– Ты вот что, друг, – предупредил среди веселья Серега. – Ты с Любкой того, не балуй...
– Почему – балуй? – спросил захмелевший Иван, в те поры еще не очень владевший тонкостями русского языка, потому что лишь полгода назад эмигрировал в Россию. – Что такое?
– Так ты ж у нее остановился. Верно говорю? Ну так я тебя и предупреждаю. Оно моё, понял?
– Кто такой – оно?
– Оно! Всё это, – Серега обвел рукой дом с садом. – А если чего у тебя с ней уже было – сразу говори! Убью! Из ружья убью! Как сказал, так и сделаю! Вообще-то мне не жалко, пользовайся пока, – вдруг подобрел Серега. – Только скажи, али было чего?
– Было, – признался Иван. – Немножко спал уже на кухна…
– Убью! Точно убью, – сказал Серега. – Ночью убью. Из ружья. Вот схожу домой за ружьем, а потом и убью.
– … а Люба спал в квартира.
– Как это? – не поверил Серега. – Ты спал на кухне? А она в доме? Заливаешь! Или дурак. Кто ж это спит на кухне, когда баба – кровь с молоком – в доме ворочается? Ну дура-а-ак! А я говорю, пользовайся пока что...
– Ты сказал – будешь убивать, а теперь – пользовай. Совсем не знаю что делать: пользовать или…
– Так это я потом убью. Ты не жди, потому – убью все равно. Если спать не будешь – тоже убью. Иначе нельзя – обида, соображаешь, малый? Такая девка, а он спать с ей не хочет! Оскорбление, брат! Так что убью, деваться некуда. Потому как моя Любка самая ладная и справная в станице.
– Совсем не понимаю: спать или не спать?
– Ты меня не путай. Спать, а то – оскорбление.
– А если я не хочет?
– Заладил тоже: хочет, не хочет. Ты глянь на девку-то, разве такие еще бывают? Вот что, друг, ты тут как хошь разбирайся, а я пошел за ружьем...
Серега ушел, натыкаясь на все углы, а Иван стал ломать голову над сложной логической задачей. С одной стороны, он вообще-то, не помышлял пока ни о чем таком. Только два дня прошло с тех пор, как он появился в Золотовке. А с другой – не зря ведь Любка бросала на него косящие, привораживающие взгляды среди хмельной казачьей сутолоки. Во всяком случае, он решил не торопить события и улегся спать в выделенной ему летней кухоньке.
Заглянула Любка. На лице ее блуждала загадка. Она присела за столиком близ Ивана и сказала, едва улыбнувшись с эдаким будто невинным прищуром:
– Уже и прибраться успела... Ты-то как? Охмелел, что ль, что спать так сразу и завалился? Может, Сереги испужался? Так он все одно теперь всю ночь вокруг дома будет кружить с ружьем. Он как выпьет, так цельную ночь с ружьем обнимается да спать мешает... Не хочешь ли чарку? А то ведь налью.
– Нет, я не хочешь, – сказал Иван. – Нет, я не пугался. И не завалился. Но твой мужчин очень интересна человек.
– Да уж. Как репей... Надоел до смерти... Ну ладно, чего ж, спи. Пойду, видно, и я – время позднее.
Иван удивился своей неожиданной и напрасной выдержке; Любка и в самом деле была кровь с молоком. Ладная, статная, веселая. Отчего же он повернулся на другой бок? Однако уже повернулся, и сон стал наваливаться... Где-то взлаял пес, отгоняя собачьих призраков, и тихо стало. И побежали радужные расплывчатые кольца выбирающегося на свободу из тайной алхимии подсознания...
– Эй! Друг! Ты что же это? Спишь, никак?
Иван вскинулся ото сна и сел на своей лежанке. Окно кухни было распахнуто, и прямо на него было наставлено тульское одноствольное ружье, над которым торчало всклокоченное чумное лицо Сереги.
– Не уважаешь, значит. А я ж сказал: застрелю. Вот щас хлебну малость – и застрелю. Может, тоже выпьешь, перед тем как помирать, а?
– Иди спать, Сирога! Ночь, а ты здес поиграть хочет. Иди спать, дорогой.
– Как это – спать? Не, я как сказал, так и будет, потому – оскорбление. Любка тебе что – не человек? Всё, братан, пришел твой последний час... Жаль мне тебя. Только что жил человек, а щас помре, – всхлипнул Серега и взвел курок.
Но плечи у него затряслись от рыданий, ружье заходило ходуном.
– Милай! – громко рыдал и сморкался Серега. – Беднай мой, прости ты меня, окаянного. Но сам посуди, это ж моя баба, а ты не оценил, такую девку не оценил, все равно что в душу плюнул, пойми... И прости...
Бабахнул выстрел, пуля улетела куда-то в потолок. Иван вскочил, как кипятком ошпаренный, бросился вон из кухоньки мимо заряжающего ружье Сереги, и влетел в комнату. А Серега кричал ему вслед:
– Ты не шибко беги, у меня ишо пуля есть, она догонит, а как же! Не могу я допустить такого надругательства...
Любка насмешливо смотрела из-под своих одеял.
– Ну иди, гостюшка, да побыстрее же. Неровен час – застрелит...
Она отвернула одеяло, Иван только на секунду обомлел от вида сумасшедшей Любкиной наготы и, более не раздумывая, нырнул под зыбкую, но такую заманчивую защиту. Уж если помирать, решил, так хоть не зря.
– Здесь не достанет, – успокоила Любка. – В меня стрелять не будет, потому – влюбленный, как кот в марте. Ну иди же, иди, ласковый ты мой, обними-ка меня...
Любка слегка ворочалась, нежась. Иван, ополоумев от всей этой чудной ночи да от Любкиных диких, охмуряющих чар, окунулся в пучину любви и поплыл, поплыл, как плывет выбивающийся из сил человек к берегу – в восторге и ужасе и едва ли не в предсмертной непроглядной агонии.
Окно распахнулось, и всунулся в его проем Серега с выставленным ружьем.
– А-а, – зарычал он, – ты так, значицца?! Гад ползучий! Его приютили, как человека, а он сразу в постелю к моей бабе! Ах, сволочь! Любка! – орал Серега, – а ну выпихни его с кровати! Я щас стрелять буду! Ну! Кому сказал! Стерьва ты непроходимая! Убью-у, насмерть убью!
Бабахнул второй выстрел, в верхнем углу комнаты полетела штукатурка...
– Ты погоди малость, – прошептала Любка. – Погоди чуток, я щас угомоню...
Она столкнула Иван на сторону, выпрыгнула из кровати и полезла прямо в окно на Серегу, отняла у него одностволку и зашвырнула ее в кусты.
– Стерьва! – сипел, рыдая взахлеб, Серега. – Стерьва! Я ж любил тебя, подлую, а ты! Всю душу ты мне порвала, Любка...
– Ну идем, Серенький, не упрямься. Идем, я спатки тебя устрою на кухоньке. Идем, горе ты мое ситцевое, я те чарку налью сладкую...
Они скрылись в глубине двора – голая Любка, уверенно шлепающая по теплой земле босиком, да плетущий за ней вензеля непослушными ногами, всхлипывающий Серега...
Долго ворочался в кровати осиротевший Иван. И час прошел уж. И нервы отзвякивать стали секунды второго часа. Загрустил он совсем, стал вскакивать, в окно выглядывать: темно там было, только в глубине двора, в кухоньке, слышны были приглушенные голоса и подозрительные, по разумению Ивана, шепоты и стоны. Отгоняя смутные, обидные мысли, вновь заползал он под одеяло, пахнущее Любкой...
– Ну вот и я, милый. Не спишь ли, ласковый ты мой?
Любка сполоснула в тазике аккуратные свои ножки, забралась в постель и обвила Ивана полными гладкими руками. Теперь пахло от нее и свежим запахом сливянки, и еще каким-то духом, от которого Иван весь подобрался.
– Ты, Любка, была тепер из этой Сирогой. Как это можно, Любка?
Он отстранился и засопел.
– Ты, Иван, глупенький. Он мой жених, как же я откажу ему? Не кручинься ты, а пойми. Я когда вижу мужика в слезах, не могу с собой совладать, не могу, хоть режь меня. Ну далась я ему, всего и делов-то! Что ты, Иванушка, что ты, вот к тебе вернулась теперь... Что ж, разве лучше было б, коли он стрельнул бы? Я ж заради тебя... Он спит уже, совсем успокоенный, вся ночь теперь наша, Иванушка, – говорила простодушная Любка. – А хочешь, милый, я совсем прогоню его? Однако жаль ведь мужика-то. Я перед мужиком слабая делаюсь, баба ведь, куда ни кинь... Только он опять за ружье хвататься станет. Пусть уж спит, а, Иванушка?
– Пусть спит, – великодушно согласился Иван. – Только я тоже гордая... Как могу я теперь любовь играть из тебя? Сама ты видишь... Видишь? – не могу, – говорил он обескуражено.
– Только-то? – зашептала, завозилась Любка. – Это от куражу вашего мужицкого слабина. Да ты не печалься, рази ж мы с этим не справимся? Ах ты мой гордый да обиженный...
Куда там было Ивановой мутной гордыне до Любкиного полыхающего зова, до зеленого огня ее ласковых распутных глаз... И плыла над станицей тихая звездная ночь, и шелестели в ночи шорохи и вздохи Любкиной щедрой казачьей любви...
...Иван очнулся от воспоминаний и взглянул на завихряющуюся вдали, накапливающуюся волну. Она вырастала прямо на глазах, поднималась на дыбы, как дикая белогривая лошадь, и вот обрушилась на скалы, раздробилась на тысячи игривых жеребят, взбрыкивающих и, как мать, белопенных...
И подумал Иван, что, быть может, не так уж неправа была та русская женщина, которая заявила когда-то на весь мир, что на ее земле вообще нет секса. Это было давно, тогда Иван еще не родился, но это выдающееся заявление стало смешной притчей о России. И мир еще долго смеялся.
Просто нынешнему миру не понять, подумал Иван,
что на многострадальной этой земле есть нечто более могущественное. Менее уловимое, но потрясающее. Не обозначенное столь сухо и резко, но несущее в себе пленительное очарование тайны. И сказки. И мечты. И надежды. Нечто, в чем желающий мог бы увидеть неуловимые, меняющиеся черты счастья – счастья на ночь, на неделю, на всю жизнь. Нечто, чему имя совсем иное, истинное, древнее и вечное – Любовь.
(продолжение следует)