В общем, если вы до сих пор не видели, как танцует Моника, то скорее идите и посмотрите. Это не далеко, на углу Шлезвигштрассе и Берлинервег. Бар «Гольдене фогель», серое здание с мотоциклом на крыше. Если заглянете туда в субботу, между семью и десятью, то наверняка встретите меня. Да, тощий, кудлатый шатен за столиком в углу — это я. Потягиваю единственную за вечер кружку пива и заедаю солеными орешками. А рыжий парень рядом со мной — это Хайко. Мой друг и двоюродный брат. Да, тот, который ковыряет пальцем в салате. Хайко юн и прыщав и думает, что знает о жизни все, тогда как на самом деле не знает о ней ничего. Он с одинаковым пафосом рассуждает о политике, о сексе и о грядущем зомби-апокалипсисе и, как всякий заядлый геймер, частенько путает настоящую реальность с виртуальной. Мы оба приходим в «Гольдене фогель» полюбоваться, он — на женское тело, а я — на женскую душу.
Танец срывает покровы с любой тайны, его можно читать, как открытую книгу. Ему неведом стыд, потому что он говорит на языке красоты. Танцуя, человек распахивается весь — обнажается, если не телесно, то духовно. То, что проделывает на сцене Моника — это обнаженность в квадрате.
Когда я впервые обратил на нее внимание — в том же самом баре, два года назад — она словно ходила по краю пропасти. В каждом ее шаге сквозил страх. Попытка к бегству. Смятение. Подпоясанная алой лентой, она, как птица на веревочке, кружила по узким подмосткам и билась, запутываясь все сильнее. Точно ломаная линия, выгибалась, запрокидывая подбородок и выпячивая грудь, и колола нас углами.
- А ничего деваха, фигуристая, - комментировал ее выступление Хайко, причмокивая языком, и напуская на себя циничный вид. - И что она так долго топчется? Вот, говорю тебе, клуша. Раздевайся уже, - требовал он и сглатывал слюну.
У меня с ним всегда так — там, где я натыкаюсь на углы, Хайко нащупывает округлости. Там, где он гладит взглядом полноватые бедра, я баюкаю в ладонях испуганную мечту. Но это, конечно, не означает, что мой друг или я смотрим неправильно. Просто у каждой монеты есть две стороны, и очень трудно — почти невозможно — разглядеть их обе, одновременно. Разве что монета прозрачна или вы умеете видеть сквозь металл.
Моника не прозрачна. Она танцует, крепко зажмурившись, словно от яркого света — хотя не так уж он и ярок, над сценой парит, небрежно подхваченная массивной цепью, молочно-белая люстра. Лепестки из матового стекла сложены в большой бутон, полный туманного сияния. Качаются на потолке подвижные пятна. Люстра светит самой себе — и внутрь себя — а Монике достается лишь манная крупа.
Она танцует в полумраке, вернее, на полусвету, запорошенная белым, а с последним тактом музыки убегает за кулисы. Только один раз я ловлю ее печальную улыбку — и виновато улыбаюсь в ответ. Это похоже на кинутый вдогонку цветок. Бессмысленно. Ей все равно. Она наедине со своим искусством.
Я стал бывать в «Гольдене фогель» каждую неделю. Как влюбленный, торопился на свидание, и, садясь за столик в углу, покупал орешки и пиво. Что-то вроде традиции, ежесубботнего обряда, ни от одной из составных частей которого нельзя отказаться — кружка «баварского», кешью, Моника...
Я наблюдал, как постепенно — но тем неотвратимее — она меняется. Нет, не только внешне. Излом понемногу сглаживался, а страх уступал место привычке. Она сильно похудела, постригла и завила волосы. Теперь, когда солнечный шарфик летел в зал, у нее выпирали ключицы, а шея казалась цыплячьей, беззащитной и тонкой. А между тем, сквозь покорность начали пробиваться первые ростки усталости. Той самой, что на грани боли. И хотя поступь Моники оставалась легкой и воздушной, это была механическая легкость. Танец бумажной балерины из музыкальной шкатулки.
Я испугался. Не симптомы ли это модного нынче недуга? Врачи называют его «эмоциональным выгоранием». Вроде и труд сейчас не так тяжел, как лет пятьдесят назад, и социум — стабильнее, ни потогонных конвейеров, ни революций, ни войн. Отчего же так горюч стал человек изнутри? Как прежде утонченная элита едва ли не поголовно страдала от чахотки, с кровью отхаркивая свое недовольство миром, так сейчас люди обугливаются душой до головешек. Становятся, по сути, ходячими трупами. Заглянешь им в глаза — а там пепел.
Вот так неожиданно прав оказался Хайко, говоря о зомби-апокалипсисе. Не об игровом, настоящем. О мертвых деревнях.
- В какой дом ни сунешься, - рассказывал Хайко, - а там паутина по углам, грязюка на полу, на столе, на лавках... Жуки дохлые. Потолок — и тот в грязевых разводах. В печи — бурое толчево, залитые водой угли. В погребе — лужи, на чердаке — пылища, труха, бумажная крошка. И в глазах у челов — та же стоячая грязь. Зола с водой.
- Да где ты это видел? - возмущался я. - Ты же целыми днями сидишь перед компьютером.
- Да с батей прошлым летом мотались, - отмахивался от моих сомнений кузен, - на авто, вдоль Рейна. Замки всякие, Вормс, Майнц, Кобленц, Кельн... - он называл города, щелкая в такт айфоном. На маленьком черном экране взрывались звезды. Белые точки — пых, пых, лопаются, как мыльные пузыри, одна за другой. Надо убить как можно больше звезд, пока тебя самого не перехватит вражеский патруль. - В городах не так заметно, суета, транспорт, то, се, а в маленьких поселках — просто жуть. Говорю тебе, мертвяки по улицам шастают! Вроде и делают что-то, пашут там, в огородах роются, но — на автомате. Замедленно так и без души. Вот, как роботы японские, видел по телеку? Действие есть — а чела нет. Я потому и торчу за компом, что в виртуале хоть какая-то движуха. А мир откинулся давно, говорю тебе. Все потому, что звезды испортились.
Пых-пых, еще две звезды уничтожено, но в крошечном виртуальном мирке не стало темнее. Тем он и хорош. Вычеркни любой объект, ничего не изменится. Если бы и у нас было так же...
Пых — и еще одна.
Насчет городов мой братец ошибался. «Выгоревших» становилось все больше, они уже не встречались в толпе — а шли толпой. После разговора с Хайко я прогулялся по магазинам, спустился в подземку... и ловил, жадно ловил чужие взгляды, надеясь, что вот-вот проскочит искра, состоится контакт живого с живым. Напрасно. Взоры или опущены, или мягки, как старая вата — проваливаешься в них, не чувствуя отклика — либо тверды, как чугун. О такие можно ушибиться.
Побродив по улицам, я набил немало синяков и чуть не задохнулся в ватной пустоте. Стемнело. Теплый оранжевый свет затопил витрины, выплеснулся на тротуары и проезжую часть. Скользко блестели фары машин. Неотличимые от манекенов, у витрин стояли люди. Нет, не так. Манекены казались бодрее. Их раскованные позы и нарядные одежды вызывали зависть усталых прохожих.
А что там Хайко болтал про звезды? Я запрокинул голову, но, конечно, ничего не увидел. Золотое зарево во все небо. В городе не видно звезд, слишком светло. Подгоняемый неожиданным любопытством, я поспешил туда, где темнее.
По Шлезвигштрассе, мимо бара, где танцует Моника — но сегодня не суббота, и я ускоряю шаг — мимо темного парка, мимо супермаркета Лидл, мимо Макдональдса с детской горкой во дворе, вниз, под автомост... И дальше, по узкой дорожке с плохим асфальтом. Здесь мало кто ходит, особенно ночью, но я хочу срезать угол.
Спальный район освещен тускло и лунно. Высятся черные громады новостроек. Фонари забраны решетками, их сияние, как вода, холодно и чисто. Тени ложатся косо, тащатся вслед за тобой — то отставая, то забегая вперед, как нетерпеливые щенки. Здесь, на городской окраине, рекламный неон не застилает небо, и можно нырнуть в серебряную реку, прополоскать сердце, остудить зрачки... Можно умыться звездами, как снегом, и сбросить десяток лет. Помню ощущение из детства — себя маленького по сравнению с бесконечностью Вселенной. В ней растворяешься без остатка, пьешь ее, как родниковый холод, и собственные обиды кажутся пустыми и мелкими. Тонешь в ней, как в цветах. В детстве ночь благоухает подснежниками, независимо от времени года.
Но что это? Звездная россыпь похожа на тифозную сыпь. Красноватые, воспаленные точки, а кое-где и с гнильцой. Млечный путь вспух чередой фурункулов. Большой ковш Медведицы полон гноя... А Полярная, красавица, съежилась, как спичечная головка, не горит и даже не тлеет, а только чуть-чуть поблескивает сквозь угольную черноту.
Да что же с ними случилось?! Я так разволновался, что никак не мог включить мобильник и набрать номер Хайко. Пальцы дрожали. Стоял на холодном ветру, под больным небом и трясся от страха, пытаясь управиться с телефоном, который, как на грех, все время сбрасывал пин-код. Наконец, получилось.
- Хайко! - заорал я. - Откуда ты узнал про звезды?
- Ты чо, башкой долбанулся? - неласково приветствовал меня кузен. Вероятно, я оторвал его от важной игры. - Про это вся сеть гудит. Спроси, вот, у гугла... Эй, мочи его, мочи! Слева, идиот! Заходи слева! - закричал он мимо трубки и, судя по звуку, забарабанил мышкой по столу.
Вернувшись домой, я первым делом полез в интернет и сразу наткнулся на видеоролик. Интервью какого-то облезлого профессора какой-то желтопрессной газетенке. Он говорил, поминутно вытирая лысину платком, об эпидемии среди небесных светил, пришептывал и заикался, и глаза у него были испуганные.
- … Мы называем ее «звездная гниль». Есть мнение, что заболевание инфекционное, но каким образом оно передается, мы не знаем. Ведь звезды не дышат и не чихают, - профессор жалко улыбался, - они далеко друг от друга.
- Но почему и как это влияет на нас, людей? - наседал на него журналист.
- У звезды и человека одна душа на двоих. Этакий духовно-энергетический тандем, который существует на протяжении определенного срока, как правило, соизмеримого с человеческой жизнью. Когда одной плохо — худо и другому. Если звезда умрет, у ее земного партнера начнется шизофрения, или тяжелая депрессия, или его разобьет паралич. Мы полагаем, что сегодняшняя вспышка неизлечимых заболеваний вызвана именно этой причиной...
- А можно ли им помочь?
- В принципе, можно. Но обычная медицина тут бессильна. Небесное тело не вылечишь таблетками. А бывает, что человек умирает раньше, но пока его звезда жива, не может сойти в могилу. Так и водит она его по Земле, как марионетку на веревочках.
«Бред», - прошептал я и выключил компьютер. В окно щерилась гнилыми зубами, усмехалась глумливая ночь.
Где-то там, в лучах миллиардов искусственных солнц, шатались по городу зомби, и несли пустоту в сердцах, и кружили, сталкиваясь бесцельно, как слепые молекулы, и задыхалось небо от душного электрического света.
А сегодня, «звездной гнили» вопреки, Моника танцует на маленькой сцене бара «Гольдене фогель», и танцует - божественно. Мы с Хайко сидим за столиком углу, я — с кружкой пива, а мой кузен — с тарелкой огуречного салата. Шикарная белая пена лезет мне в нос, я смахиваю ее, радуясь, как ребенок. Салат густо полит майонезом — а майонез в «Гольдене фогель» мерзкий — но Хайко уплетает его за обе щеки, хрустит и довольно посмеивается. Рядом с его тарелкой лежит выключенный айфон. Небывалое зрелище, потому что для моего братца этот гаджет — едва ли не самая главная часть мозга, третий глаз и продолжение руки. Он всегда начеку, всегда мигает пронзительной синей лампочкой, всегда бдит. Даже тогда, когда сам Хайко ест, или спит, или моется в душе. Но сейчас мой кузен забыл об айфоне. Мы оба забыли обо всем на свете и дивимся чуду — величайшему чуду преображения. Моника, которая до сих пор была — я только теперь это понял — пусть талантливой и симпатичной, но гусеницей, неожиданно превратилась в бабочку. Куда делись угловатость и страх? Ее движения раскрепостились. Усталость словно кто-то смахнул тряпкой, как досадную пыль.
- Во дает, - бурчит Хайко с набитым ртом. - Девчонка жжет!
В его устах — это высшая похвала. Но Моника и в самом деле жжет — восторгом, радостью, внутренним сиянием, рвущимся наружу. Газовый шарфик бьется в воздухе, как лепесток огня. Она танцует уже не на краю пропасти, а как будто на краю вечности.
К нашему столику подходит бородатый официант в засаленном переднике. Нет, не подумайте, в «Гольдене фогель» гигиена — на первом месте. Это какой-то новый тренд — вроде джинсов, которые выпускают дырявыми и потертыми. Так и передники официантам раздают уже засаленными.
Я заказываю пакетик орешков, а Хайко просит еще один салат, только, пожалуйста, без майонеза. Бородач аккуратно записывает все в блокнот и, как бы между прочим, кивает на Монику.
- Последнее выступление. Жалко, правда?
- Почему последнее? - восклицаю я, проливая на столик пиво, а Хайко давится огурцом.
Официант понижает голос.
- Она больна. Онкология, то ли вторая, то ли третья стадия, - он горестно качает головой. - Завтра ложится в больницу. Химия и все такое... Рак — дрянная штука. Теперь, если Моника и вернется к нам — то не скоро. Очень нескоро.
Он скорбно поджимает губы и удаляется, унося в блокнотике наш заказ. А Моника — танцует. Впервые танцует с открытыми глазами. Бесстрашно глядя в зал, она воздевает руки и складывает чашечкой ладони. Черпает из эфира красоту и выплескивает ее в наши — восхищенные, любопытные, печальные или веселые — лица. Она совлекает с себя ангельские одежды и расправляет невидимые крылья.
Вспыхнула, как сверхновая звезда, скажут о ней.
Сверхновые выгорают быстро. Сбрасывая внешние покровы, бесконечно расширяясь в пространство, неудержимо отдавая свет, они превращаются в черные дыры, но до этого — несколько суток — сверкают, как тысячи солнц, ярче целой галактики.