконец-то по-настоящему – открыто и доверчиво. И на задворках моего полуадекватного мозга встревожено мелькнула догадка, что обещание таки придется выполнять.
Облако закрыло солнце, дворик с черешнями спрятался в тени. Малыш в комбинезончике цвета майского неба бежит за мячом, маленькие ножки топают по большой и страшной планете. Нет, она прекрасна, а страшной ее сделали мы. Ловлю мячик, он красный-красный, протягиваю малышу. Когда же я буду бросать мяч своему ребенку? Чужое дитя улыбается – черными глазками, крохотным упрямым ротиком, ямочками на смуглых почти до черноты щечках. Улыбаться всем своим существом – так умеют только дети и самые чистые люди. Бежит к бабушке, так спешит, что спотыкается и чуть не падает, но удерживается на ножках. Я не смотрю на Сашку, но знаю, что ее обращенный к ребенку взгляд полон нежности и тревоги.
– Сейчас покажу тебе фотографии мужа.
Пугаюсь. В Сашкином состоянии просмотр фотографий ее мужа – не лучшее лекарство.
– Может, не надо?
– Надо.
Достает из сумочки альбом. Вот сейчас увижу лицо того невероятного человека, который один на всей планете смог стать для Сашки особенным. Она листает страницы чуть дрожащими руками. До меня доходит не сразу: она показывает не портрет мужа, а его работы. Многие я видела в интернете, но вживую они еще лучше. Ускользающие мгновения Жизни. В горле вата.
– Я ведь сперва полюбила его фотографии, а потом его. Он над этим часто смеялся.
Эти фотографии невозможно не любить.
Облако в форме дельфина плывет над горами. На пыльной парижской улице старушка в неправдоподобно алой шляпе. Летучая мышь выглядывает из венчика цветка. Чайка сидит на макушке рыжей собаки, лежащей на пирсе. Божья коровка в детской ладони. Бритоголовый монах с мобильником в одной руке и обезьяной в другой. Рысь с грустным взглядом – одно ухо чуть опущено, другое настороженно торчит. Сашкин Максим был везде и видел все, но неизменно возвращался домой. В эту самую странную в мире страну. Он возвращался к Сашке и к собственным корням. А у нее сейчас на лице – целая Вселенная любви. Я такого никогда не видела. Сколько раз за последние месяцы мой мозг точила навязчивая мысль: вот если бы тогда у меня получилось адекватно среагировать на то, что зарождалось у Сашки с Артемом. Если бы я не устроила такую истерику… Может, они до сих пор оставались бы вместе, и не было бы места ни для какого Максима, и Сашка не проходила бы через такое горе. А она опять перелистывает альбом с самого начала и совсем бесцветным голосом говорит:
– Вы с мужем правильно сделали, что сходили в загс. Конечно, формальность, но, наверно, надо.
И откуда она знает, что я замужем?
– Наверное, он скоро со мной разведется.
– Не разведется, если не придурок. Макс меня иногда в шутку звал окольцеваться, а я в шутку отказывалась.
– Вот эта, по-моему, лучшая, – тыкаю пальцем в фото ирисов под проливным дождем, да, я никогда не умела правильно менять тему.
– По-моему, я тебе недавно сказала, что ездила в гости. Я ездила в гости к мужу.
Небо в набухших тучах, скоро точно будет дождь. По Сашкиным глазам, наконец, понимаю: Максим – ее судьба, ее половинка, ни для Артема, ни для других просто не было места. И наверное, уже не будет.
– Катя… - выдыхает, накрыв живот. – Он толкается. Он и раньше толкался, но никогда так сильно. Он как будто… стучится в этот мир.
Сашкины глазищи огромны, как Вселенная. Ее ребенок хочет скорее прийти в этот мир.
До того, как Артем и Сашка пришли в мой сон, мне виделось другое. Стою в какой-то низкой темной пещере, там сыро и одиноко, наверное, она немного похожа на повседневность во всей ее прелести. Совсем рядом пылает огромный костер. Знаю, что могла бы погреться возле него, но боюсь. Слишком горячо. Другие не бояться. Строем идут и исчезают в живом пламени. Бесстрашные. Или безумные. Герои. Такие разные. Одни – древние – из преданий и учебников истории. Другие – из моего безумного времени. Многие из них не понимали и не признавали друг друга. Не сели бы за один стол. Но горят вместе. А потом, когда жуткое шествие завершается, появляются другие. Они водят хоровод вокруг костра и смеются. У них лица тех, кто держит в своих руках наши судьбы. И я заплакала. И спросила себя – сколько можно? Скольким еще людям надо стать героями, чтобы наша нация родилась? Зачем, зачем нужны кровь и жертва, и вечные огни, и вечный спор, кто герой и кто предатель? Ведь все равно придут политики, всех поблагодарят, а потом устроят оргию прямо у жертвенного костра. Так было в век наших дедов, так есть в наш век. Так будет в век наших детей. Просто таков этот мир, ничего не поделаешь.
– Нет, приезжать на вокзал не надо, - мы снова в «Букинисте», Сашка говорит совсем тихо, я пытаюсь прихлопнуть муху, продавщица полирует ногти. – Я же ненадолго. Честно…
Каково сейчас Галине Тарасовне? Наверное, ей кажется, что она теряет внуков. Надо будет зайти к ней.
– Нет, мы же поэтому и договорились встретиться в Одессе. Вспомним, как папа нас туда возил, как нам было хорошо… Да не волнуйся, все будет нормально, это же Одесса, там не воюют.
Пора позвонить мужу. Сказать, что завтра уже еду к нему. Домой. Наверное, сообщу ему, что люблю. И поблагодарю за то, что он меня такую терпит.
– Я тебя тоже, бабуль. И ты верь в нас, ладно? Мы с Богданом скоро приедем к тебе вдвоем.
Кладет трубку, выдыхает, оборачивается ко мне.
– Ну что, пошли?
– Пошли.
И всю дорогу до вокзала молчать нам почти легко. Над перроном в воздухе летает розовый целлофан, кажется, это почти как в каком-то фильме. Был ли там хеппи-энд, случаются ли хеппи-энды в нашей нелепой жизни? Поезд на Одессу скоро отходит, времени почти нет, так много этого невосполнимого ресурса потрачено впустую.
– Позвони, как только приедешь.
– Хорошо. Только телефон заряжу. И почему мы не догадались зарядить его в «Букинисте»?
– Не знаю.
Смеемся. Такой странный день.
– Главное – береги себя и малыша, пожалуйста. Ты не сердись, но я очень тебя прошу, не ходи уже на эти вече, шествия и тому подобное.
– Постараюсь.
– Ну вот не надо делать честные глаза, только чтобы я отстала. Обещай, что не пойдешь никуда. Ни завтра в Одессе, ни в когда вернешься в Киев.
– Обещаю, что не пойду туда, где тебе бы не понравилось. Ну не злись. Нет, серьезно, мы никуда не собираемся, просто пройдемся по центру. Вспомним папу с мамой. А о политике и всем остальном ни слова.
– Очень на это надеюсь. Наверное, в Одессе в честь праздника будет что-то интересное.
– А что за праздник?
– Второе мая.
– Да? А сегодня, значит, первое. Я и забыла.
–Ничего, праздник-то не очень важный. Мы как-нибудь, если получится, встретимся?
– Не если получится, а просто встретимся. Надо просто придумать когда и где. Но мы же придумаем, да?
– Да.
Уже все пассажиры сели. Времени ноль. В последнюю ускользающую секунду все-таки обнимаю Сашку, хотя не делала этого, даже когда мы были неразлучны. От нее пахнет слезами и чуть-чуть – лимонадом. Чистый, щемящий запах. Она прижимается лицом к моему плечу, чувствую, как ей больно, и тяжело, и страшно. Так удивительно – обнимать одновременно двоих – Сашку и ее ребенка.
– Все будет хорошо.
– Все будет замечательно.
Она уходит, исчезает в поезде.
Не надо было ее отпускать. Но ведь это нужно ей, ее душе. И вообще, чего я так извожусь, она же едет не в этот сумасшедший Киев, а в Одессу – в самый мирный и солнечный город на планете. Там люди умеют понимать друг друга, там точно ничего плохого не может случиться. Завтра Сашка, наконец, услышит брата, а он услышит ее – и дальше все будет хорошо.
И вообще, кто сказал, что здесь, в нашем родном городе, абсолютно безопасно? Конечно он совсем крошечный, конечно он – всего лишь точка на южной окраине государства, о котором когда-то никто не знал, а тепер узнали все. Наш мир – это степи и виноградники, это улицы, на которых нестройным, но прекрасным хором звучит десяток языков. Здесь мы всегда умели понимать друг друга и думали, что это легко. А вот сейчас нам объясняют, что все должно быть сложно. Мой дом хотят разрезать на кусочки, сьесть вместо пирога к чаю. Сладкий ли вкус у юга? Все-таки пусть моя Сашка будет как можно дальше отсюда.
Иду, не видя улиц, все равно они почти пусты. И все еще так тихи. Сегодня и вправду день нереальной, запредельной тишины. День беззвучия. Может, кто-то специально его придумал, чтобы мы с Сашкой смогли найти друг друга. Кто-то подарил мне шанс. Спасибо. И за это небо спасибо. За терпковатый воздух на губах. За каждый миг. Спасибо.
Только что, обнимая Сашку и ее кроху, я будто прижимала к сердцу все самое лучшее на нашей земле. Бесценное. И такое невыразимо хрупкое. Мы так ни разу и не сказали в голос, что Сашкин муж пронизывающей зимой погиб в Киеве – городе, который любил всей душой. Перед этим потрясающим человеком открывался весь мир, но он выбрал Майдан. А Сашка все время была рядом с ним и только в тот день не пошла. И когда она говорила, что ездила в гости к мужу, это значило – к могиле на окраине его родного почти опустевшего села. Говорят, наша земля самая плодородная в мире. Может, это потому что в ней до срока уснуло столько могучих, солнечных людей. Это их нерастраченной силой плодородна земля, их недожитой молодостью.
Я всегда была аполитичной. Считала, что ничего не решаю, и не особенно по этому поводу огорчалась. А вот сейчас оказалось, что есть грань, за которой аполитичность превращается в непростительное равнодушие. Наконец, вспоминаю, что именно декламировал Артем-из-сна:
Та виростають з личаків,
із шаровар, з курної хати
раби зростають до синів
своєї України-матері.
Слова Стуса становятся правдой прямо сейчас. В этот безумный год, в этот ускользающий миг. Но не чересчур ли высока цена? Почему, прежде чем я прозрела, Сашкиному Максиму и многим другим пришлось умереть такой страшной смертью? Можно кричать, что герои не умирают, можно садить в их честь деревья и писать книги, только всего этого ничтожно мало.
Иду через стадион, с которого мы пытались увидеть рассвет. Можно посидеть на исписанном матерными словечками турнике и дождаться заката. Наверное, он будет густо-красным, как пламя, поглощающее героев. Вошедшие в огонь не познают тления. Вошедшие в огонь навсегда совершенны. Они никогда не состарятся, не изменят любимым, не обидят детей. Не будут задыхаться в темной пещере под названием обыденная жизнь. Успокаиваю себя этим бредом, но сама ему не верю. Ведь смерть всегда отвратительна и бессмысленна, а жизнь прекрасна вопреки всему.
Я не стану дожидаться заката, а пойду в свой дом и буду говорить с родителями только о легком и приятном. Заставлю их смеяться и забыть о поселившейся в доме глухой гражданской войне. А потом, когда никто не сможет меня увидеть, встану на колени и помолюсь на двух моих родных языках. За Сашку и Артема. За их малышей. За то, чтобы такие чистые, светлые мальчики, как Богдан, не потерялись во тьме. За то, чтобы сегодняшние дети завтра счастливо жили, а не геройски умирали, чтобы вершили историю, а не творили легенды. Пусть почитают предков, но не идут по их стопам. Помолюсь за нашу страну, за то, чтобы мы ненароком не потеряли ее и самих себя. Помолюсь за будущее. Пусть оно у всех нас будет. Пожалуйста.
3 мая я узнаю, что Сашкиного Богдана больше нет.