Готовясь к своему второму летнему сезону, мы в самых смелых своих ожиданиях полагали, что наши мощности увеличатся максимум в два-три раза. Если бы кто сказал, что они возрастут в двадцать пять – тридцать раз, мы просто подняли бы его на смех. Пашка вообще был уверен, что первый самый сильный интерес к Сафари уже схлынул и дальше нам суждено вариться только в собственном соку, добавляя в общину лишь самых отчаянных сторонних сумасшедших. Не учёл, что у любой репутации бывает собственная критическая масса, после чего она переходит в совершенно иное качество.
Вот и Сафари к лету 1985 года перешло в это иное качество. Адаптация состоялась и теперь мы уже были не заезжими чудаками с семьями и даже не местной достопримечательностью, а как бы исполнителями чужих сокровенных желаний, почти государственной структурой, от которой можно требовать разных благ. Порой это приводило к самым неожиданным результатом. Но по порядку.
Слухи о Симеонском дачном кооперативе за зиму вышли за пределы острова, и с первым весенним теплом на стол перед Пашкой и Севрюгиным легло около двадцати заявлений теперь уже от жителей Лазурного о вступлении в садоводческое товарищество – иметь дачу на острове под нашим постоянным присмотром, было для дальновидных людей неплохим помещением капитала. Видя такое дело, засуетились и симеонцы – последовал десяток заявлений и от них. В основном и те и другие были молодыми семейными парами из тех, кому отдельная квартира светила лет через десять. В недалекой Находке гремело как раз строительство жилищного молодежного кооператива, и в Сафари эти общежитские молодожёны рассмотрели его прямой аналог. Мы и не открещивались, кооператив так кооператив. Принимайте наш устав, платите деньги и по выходным в семь утра, пожалуйста, на стройплощадку.
Хуже обстояло с земельными участками. Прошлогодний гектар сменился у нас шестью гектарами расчищенной земли, разбитыми на тридцать пятаков (нашу меру площади: двадцать соток, пятую часть гектара). Появление трёх десятков новых дачников вынудило нас многие пятаки поделить надвое, да ещё договариваться с каждым, что и сколько тому следует выращивать для общей пользы, вызывая общее недоумение.
– А может, мы цветы хотим выращивать, или вообще чистый газон, – отвечали нам.
– Ну, хорошо, выращивайте, кто бы спорил, – невозмутимо пожимал плечами Севрюгин, занося строптивцев в свой «чёрный список».
Многим не очень пришлась по душе и наша политика животноводческих мини-ферм. Зачем, когда рядом изобилие морской рыбы, да и подстрелить в ближайших окрестностях Лазурного косулю или кабана не представляло особых проблем даже для незадачливого охотника?
– Но ведь зачем-то наши предки одомашнивали тех же косуль и кабанов? – смеясь, говорил им Пашка. – Вдруг американские ученые придут к выводу о благотворном влиянии запаха навоза на генофонд человека, что вы тогда будете делать? А у нас уже этот запах для вас есть.
И отдавал распоряжения Вадиму закупать на дачные авансы дополнительных коров, лошадей, поросят.
Приток новичков заметно изменил общую психологическую атмосферу. Прямо физически ощущалось, как сафарийские абитуриенты исподтишка зондируют новую среду обитания и ищут для себя мелких, а, если получится, то и крупных выгод.
Среди главных фрондёров заметно выделялся Евтюхов, или просто Евтюх, худосочный парнишка в склеенных изолентой старомодных очках. Узнав про наши параллельные братство и товарищество, он вздумал осуществить их окончательное размежевание так, чтобы уже прямо сейчас выбрать в товариществе нового председателя и казначея. Его поддержала треть дачников, остальные с любопытством ждали, как мы прореагируем. Возник именно тот галдеж и голосование руками, которые Воронец так презирал, и мы порядком опасались, как бы он ещё больше не стал своими высказываниями дразнить гусей.
– Теоретически всё верно, – снисходительно похвалил Пашка на общем собрании выкладки Евтюха. – Можно, конечно, всё вести и отдельно. Но давайте проверим это на практике, скажем, в течение месяца. Пусть пять семей поживут этот месяц по предлагаемой отдельной от нас схеме. И потом вы сами решите, годится она или нет.
И Пашка сам назвал пять фамилий наиболее рьяных смутьянов и Евтюха в том числе.
Те с готовностью приняли вызов. И со следующего дня началось... Вместо окультуренных участков он выделил пятёрке по десять соток дикой, с деревьями и камнями земли – с какой стати нам давать посторонним нами расчищенную землю? В строительной работе тоже отказано – мы обещали вам построить жильё, но это не значит, что с вашим участием. Ни лошадь с плугом и телегой, ни хранение инструментов, никаких досок для сарайчика, ни даже за деньги кормиться в нашей столовой – ничего этого предоставлено не было.
– Вы специально так, да? – возмущенно вопили отступники.
Один раз мы даже не пустили на дачный участок самосвал с навозом под тем предлогом, что тяжёлые колеса испортят структуру плодородной почвы.
– Хотите быть отдельно, ну и будьте отдельно. Вот вам земля и делайте с ней что хотите. А на ваши деньги мы сами построим вам дачу в порядке живой очереди, разумеется, – злорадно говорил Адольф, снова исполняя обязанности зондер-коменданта.
Урок был хорош не только для новобранцев, но и для старожилов, позволяя наглядно увидеть ценность того, что казалось малосущественным и само собой разумеющимся. Ну, а что фрондёры? До конца месяца никто не дотерпел – все попросились назад в общий строй, включая и Евтюха.
Главным результатом инцидента было то, что отныне Воронец мог делать, что угодно – никто не решался ему открыто противодействовать. А когда он объявил, что в первые дачи будут вселяться не те, кто успел раньше записаться, а кто первым полностью внесёт деньгами и работой все десять тысяч нашего вступительного взноса, дачников вообще охватила «золотая лихорадка». В оскудевшую было кассу снова потекли крупные купюры, явка на работу стала стопроцентной, и никто не смел даже заикаться о плате за неё – все старательно, с оглядкой на конкурентов, вели подсчёт своих трудочасов, переведённых в зачётные рубли – весьма удачное изобретение Вадима Севрюгина.
Большой приток не временных, а постоянных людей изменил и наш быт. Не только вся работа, но и все услуги стали в Сафари платными, начиная от ночлега в летних домиках и кончая кормежкой. Вот когда мы по достоинству оценили Пашкину разрядную систему. Пусть пока сами получали пять рублей в час лишь на бумаге, зато могли выписывать себе и такие же большие бумажные цены, мягко отсекая от себя тех, для кого эти цифры являлись живыми деньгами. Удивительно, но новое пополнение дачников восприняло нашу пятиразрядную систему весьма лояльно. Их устраивало, что они сами сразу оказались в третьем разряде, а четырех пятиразрядников и двух четырёхразрядников (Адольфа и Шестижена) они рассматривали как обычных бригадиров, с более высоким заработком и только.
Вася Генералов с якутским дедом были пока оставлены во втором разряде подёнщиков-дедов.
– Что я меньше других вкалываю? – кипятился детдомовец.
– Поступишь в институт и женишься – будешь в третьем разряде, – обещал ему репетитор по английскому языку Аполлоныч.
– А разве сейчас моя работа хуже, чем у дачников? – всё равно не соглашался наш дембель.
– Хуже ты сам, а не твоя работа.
– Это чем же? – готов уже был взорваться Вася.
– Ты ещё возмутись, что в Америки за ту же работу платят в десять раз больше, – насмешничал барчук. – Ну так чего не возмущаешься?
– Причём тут Америка?
– Слышал, что Воронец говорил? Что сиюминутной справедливости не бывает. Она всегда растянута во времени. В Японии вообще старик за ту же работу получает в пять раз больше молодого. Великого ума эти японцы.
Вася тупо смотрел на своего репетитора и мало что понимал. Зграйщики теоретически хоть всё это и понимали, но пропустить через свою душу тоже, как следует, не могли. И Пашке приходилось объяснять всё с самого начала:
– Разница зарплат между сантехником и академиком тоже на самом деле несправедлива. Да, отдача от их труда совершенно несопоставимая, но это то же самое, как если бы мы платили дельфину в пять раз больше, чем чемпиону мира по плаванью на том основании, что дельфин плавает лучше. По сути, это чудовищное недоверие к человеческим способностям, мы как бы шкурно признаём, что этот академик никогда не сделает своего открытия, если мы не будем подсовывать ему большую денежную взятку. Разве не так?
Теперь уже мы, подобно Васе тупо смотрели на него. Да и сам Воронец, похоже, ещё только пробовал на вкус новый для себя постулат.
– Ты слишком опередил свою эпоху, моя твоя не понимай, – отшучивался Чухнов, чтобы что-то сказать.
Вместе с подёнщиками наша общая рабсила теперь составляла тридцать-сорок мужиков в будни и до семидесяти по выходным. Работа шла сразу по нескольким направлениям. Сафарийский ручей перегородили трёхметровой бетонной плотиной с четырьмя отверстиями. Через нижнюю трубу тёк сам ручей, а к трём верхним Шестижен с помощниками приделывал колеса с электрогенераторами. Вместо прошлогодних палаток ударно собирались летние домики-шалаши на четыре койко-места, где был уже почти домашний уют, а выше по склону сопки растягивались тараканьими усами две бетонных стенки-водоотлива, дабы обезопасить от ливневых потоков всё наше хозяйство и направить их в водосборник на Сафарийском ручье.
Немного разобравшись с этим, принялись пристраивать к нашему коровнику аналогичные шлакобетонные модули, огораживать железной сеткой южную границу своего садоводческого товарищества и параллельно со всем этим приступили к главной стройке – Террасному полису. Таков был общий фронт наших работ, не считая разных пустяков вроде устройства пасеки, кирпичного мини-заводика и собственной зверофермы, которые возникали как бы сами собой.
В Пашкином архитектурном проекте Террасный полис представлял собой эскалаторный ствол вверх по Заячьей сопке, на который были нанизаны четыре слегка изогнутых «ёлочкой» производственно-жилых корпуса. Пашка называл своё творение четырёхпарусником, но когда в среде подёнщиков возникло название «Галера», как эпитет сафарийских каторжных работ, Воронец тут же его с удовольствием подхватил:
– Всё правильно, Сафари выплывет только в том случае, если весь её экипаж будет дружно и каторжно грести в одну сторону.
Первая очередь Галеры представляла собой трёхэтажное бетонное основание 20 на 70 метров утопленное в склон сопки, верх которого должны были украсить 12 двух-трёхкомнатных квартир, с небольшими двориками-палисадниками.
Сопоставить эту громадину можно было с возведением стоквартирного пятиэтажного дома, что для негосударственных строителей, не обеспеченных нужной техникой и регулярными поставками материалов, являлось задачей в то время практически невыполнимой. Но это, если хоть на минуту остановиться и пораскинуть мозгами, а если не останавливаться и не брать в голову – то и совсем нестрашно. Пашка не останавливался – он, как акула, которая, чтобы не утонуть, должна всё время двигаться, действовал. И превращал в слаженное, непрерывное движение всё вокруг.
Казалось, не было ничего такого, чего бы он не знал или не предусмотрел заранее. Прибегает ли посланец от Зарембы с сообщением, что колёсного крана сегодня не будет, становится известно о задержке с бетонными перекрытиями, обнаруживается пропажа каких-то вентилей – он встречал всё это с ироничной невозмутимостью (Ох уж эти разгильдяи!) и в тридцать секунд решал, куда именно перебросить освободившихся людей. За всё лето ни одного гневного срыва, хотя поводов было более чем достаточно, предпочитал любой разнос заменять едкой иронией.
– Ах у тебя рученьки устали! А с женой у тебя ничего не устает? Не носись ты со своим телом как с писаной торбой, оно тебя должно слушаться, а не ты его. На галерах поблажек на здоровье не бывает: либо ты выживаешь, либо не выживаешь. Ну, а с такой постной физиономией ты у нас точно не выживешь.
Но подобные реплики доставались только самым зелёным салагам, подёнщики-деды, те, кто проработал у нас больше тысячи трудочасов, пользовались определёнными льготами: могли сочетать полдня каторжных бетонных работ с более лёгким сбиванием опалубных щитов. Дачники, как и положено неофитам, по выходным рвались пахать весь световой день. Однако, Воронец вдруг к тайному ликованию Аполлоныча объявил нормой только 10-часовый рабочий день.
– Ещё два часа тратьте, пожалуйста, на обихаживание своих десяти соток, – сказал он дачникам.
– Да чего там тратить, картошка сама вырастет, – легкомысленно заявил кто-то из лазурчан.
– Неухоженный участок, то же самое, что мусор на тротуаре. Боюсь, когда у нас всё будет красиво, нам трудно будет примириться с этим. Если для кого-то их участок может быть помойкой на два выходных дня, то для нас он и место и способ жизни.
– Ну и что, заберёшь участок назад? – с вызовом и тревогой вопрошал лазурчанин. – Не имеешь права, даже по своему хитрому дачному уставу.
– Вы так думаете? – Пашка иной раз умел отвечать с такой высокомерной учтивостью, что даже самым простым работягам становилось не по себе.
Кстати сами мы на полевых работах не слишком усердствовали. Плодовые деревья и кусты были посажены ещё осенью, поэтому сейчас мы просто за один день вспахали, за другой посадили по монокультуре и всё, предоставив кукурузе, пшенице, ржи и овсу самостоятельно бороться за своё существование.
Кроме укороченного рабочего дня, каждый из зграйщиков получил негласное право самостоятельно рассчитывать ритм и количество своей работы. Когда чувствовал её перебор, всегда мог попроситься в какую-нибудь однодневную командировку на материк, в которых у нас была всегдашняя необходимость.
Вадим помимо бухгалтерских расчётов и шефства над строительством летних домиков, параллельно практиковался в своей врачебной профессии, благо всевозможные порезы и ушибы совершались у нас едва ли не через день. Аполлоныч приспособился сочетать своё дублирование фильмов со зверофермой и с завозом в Сафари всякой живности, будь то породистый жеребец, бронзовые индюки или сирота-медвежонок из ближайшего лесничества. На меня Пашка повесил курирование растворно-бетонным узлом и кирпичным мини-заводиком, сафарийский спорт и взяткодательство районным чиновникам, мол, отвечаешь за тайную полицию – тебе в руки и тайные дела.
В начальство выбились и остальные зимовщики, уже практически не участвуя в бетонных работах. Шестижен получил в своё распоряжение трёх помощников и царил в слесарке. Адольф выпросил у Вадима две лошади с седлами и на пару с подчинённым ему двухметровым бичем, в прошлом морским пехотинцем, с большим рвением следили за сафарийским порядком. Их два арбалета трудились без передышки, и оленина под видом говядины на сафарийском столе не переводилась. Васе Генералову рискнули доверить пилораму с постоянными рабочими. Даже у якутского деда и то объявились двое подручных, что пилили и кололи дрова для значительно разросшейся сафарийской кухни.
Зграйские жёны покинули свои поселковые копеечные службы, по-честному разделив главенство над четырьмя хозяйственными подразделениями: столовой, фермой, детсадом и прачечной. Сам Воронец не только целыми днями торчал на Галере, но иногда отправлялся к ней и ночью, проверить насколько органично она может вписываться в лунный пейзаж. Один лишь Заремба держался несколько особняком, желая общаться, оказывать услуги, но сохранять директорское лицо и не быть в явном нашем подчинении.
Парторг Рыбзавода Еремеев предпринял вторую попытку нас как-то урезонить:
– Что это за такой дачный кооператив с производственными цехами?
– Надо с этим дотошным что-то делать, – сказал Севрюгин Пашке. – Хоть ты ему какую тёмную устраивай, чтобы не лез.
– Ладно, давай его сюда. – Пашка на десять минут позволил себе отвлечься от главной стройки своей жизни.
– А вы материалы Апрельского Пленума ЦК читали? Речь нового Генерального секретаря Горбачева, например? А «Литературку» хоть просматриваете иногда? – напустился он на нашего партийного гонителя.
А потом ещё отвёл в сторонку и сделал дополнительное внушение:
– Вы же знаете, мы все с Запада, я, например, элитный московский вуз окончил. Неужели вам не приходит в голову, что у нас там, на Западе могут быть влиятельные знакомые? А нормальный грамотный журналист повернёт любые ваши слова так, что вы же окажитесь и виноваты. Вам это надо? Разве вы не видите все наши расходы за этот год? Даже на глазок мы вбухали во всю эту авантюру больше ста тысяч рублей. Откуда у нас могут быть такие деньги? Значит, кто-то нам их на наш здешний эксперимент давал. А раз давал, значит, с какой-то целью? Вы же видели, как мы все зимой летали в Москву, вам это ни о чём не говорит? И вдруг все узнают, что какой-то поселковый парторг очень мешает большому и нужному государственному делу. Как вам такой вариант?
– Я, я, ничего. Если государственное, то конечно. Я только «за». – Еремеев выглядел совершенно виноватым.
– Но если что, учтите, я вам ни о чём не говорил, обо всём этом вы могли сами догадаться. Договорились?
Наверно, ещё никогда местный парторг с такой скоростью не покрывал на служебном «УАЗике» три километра расстояния от Сафари до своего служебного кабинета. И когда какое-то время спустя нас попытались проверять более серьёзные организации, именно Еремеев послужил для нас самым надёжным щитом, под своё партийное слово убеждая их, что он не только в курсе всего этого «московского социального эксперимента», но что ему лично звонили из высоких партийных комитетов, требуя не мешать, а помогать сафарийцам.
– Так всё-таки, что ты ему тогда такое сказал? – не раз потом допытывался у Пашки Аполлоныч.
– Это нельзя пересказать, можно только показать, – отмахивался тот.
– Ну так покажи.
– Как только ты станешь таким же парторгом, сразу и покажу.
Барчук даже слегка обижался, не понимая, что иной раз можно стыдиться своей самой блестящей словесной победы.
Ещё и в помине не было туристов, а вечерняя сафарийская жизнь уже напоминала самые многолюдные прошлогодние посиделки. Новшеством было лишь обилие детей. Стоило первым симеонцам показать пример и, уезжая в отпуск, оставить нам на месяц своих отпрысков, как адекватно стали поступать и другие поселковцы. И с наступлением лета у нас образовался настоящий детский пансионат на два десятка малышей под присмотром моей Валентины и Воронцовской Катерины. Последняя вполне унаследовала папины организаторские способности и в двенадцать лет свободно управлялась даже с ребятами старше себя.
Другой лагерь, молодёжно-трудовой, Пашка поручил мне – не было времени ждать, пока подрастут собственные чада, надо было уже сейчас начинать борьбу за неокрепшие души остальных юных симеонцев. С этой целью я три летних месяца провёл с восемнадцатью пацанами из своей боксёрской секции в палатках на вершине Заячьей сопки. Всё необходимое – продукты, палатки, инструменты, две козы, клетки с курами и кроликами были у нас с собой. Нашли на южном склоне сопки открытую площадку с родником и стали превращать её в окультуренную террасу с подпорной стенкой. Попутно осваивали другие робинзонские навыки: рыли бассейн-лягушатник, клали печь под кухонным навесом, тесали брёвна, пекли лепёшки, шили брезентовые накидки и мокасины, не забывали и сам бокс.
И когда мы в конце августа стройной колонной вернулись из своего «Горного Робинзона» в посёлок, симеонцы с трудом узнавали своих детей. Те молчали: не кричали, не вопили, не роготали, а только сдержанно и загадочно улыбались.
– Что ты такое с ними сделал? – изумлялись даже коллеги-учителя.
Да ничего особенного. Секрет был в самих ребятах. К своей жизни на Симеоне они привыкли относиться как к чему-то временному, досадной обязаловке, после которой все непременно уедут на материк в большую жизнь. И легче всего от них было чего-то добиться – это приблизить их к этой большой жизни. Поэтому самым весомым авторитетом среди них пользовался тот, кто имел родственников во Владивостоке и Находке и мог взять с собой туда с ночёвкой.
Одной же из сверхзадач нашего Фермерского Братства было превратить в такую ночёвку для себя весь окружающий мир, чтобы везде чувствовать себя в домашних тапочках, защищёнными всей материальной и умственной мощью Сафари. По вечерам, сидя у костра, мы частенько обращались к этой теме. Иногда к нашему разговору подключался изредка навещавший нас Воронец, и тогда его сафарийское учение оборачивалось ещё одной своей стороной.
Говорил уже не о самих сафарийцах – кучке самодостаточных автономщиков, а об общем упадке всей Российской империи. Напомню, шёл только 1985 год, ещё никто и близко не мог представить себе развал Союза, но для Пашки его упадок начался гораздо раньше, даже не в 1917, а с предоставлением Екатериной II вольностей дворянству и с появлением крикливой и глуповатой интеллигенции. Для Воронца не было ни малейших сомнений, что возрождение былой славы и могущества державы может произойти только через создание новой служивой элиты, которая нечеловеческой работоспособностью и целеустремленностью будет поднимать всё и вся вокруг себя.
– У вас, кстати, есть перед нами огромное преимущество, – мирно улыбаясь, внушал он моим архаровцам, – подключиться к этому делу в пятнадцать, а не в тридцать лет, как мы, когда психика уже закостенела и безумно много энергии уходит на то, чтобы даже в самом себе что-то изменить. Вы же как чистый лист бумаги, на котором с одинаковым успехом можно написать и уголовную феню, и стремление к совершенной жизни. Что же касается нас, стариканов, то при вашем согласии с нашей целью мы сделаем всё, чтобы вы достигли самых больших высот в той жизни, которую сами себе выберете. Надо в Америку – поедете в Америку, надо Ленинскую премию – получите Ленинскую премию, надо в Почётный легион – будете в Почётном легионе.
Наверно, так, или примерно так, Игнатий Лойола вербовал некогда в свой «Отряд Иисуса» первых иезуитов. Только у Пашки, по-моему, это получалось гораздо лучше.
Сафарийская жизнь у подножия сопки тем временем шла своим чередом. Июль ознаменовался появлением в Сафари аж трёх студенческих стройотрядов. Но если к приезду из Минска Славиков-Эдиков сотоварищи мы готовились и даже выезжали встречать их на двух легковушках, то появление из Владивостока пяти студентов к нам на работы явилось приятным сюрпризом. И уж совсем неожиданным стало прибытие в Сафари шестерых студентов-москвичей. Всего набралось два десятка человек. Они позаимствовали наши прежние палатки и поселились отдельным палаточным лагерем на восточном склоне Заячьей сопки, сразу превратившись в совершенно особое сафарийское подразделение со своим укладом, вечерней дискотекой и чувством превосходства над окружающими.
Многочисленны были и прошлогодние туристы-знакомцы, многие охотно работали у нас по шестичасовому рабочему дню, гармонично совмещая морские ванны с энергичным орудованием совковой лопатой.
Всем им, как и дачникам и подёнщикам, каждый день находилась обильная еда, удобный ночлег, работа с полной выкладкой, чемпионат по мини-футболу и волейболу, бардовские посиделки под гитару и танцы под магнитофон. Спускаясь раз-два в неделю навестить в дачном шалаше свою благоверную, я неизменно наталкивался на новые лица, важные материальные приобретения, визуальные изменения самой среды обитания. То заставал уже заполненный водой пруд с работающими электрогенераторами, то появление собственного мороженого и кваса, то завершение отделочных работ на первом складе в подземелье Галеры, на который довольный Севрюгин навешивал амбарный замок. Виднее было и то, чего не замечали остальные зграйцы: как мягче становилось поведение дачников, как уходила из них люмпенская резкость, как инстинктом постигался дух Сафари под общим названием «не досаждай ближнему своему».
Все же как много зависело у нас от одного Воронца: ну не любил он назойливое панибратство – и почти не видно было вокруг похлопываний по плечу, дружеских толчков, да и просто рукопожатий – человеческая персона была для него неприкосновенна даже в таком смысле. А если какой-нибудь новичок-невежда пытался сдуру заострить на этом внимание и протягивал Пашке руку, то тот, конечно, на первый раз и даже на второй пожимал её, но мог и в глаза выдать, что пожимать руку своего напарника у нас всё равно что пожимать руку матери или бабушке, мы и так знаем, что хорошо относимся друг к другу, и подчёркивание своей дружбы в Сафари может означать скорее враждебные или холодные отношения.
Если раньше, в Минске, ненавистным ключевым словом для Пашки было «жлоб», то теперь оно сменилось на слово «быдло». Когда кто-нибудь из гостей нашей возрождённой «Лесной ресторации» начинал употреблять не норматированную лексику, а затем ещё пытался обосновать её как народный язык, Воронец не мог отказать себе в удовольствии прочитать ему небольшую лекцию:
– Главное, что отличает человека от животного, это чувство стыда. Поэтому любой бесстыжий человек должен носить гордое звания быдла – говорящего животного. Не возражаете, если я вас стану называть «товарищ быдло»?
– Ну так это же просто нормальные словесные вставки, в деревнях их просто никто не замечает и не придаёт им такого уж значения, – пытались ему возразить.
– А со своими детьми, родителями или начальством вы их тоже употребляете? – холодно спрашивал Пашка.
– Но это же надоедает везде вести себя одинаково. Корпоративный мужской дух требует иной раз хорошего крепкого мата, разве не так?
– Всё просто потому, что Россия – страна тотальной снисходительности, но Сафари исключение из этого правила. Рассуждайте сколько угодно о крепком хорошем мате, но как только вы ещё раз его примените – не обессудьте, если мы вас пошлём на конюшню и выпорем, всё-таки быдло это не совсем люди, с ними можно поступать, как с непослушными животными.
Фланирующие поблизости и прислушивающиеся к разговору Адольф с морпехом ясно давали понять, что «выпорем на конюшне» вовсе не пустая словесная формула, поэтому до конца проверить её желающих обычно не находилось.
Вообще, чем дальше, тем облик нашего главного командора бронзовел прямо на глазах. Даже вечерние прогулки с широкой детской коляской нисколько не делали его более доступным и демократичным, скорее, наоборот: наличие близнецов только ещё сильней подчёркивало его особость. Как высказался однажды кто-то из бичей, «с вашим Воронцом на равных разговаривать можно только в том случае, если сперва заклеить ему скочем рот». Потому что стоило лишь начать прислушиваться к его словам – всё, считай, свободы воли у тебя уже нет. И ничего такого сверхъестественного он не говорил и гиперубеждённостью в глазах не сверкал, но произнесёт – и как припечатает, потом стоишь и выбираешь: или послушаться-подчиниться, или остаться таким же независимым болваном, каким ты был пять минут назад.
Казалось, весь его организм работал только в одном направлении: как заставить себя слушаться максимальное число людей. Например, даже та уступка остальным зграйщикам, которую он сделал нам зимой, что если мы трое будем против, то он – пас, оказалась приковарнейшей штукой. Мы действительно могли проголосовать и решить по-своему. Но лишь не чаще одного раза в месяц, потому что если чаще, то это выглядело персональным заговором против него, Пашки Воронцова. Вот и выходило, что даже когда мы втроём были не согласны, третий вынужден был прикидываться воздержавшимся, что позволяло решать Пашке так, как он хотел. Впрочем, мы уже настольно научились чувствовать друг друга, что зачастую и конкретных слов не надо было, чтобы понять, чем каждый из нас дышит. Да Воронец и сам не стремился до предела натягивать струну, время от времени радуя нас своей нежданной покладистостью.
Ещё более изобретателен он был в отношениях с другими сафарийцами. Сначала довольно остроумно навёл порядок среди бичей, которые сперва, как и год назад, приходили когда хотели, памятуя, что наши трудочасы могут для них включаться с любой минуты. При первоначальном освоении территории это было ещё приемлемо, теперь же создавало лишнюю заминку. Пашка, недолго думая, распорядился всем подёнщикам, приступившим к работе в семь утра, выдавать в обед большую рюмку водки. И разом всё чудесным образом изменилось: без пяти семь все бичи были как штык на месте, а тех, кто на ходу ещё спал, вели под руки более стойкие приятели.
Потом, когда зароптали на непомерные строительные нормы дачники, был преподан урок и для них. Забросив остальные свои дела, квадрига тряхнула стариной и в четыре дня собрала под ключ четыре летних домика-шалаша, то есть ту работу, которую другие бригады выполняли за неделю и божились, что быстрей делать невозможно.
Не обошли воспитательные репрессии и студентов. Те не слишком преуспевали на бетоне, зато всячески кичились своими спортивными достижениями, подбивая дачников и туристов играть с ними в волейбол, настольный теннис и футбол и неизменно всех побеждая. К концу лета раздухарились настолько, что стали вызывать на состязание зграю. Слабо, мол, или не слабо?
– Неужели вы хотите нас, таких важных и степенных, заставить бегать за каким-то там мячиком? – отвечал на вызов Пашка. – Давайте что-нибудь посолидней.
И на День строителя объявил матч по боксу на звание абсолютного чемпиона Симеона. Зрителей набежало пол-острова. И вот мы, четверо, натянули перчатки и в два захода вышли на импровизированный ринг. Сначала Аполлоныч выиграл у Севрюгина, потом так же аккуратно победил по очкам Пашку я. Матч между мной и Аполлонычем должен был определить абсолютного чемпиона острова. Но Воронец рассчитал верно – убаюканные нашим вежливым кулачным обменом студенты и симеонцы захотели заполучить заявленный приз в тысячу рублей и в ограждённый квадрат один за другим стали выходить их лучшие поединщики. Тут как раз и пошло настоящее рукоприкладство. У барчука удар ещё потяжелей моего был, и по два последующих боя мы с Чухновым завершили красивыми нокаутами.
Зрители притихли, оскорблённо переглядываясь: неужели не найдется никого проучить этих выпендрёжников? Рванулся в бой боксёр-перворазрядник из студентов, но весовая категория была не та, и я расправился с ним так же, как и с предыдущими претендентами. И совсем было уже собрался помериться силами с барчуком, когда народ вытолкнул к канатам сорокалетнего мужика в восемь пудов весом. Как его только не дубасил Аполлоныч, Геня-механизатор только пыхтел и мотал головой. Но толпа смотрела лишь на часы, заклиная своего бойца выстоять нужные два раунда по три минуты. Геня выстоял. И Пашка именно его руку поднял как победителя, мол, сафариец обязан выигрывать только с явным преимуществом. Ликованию симеонцев, да и студентов не было предела, как будто их Геня устоял по меньшей мере против чемпиона мира. Полчаса отдыха, и уже финальный бой Гени со мной.
Но до этого мы с Пашкой посмотрели в глаза друг другу, и я понял, чего хочет главный командор. И хотя тоже молотил механизатора от всей души, но под конец уже старался избегать бить в голову, опасаясь отшибить бедняге последние мозги. Радостный вопль потряс сафарийский лес – два раунда истекли, а Геня всё ещё был на ногах. Пашка был прав как всегда – такой исход оказался самым лучшим. Все приветствовали механизатора, в то же время отложив у себя в мозжечке впечатление о боксёрских качествах зграи. На выигранную тысячу весь Симеон потом не просыхал двое суток, несмотря на свирепствующий уже повсюду полусухой закон члена Политбюро Лигачева с вырубленными виноградниками и безалкогольными свадьбами. Да и сам абсолютный чемпион стал с этого дня одним из самых преданных наших друзей.
Вот вам и интеллект, интеллект! Один час помахать кулаками иной раз заменит год самого праведного поведения. Во всяком случае, с этого легендарного матча у нас проблем с выпивохами Симеона не было ни малейших: какими бы пьяными они нам не встречались, ни разу ни к кому из зграи не обращались с руганью и оскорблениями. Нечего говорить, что разом прекратились и все студенческие подначки.
На фоне этих гульбищ как-то совсем незаметно прошли наши первые репетиторские опыты. Не зря барчук и Жаннет всю зиму и весну мучились с нашим детдомовцем, добились-таки, что тот поступил да не просто куда, а на восточный факультет ДВГУ учить китайский язык. Поступила на стационар Архитектурного института и Зоя Никонова. Тепло простилась с «дядей Пашей» и улетела в Москву, получив от нас несколько адресов, по которым её всегда могли накормить домашним обедом и одолжить пару червонцев.
Пашка мог быть доволен – его мечта о гармоничной общине приобретала зримые черты. Это готов был признать даже его постоянный оппонент Заремба.
– Мне ваше Сафари всё время почему-то напоминает пионерский лагерь для взрослых, – говорил он. – Только горна и барабана не хватает.
– Мы никуда не спешим, будет и горн и барабан, – то ли в шутку, то ли всерьёз отвечал Воронец.
– Всё жду, когда общая эйфория закончится, а она у вас всё не кончается и не кончается. Продай секрет: в чём тут дело?
– Продаю: в нашей полной таинственности. Сейчас народ умней любых идей и прожектов. А идея Сафари умней народа, вот он к ней и тянется.
– Да в чём же умней? – недоумевал директор зверосовхоза.
– Ну если я скажу, то всё сразу станет не интересным. Буду молчать, как пионер на допросе, – ухмыляясь, говорил Пашка.
Как ни странно, его шутка была недалека от истины. Специально допустив утечку информации о нашем Фермерском Братстве, мы потом вслух напрочь отрицали само его существование:
– Нет никакого братства, есть садоводческое товарищество «Сафари» и несколько чудаков, желающих выращивать на своих дачах свиней и коров. Вас наверно ввёл в заблуждение наш общий коровник и свинарник, и то, что мы по очереди кормим и свою и чужую скотину. Если вы хотите это называть братством, то ради бога, называйте, но не вешайте, пожалуйста, на нас никакие другие выдумки.
Однако, чем больше мы от этого отбояривались, тем у сторонних наблюдателей росла уверенность, что что-то здесь всё же есть. Ну и разумеется каждый вкладывал в это «что-то» то, что хотел. Одни считали зграю сборищем закодированных алкоголиков, которые де таким образом стремятся окончательно излечиться, другие – мега-ревнивыми мужьями, задумавшими от городских соблазнов спрятать на Симеон своих жён, третьи – особой религиозной сектой, предписывающей построить бетонные пещеры и спрятаться в них до второго пришествия.
– Ой, не могу! – стонал Аполлоныч, входя однажды в банную кают-компанию, где мы обсуждали ближайшие планы. – Мы, оказывается, проповедуем языческий культ фаллоса. Будем оплодотворять матушку-землю, и она за это наведёт нас на золотую жилу на Заячьей сопке. Не вру, слово в слово слышал только что своими ушами. Не уточнил, правда, насчёт технологии оплодотворения, заржал не вовремя, но очень хочу знать все подробности.
– Сплошная клиника, – сокрушенно покачал головой Севрюгин.
– А израильской пятой колонной нас ещё не называли? – усмехаясь, спросил Пашка. – Ну тогда настоящие сплетни ещё только впереди.
– Можно взять создание всяких слухов в свои руки, – с готовностью предложил Адольф.
– Может и правда дать больше народу информации, – поддержал его доктор.
– Я в детстве, когда читал про древнеегипетских жрецов, долго не мог понять, какой им смысл было скрывать от людей свои особые знания. Теперь я это хорошо понимаю, – отвечал Севрюгину Пашка. – Пока у Сафари нет стократного превосходства, открывать никому ничего нельзя.
У всех вертелся на губах вопрос о превосходстве, но спросить так никто и не решился – чтобы самим не выйти из жреческого сословия, лучше было промолчать.
Надо сказать, что кроме большой сафарийской таинственности существовала ещё малая сафарийская таинственность. Адольф, Шестижен и Заремба, входя в наш «совет старейшин» и присутствуя практически на всех сборищах Совета четырёх, к большим секретам так и не подпускались. Причём зграе приходилось проявлять чудеса изворотливости, чтобы не дать им этого заметить. Если не получалось уединиться вчетвером, мы уединялись вдвоём-втроём, обменивались мнениями, ставили в известность отсутствующих зграйщиков и потом на большом совете, уже зная своё решение, пускались в повторный обмен мнениями вместе с остальными полузграйщиками. Севрюгин, ненавидящий любую ложь как моральную трусость, всякий раз кривился, но поделать ничего не мог – слишком многое было поставлено на карту, чтобы проявлять хоть малейшую беспечность.
За всей этой текучкой мы сами не заметили, как к середине сентября возвели весь корпус Галеры и приступили к постепенному освоению её помещений. Ставились перегородки, стелились полы, стеклились окна. Самые квалифицированные вели сантехнику и возводили чудо-котельную Шестижена, которая одновременно должна была давать тепло и электроэнергию, горячую воду и пар, обжигать кирпичи и керамическую посуду, служить вытяжкой для кухонь, хлебопекарни и прачечной.
Пашка не сдержал своё обещание, и в первые двенадцать квартир и двадцать гостиничных кают вселялись не те, кто быстрей всех внёс десять тысяч рублей, а кто имел больше детей и был нам максимально зимой полезен.
– Вы же видите, что мы хотим строиться основательно, – объяснял он недовольным на общем собрании. – Вы же все сами хлебнули переполненных общежитий, зачем снова это повторять? Кому совсем невмоготу, можем вернуть его десять тысяч. И в Симеоне, и в Лазурном за эти деньги можно купить вполне приличный дом.
– А можно будет летний домик с участком за собой оставить? Его отдельно оплатить? – поинтересовался один из евтюховцев.
– Нет, летние домики только для тех, кто будет жить в Галере. Я же сказал: мы строимся основательно, чуть-чуть беременным у нас никто не будет.
– Получается, что вы наказываете тех, у кого ещё нет детей, – подала голос одна из дачниц. – А может их у меня совсем не будет, тогда что?
– Тогда будете жить вдвоём с мужем в пятикомнатном пентхаузе и заведёте себе двадцать две собаки.
– Почему двадцать две? – невольно улыбнулась дачница.
– Цифра хорошая, – под смех присутствующих ответил Пашка.
– Ну ладно, у тебя четверо детей, тебе положена трёхкомнатная квартира, – влез ещё один протестант. – Но твои минские подельники почему втроём будут занимать трёхкомнатные квартиры?
Это был самый щекотливый вопрос, о котором заранее предупреждал Воронца Севрюгин.
– Потому что к ним едут их минские родители, – в наглую соврал Пашка. Те, кому не досталось квартиры, вселялись в гостевые каюты, ряд глубинных безоконных складских помещений заняли приживалы. Вообще, о том, как мы перебирались в Галеру стоило сложить отдельную песню. Сигналом к заселению служило появление в квартирном туалете двери, сразу уже можно было заносить нехитрые пожитки и подключать на кухне электрическую плиту. Двухкамерные холодильники являлись дефицитом, поэтому один такой холодильник ставили на лестничную площадку и четыре семьи в маркированных пакетах складывали в нём свои продукты. Спальными местами служили дощатые топчаны, на которые укладывали магазинные матрасы или наши первые собственного изготовления перины из гусиного пуха. Следом появлялись тоже своего производства столы, лавки и подставки под телевизор. Шкафы пока что были не по зубам нашим столярам, поэтому всю утварь, бельё и одежду размещали на полках и вешалках. Уже после этого навешивались двери в другие комнаты, ванную и на кухню и можно было приступать к какому-либо украшательству своей каменной норы. Маляров, сантехников и электриков никто не приглашал, считалось, что каждый в своей квартире всё должен сделать хоть и плохо, но сам.
Вообще, ту первую галерную зимовку отличала особая первопроходческая экзотика и оригинальность. Ежедневно в нашем бетонном корабле что-то менялось и прибавлялось и казалось, что это прибавляется к тебе лично. Все жалели тратить время на сон и как бы поздно не заканчивали со своей домашней работой, находили ещё два-три часа, чтобы пошататься по бездонным трюмам Галеры, которая на это время будто превращалась в вагон поезда с командировочными сослуживцами, что в дорожном возбуждении до глубокой ночи барражируют из купе в купе, никак не насытясь общением друг с другом.
По-своему решён был и детский вопрос. Почин ему положил Адольф. Стесняясь занимать вдвоём с падчерицей двухкомнатную квартиру, он предлагал двенадцатилетней Анюте в своё отсутствие приглашать с ночёвкой её подружек и сам не заметил, как вторая комната в квартире превратилась в настоящее девичье царство.
– И что мне с этим курятником делать? – пожаловался он Воронцу.
– А что ты хотел бы делать? – сочувствующе спросил его Пашка.
– Нет, всё, в общем, бывает даже ничего, но иногда такое количество децибел от их воплей и музыки, что хоть из дома беги.
– Если не жалко, отдай Анюту моей Катерине на перевоспитание.
Сказано – сделано, Дрюню, который ещё летом вернулся на остров, на неделю отправили жить к Севрюгиным, а Анюту подселили к Катерине. После безалаберного отчима попасть в семью, где все говорили вполголоса и царил строгий регламент, было для разбалованной девчонки серьёзным испытанием. Потом такие же недельные уроки она получила и в других зграйских семьях. Никто её ни к чему особому не приучал, никаких нотаций не читал, просто показывали иные семейные отношения, где мужчины постоянно чем-то заняты, а женщины никогда не ходят в расхристанном виде, и этого одного было достаточно, чтобы вызвать в ребёнке стремление к подражанию.
– Ну и как теперь с децибелами? – поинтересовался через месяц Пашка у Адольфа.
– Ровно вполовину меньше, – довольно признался тот.
Ну как было после такого успеха не ввести это правило в нашу повседневную жизнь. Вскоре уже практически все галерные дети воспитывались сущими цыганятами: неделю ночуют в одной квартире, давая родителям вволю помолодожёнить, неделю – в другой, вроде и при родителях, а вроде и без них. Причём это было коллективное воспитание не столько даже детей, сколько самих взрослых – при посторонних детях особенно не поскандалишь и в трусах по квартире не походишь. Детям тоже было так сподручней в пол-уха постигать мир взрослых и сафарийские неписаные законы. На школьной успеваемости это скорее сказывалось в лучшую сторону, чем в худшую – у чужого дяди и тёти не очень-то пофилонишь с домашними заданиями.
Для тех, кому не совсем по нраву была такая воспитательная программа, тоже нашёлся подходящий выход. Вместе с двух-трёхкомнатным пристанищем каждый из новосёлов получил персональный склад в галерных подземельях. Предполагалось таким образом всех сафарийцев сделать хранителями части общих богатств всего Фермерского Братства. Пока эти склады пустовали, хозяева превратили их в свои служебные кабинеты. Пашка недаром называл архитектуру самым невидимым и надёжным способом управления людьми. Вот развёл он по разным углам служебный кабинет и спальню, и родная, выстраданная квартира тут же превратилась в «женскую половину», куда посторонним мужикам путь был заказан. Пожалуйста, вот вам отдельная комната для мужского общения, там и собирайтесь. Но так же и женщинам особенно не рекомендовалось врываться лишний раз в служебный офис своего мужа.
Оценили мы эту ситуацию, правда, не сразу. Нужно было всю зиму провести, удирая каждый вечер от музицирующих детей, чтобы уже к лету со всем усердием взяться за обустройство своего главного помещения – служебного кабинета-салона, наполняя его телевизорами и музыкальными центрами, и по-новому оценивая возможность пребывать там в чисто мужской компании под кружку-другую фирменного сафарийского пива.
Но даже без кабинета у нас у всех было куда отправиться по вечерам. Стоило спуститься из своего пентхауза вниз по подъездной лестнице, как ты попадал прямо на Променад – широкий на всё шестиметровое перекрытие коридор третьего, Студийного этажа. Сперва планировалось его в два раза сузить ради лишних помещений, но вся прелесть Променада оказалась именно в ширине, чтобы малышне было где играть в непогоду, а взрослым использовать как один большой вечерний будуар.
Отсюда двери вели в музыкальные классы, тренажёрный зал, библиотеку, радиоузел, бильярдную, сауну, аполлоновскую видеостудию и гостевые каюты.
Второй этаж получил название Женского за свои дамские рабочие места: хлебопекарню, швейное ателье, прачечную, парикмахерскую, буфет, детский сад, медпункт, два магазинчика.
Первый, Котельный этаж, отделённый от второго двойным перекрытием, был самым неинтересным, хотя здесь шла основная галерная работа и один за другим вступали в строй производственные цеха: мебельный, кирпично-гончарный и механический. Да в глубине имелись бункеры для топлива и сырья. Тут рядом с чудо-печью Шестижена находили себе пристанище истинные огнепоклонники – любители распить втихаря бутылочку огненной воды.
Всю эту махину вдобавок пронизывали три световых зеркальных колодца, позволяя проникать солнечным лучам даже в часть помещений Котельной, отчего у любого новичка возникало впечатление о нашей симпатичной общаге как о сложнейшем и запутанном лабиринте.
Однако первоначально, когда всё это стояло без всякой начинки, то своими голыми бетонными стенами больше напоминал природную пещеру, чем рукотворное сооружение. Ибо во вторую симеонскую зиму мы вступили имея почти всё: жильё, работу, еду, развлечения. Не хватало только самого главного – денег, так как все вступительные взносы дачников были давно исчерпаны. И от этого вся жизнь в Галере уже к ноябрю стала приобретать некие призрачные черты. То есть все как бы ударно работали, ставили себе зачётные трудочасы, но денег за них никто не получал и не мог получать в принципе, потому что это было обслуживание своих собственных нужд. Половина окон стояли забитыми фанерой и тряпками, вместо мебели – топчаны и полки, не хватало элементарной посуды и постельного белья, не говоря уже о холодильниках и телевизорах, доедались последние продукты дачного урожая. Рассматривался даже вариант пустить под нож всю нашу зимующую живность, но это могло лишь на два-три месяца оттянуть полную катастрофу Сафари и никакой пользы не принести.
– А что будет, если пару дачников потребуют выхода из Сафари со своим честно заработанным взносом? – философски размышлял Севрюгин.
– Придётся объявить себя банкротами и никому ничего не платить, – шутил барчук.
– Половина людей даже слова такого не знают, – продолжал рассуждать доктор. – А за мошенничество статью ещё никто не отменял.
– Нам бы только до лета продержаться, – заявил Воронец. – Давайте думайте, где достать деньги под любые проценты.
– Я знаю, где можно достать, – скромно заметил Адольф.
Его слова встретили похоронным молчанием – никто не хотел связываться с криминальными структурами.
– Остаётся попробовать кого-нибудь соблазнить Сафари в качестве базы отдыха, – без особой уверенности предложил Пашка.
Вместе с Вадимом они две недели объезжали все крупные предприятия Приморья, обращались к военным и морякам, профсоюзам и творческим союзам – всё без толку, никто кошелёк перед нами раскрывать не спешил.
После чего оставался единственный путь. Это потом говорили, что криминальные структуры сами взяли нас под свой контроль. Ничего подобного – Пашка через Адольфа первым обратился к ним. Пригласил трёх владивостокских авторитетов в Сафари и выложил им варианты возможного сотрудничества. Те заинтересовались и во время следующего визита сделали встречные предложения. От весьма мирных: шить у нас джинсы и чехлы на автомобильные сиденья, до крайне уголовных: изготовления самодельных пистолетов и золотых украшений из их сырья.
Целую ночь шёл самый азартный торг. На каждое предложение авторитетов Воронец невозмутимо отвечал своим пакетом условий, учитывающих самые ничтожные детали. Трудно было даже определить, от кого больше исходит инициатива: то ли гости нам что-то предлагают, то ли мы предлагаем им усовершенствованными их собственные предложения.
Как бы там ни было, с той памятной ночи в Галере началась совсем другая жизнь. Появилась такая сафарийская популяция, как дачники-подснежники. В нашу кассу легло десять полных вступительных взносов и крепкие коренастые ребята стали по выходным приезжать на «работу» по отработке приёмов запрещённого в тот момент карате в нашем тренажёрном зале. По вечерам приезжали рыбы покрупней, играли в карты, пили водку, смотрели по видику порнуху и парились в сауне с привезёнными девицами.
Позже набор развлечений расширился. Рулетка, бильярд, собачьи бои. Взамен Сафари получило ювелирную мастерскую, ателье по пошиву джинсов, а чуть погодя целый воровской общак. Просили в долг сто тысяч, а нам вместо этого предложили полтора лимона под несуразные тридцать процентов годовых. Вадим упирался, не хотел брать, элементарно боялся такой суммы, против были и мы с Аполлонычем, но Пашку было не переспорить. Заключил личное соглашение на десять лет в твёрдой уверенности, как Ходжа Насреддин, что за это время помрём либо мы, либо они, либо все деньги превратятся в пыль. Последнее, кстати, казалось тогда самым невероятным.
Был у этого соглашения и ещё один существенный плюс – избавление от всех происков власть имущих. Ибо стоило только застеклиться первым окнам Галеры, как у нас началась настоящая чиновничья путина. Райкомовцы и пожарники, санэпидемстанция и ОБХСС, районо и КГБ, рыбнадзор и лесничество – у всех вдруг до нас появилось дело. «Этот подпольный комбинат вы называете садоводческим товариществом? Как? Что? Почему? Кто разрешил?»
Но после первой же ночёвки в Галере авторитетов все чиновничьи наезды враз прекратились – мафиози на отдыхе нуждались в стабильном покое. И по тому же правилу, по которому волки не режут по соседству с логовом овец, отношение к сафарийцам со стороны татуированной публики тоже установилось на какое-то время довольно корректным.
Впрочем, Пашка не очень верил в долговременную тихость наших «благодетелей», поэтому отдал мне распоряжение собирать на каждого из них негласное досье и готовить на основе боксёрской секции собственные сафарийские командос.
Понятно, что и сумма, выделенная Сафари, тоже осталась в глубокой тайне. Вслух произнесена была только цифра «сто тысяч», потому что появление новых финансовых возможностей всё равно было не утаить. Многие покупки Вадим просто заносил в амбарные книги по заниженным в несколько раз ценам – конспирация так конспирация.
Да и многие галерники весьма долго не догадывались, под каким чудовищным прессом мы все теперь живём, видели лишь верхушку айсберга: карате, карты, сауну, пошив джинсов и ювелирную мастерскую, и думали, что этим дело всё и ограничивается.
– Даже если мы компьютеры и видики начнём производить, нам тридцать процентов в год никогда не отдать, – ярился Севрюгин. – Ну хорошо полмиллиона я на проценты на следующий год отложил, но потом будет следующий год.
– Отложи ещё полмиллиона, – угрюмо советовал Пашка.
– Хорошо, отложу ещё пол-лимона, а на третий год, что отдавать будем.
– Мы же на острове, окопаемся и от всех отстреливаться будем, – пытался перевести разговор на более лёгкое Аполлоныч.
На его старание никто не обращал внимания.
– Даже если мы как-то извернёмся и начнём деньги лопатой грести, всё равно это будет сверхкабала – на уголовников под такой процент пахать, – твердил своё доктор. – Хорошо же мы начинаем нашу сафарийскую мечту. Замараемся, потом никогда не отмоемся.
– Тебе было бы легче, если бы чиновники нас прикрыли?
– Да, легче, потому что чиновники хоть и дурное, но государство. А уголовники это вообще не люди, – запальчиво разорялся Вадим.
– Ну что ж, звучит очень убедительно, – неожиданно спокойно согласился Пашка.
Севрюгин мгновенно насторожился:
– Если думаешь, что их всех перестреляют и пересажают, то сильно ошибаешься, всегда найдётся кто-то, кто потребует вернуть должок.
– А мы в другом месте займём, – серьёзно отвечал ему сафарийский босс.
– И дальше что?
– Когда долгов у нас будет не полтора миллиона, а миллионов тридцать, тогда уголовники начнут оберегать нас как самую ценную свою добычу и создавать нам для работы любые условия. Неужели вы не понимаете, что брошенный нам вызов должен в каждом из нас вызвать такой подъём энергии и изобретательности, которого у нас никогда прежде не было. Да сделаем мы это, сделаем! Не знаю пока как, но обязательно сделаем.
Мы слушали его и не могли понять, кто больший сумасшедший: он или мы, так доверяющие ему.
Новый год снова был проведён в Сафари по гамбургскому счёту. Собралось больше ста взрослых и до сорока детей, едва разместившись за вынесенными на Променад тридцатью столиками. Причём самих сафарийцев набралось меньше половины. Но именно для них были наши главные козыри: премиальная лотерея и торжественный переход части общинников в более высокие разряды.
Полушутливое прозвище командора уже давно закрепилось за Воронцом, поэтому новый шестой разряд мы так и назвали командорским. Заодно всех списочных сафарийцев и приживалов для удобства поделили уже не тайно, а вслух на четыре командорства. До этого у нас практиковались мелкие бригады, но жизнь в Галере диктовала более гибкую универсальность и оперативность, поэтому командоры сами подбирали себе наиболее сбалансированную команду, чтобы имелся свой бухгалтер и снабженец, пекарь и уборщица, бард и московский выпускник.
– А в чём здесь будет смысл? – как всегда оппонировал Заремба.
– Будем изыскивать неучтённые резервы соцсоревнования, – со своим коронным прищуром отвечал ему Пашка.
И с 1 января 1986 года Сафари проснулось при новом общественном строе, при еженедельных римских консульствах. Чтобы дать возможность приходящим дачникам пахать у нас по выходным, раз навсегда был установлен сафарийский выходной день – понедельник, после которого в шесть утра во вторник очередное командорство в Сафари становилось на вахту и ровно через неделю сдавало её следующей смене. При незыблемости сафарийской верховной власти такой подход стал лучшим громоотводом как командирским закидонам зграи, так и бунтарским поползновениям низов, не давая им из-за краткости срока выделить из своей среды реального лидера. Ведь в отличие от Пашки ни я, ни Аполлоныч, ни даже Севрюгин даром предводительствовать не обладали.
– У каждого из вас за спиной по пятнадцать мужиков – ну и действуйте, – гнул своё Воронец, – дайте им тоже пораспоряжаться. Дело рождает таланты, а не наоборот.
Начали с компьютерной газеты и хлебопекарни. Потом возникла смена команд на производстве. Каждое командорство, встав у руля, стремилось блеснуть, то изготовив какое-нибудь суперкресло или партию особого кваса, то смастерив невиданные дверные ручки или освоив новый фасон матерчатых сумок. Особое соперничество шло по обеспечению нашего выходного понедельника развлекательной программой, хоть на полградуса отличающейся от предыдущего понедельника. Принцип ротации соблюдался и в самом командорстве: во-первых, чтобы внести разнообразие для всех, во-вторых, – выявить настоящее призвание из самых робких и застенчивых.
Получался целый анекдот: в то время, как по всему Союзу соцсоревнование превращалось в предмет злых насмешек, у нас оно расцветало всеми цветами, какие только могли быть в нём изначально заложены. Правда, впоследствии перемена рабочих профессий была упразднена, а недельные консульства стали двухнедельными, чтобы был лучше виден результат твоего командования, но принцип сменяемости временного верховодства сохранялся много лет.
Прав оказался Пашка и насчёт честолюбцев. В каждом командорстве быстро выдвинулись свои организаторы и зачинатели новых идей. Вот когда галерникам пригодились их служебные кабинеты, чтобы собираться и без помех всё решать. Впрочем, засиживаться там не получалось, никому не давала зажиреть наша почасовка, когда рабочие часы ставились всем лишь за конкретную работу, а не за сидение на совещании. Ежемесячно закрытым опросом галерники называли «лучшего по должности», за что тот в дальнейшем чаще получал возможность на этой должности покомандовать. То есть не отсекая неудачников, поощряли и начальников-самородков.
К Совету четырёх благодаря такой перестановке перешла, кроме законодательной власти, ещё и роль Верховного суда, выносящего свой окончательный вердикт в любых спорных ситуациях. Причём это не было мелочным вмешательством во внутренний хозяйственный спор – тут хватало власти одного командора, а действительно судилище по главным вопросам сафарийской жизни.
Так, некое семейство Зацепиных вздумало воспитывать свою трёхлетнюю дочку по вычитанной из книг системе закаливания. Как там у них шли дела с этим в Лазурном мы не знали, но у нас это выглядело достаточно по-садистски. Ребёнок орёт на всю квартиру, а они его обливают в ванне ледяной водой. Пашка раз сделал предупреждение, второй, потом говорит: давайте-ка, ребята, с вещами на выход.
– Это наш ребёнок и наша личная жизнь, – попробовал возражать Зацепин-муж.
– А это наше Сафари и наше нежелание иметь вас рядом, – отвечал на это главный командор.
– Но нам некуда идти.
– Вот вам двенадцать тысяч рублей, что числятся за вами, вот вам дом в Симеоне, в котором вы можете временно перекантоваться, а вон паром, на котором можно ездить и искать жильё и работу на материке.
На том с Зацепиными и расстались, поразив всё Сафари не столько изгнанием, сколько фактом воплощения зачётных денег в реальные рубли и их возвращения.
В другой раз случился запой у нашего лучшего мебельщика.
– Ты тоже давай собирайся с вещами на выход, – сказал ему Аполлоныч.
– А не имеете права, – отвечал забулдыга. – Может, у меня отпуск такой: два раза в год по две недели. Никто в мире не может указывать, как именно человеку проводить свой отпуск.
– Пускай государство с тобой нянчится, а мы нянчиться не будем.
– А слабо меня посадить на губу? – нимало не смущался мебельщик.
– То есть, как? – не понял барчук.
– Галера это корабль, а на корабле всем распоряжается капитан. Так как вешать меня на рею за пьянку будет западло, то посадить в якорный ящик в самый раз. Если вы все хотите иметь своё, то имейте и свою собственную гауптвахту.
Давно мы не видели, чтобы Пашка так смеялся, когда Аполлоныч в лицах передал ему этот разговор.
– И насколько, он считает, мы должны посадить его на губу?
– Запой у него был неделю, ну наверное, на столько же и на губу.
– Передай: на губу он пойдёт на две недели и будет две недели оплачивать услуги своего непосредственного тюремщика, – распорядился Воронец.
К нашему великому изумлению мебельщик эти условия принял, и в Галере на две недели была учреждена собственная гауптвахта в одном из бункеров Котельной.
Жизнь в многолюдном общежитии, да ещё разделённом на конкурирующие командорства внесла заметные перемены и в быт самой квадриги. Как-то сами собой ушли наши прежние зграйские семейные посиделки. Все вместе встречались теперь только по большим праздникам, по будням, если и собирались, то уже отдельно: женщины – себе, мужики – себе. Каждый был всё больше занят своим.
Совсем в сторону отстранился Вадим Севрюгин – считал себя виноватым в наших финансовых ошибках. А тут ещё бессонные ночи от снежного кома новых цифр. Ведь в месяц каждому из командоров приходилось начислять из-за шестого разряда по полторы тысячи рублей. Дачникам вдвое меньше, но тоже набегала астрономическая сумма. Как потом объясняться с ними и выходить из положения?
– Очень просто, – отвечал ему Пашка. – Замораживаем все вклады на десять лет, а на руки выдаём только их четвёртую часть.
Ещё большим бирюком выглядела севрюгинская Ирэн, вдруг ни с того ни с сего сильно ударилась в религию, и тоже предпочитала, чтобы её оставили в покое.
Аполлоныч, тот увлечённо расширял себе круг киноманов и зачастую при общении с остальными командорами откровенно скучал, чего прежде не бывало.
Его Натали ждала второго ребёнка и очень трудно переносила свою беременность. Её разговоры на одну и ту же тему делали любое общение с ней весьма тягомотным.
Беременной была и моя Валентина, но в отличие от Натали козой скакала по галерным лестницам и главную свою компаньонку нашла в тринадцатилетней Воронцовской Катерине. Всячески восхищалась её воспитательными способностями и уже тогда предрекала, что быть юной леди в скором времени главной сафарийской королевной.
Мне же, после того как я возглавил весь тайный и явный сыск, уже по долгу службы приходилось от всех держаться на некоторой дистанции.
Самому Пашке хватало забот в собственном семействе. В феврале приезжала на зимние каникулы Зоя Никонова и немедленно в гости к «дяде Паше». Обо всём московском отчиталась, обо всём дальнейшем творческие инструкции получила. С прежним восторгом, но произнося уже новые профессиональные архитектурные термины, осмотрела Галеру, пролив нужный бальзам в скрытые самолюбивые точки своего репетитора, и оставив его в некоторой грустной задумчивости.
И было от чего. Его отношения с женой, бывшие до этого недостижимым зграйским идеалом, медленно катились под откос. Началось вроде бы с ерунды: стройная Жаннет после рождения близнецов стала катастрофически полнеть. Другой бы и внимания не придал, но только не Пашка. Любые физические отклонения и немощи представлялись ему всегда результатом неверной внутренней жизни:
– Организм напоминает: ты живёшь не в ладу с собственным предназначением, оттого и болеешь физически.
И так этой своей установкой всех закодировал, что в его присутствии самые простуженные галерники немедленно прекращали чихать и кашлять.
А тут вдруг в собственной полубожественной семье подобный признак неверной внутренней жизни. Да и близнецы вели себя не лучшим образом: часто плакали по ночам, а иногда даже температурили. Пашка переживал это крайне болезненно и прямо рычал на супружницу, чтобы она меньше занималась своей библиотекой, а больше берегла малышей и любыми способами сгоняла лишний вес. Вместо этого Жанна прямо на глазах из живой, всё понимающей и сглаживающей первой сафарийской леди превращалась в тридцатипятилетнюю медлительную косную бабу, утрачивая весь свой былой шарм. Бросила заниматься французским, уже не так следила за порядком в доме, легко выпустила из своих рук кураторство над компьютерной газетой и музыкальной студией. По инерции ещё тянула на себя компанейское одеяло, повторяя при случае весь свой старый, некогда столь великолепный литературно-музыкальный репертуар, но теперь он вызывал восхищение разве что у самых зелёных новичков. И чем чаще муж делал ей замечания, тем она становилась упрямей и сварливей.
Сначала Пашка только раз в неделю оставался ночевать в своём служебном офисе, но в конце зимы на Симеон навестить внуков пожаловала мать Жаннет, и он спустился в свой председательский кабинет с комплектом постельного белья. Потом тёща улетела назад в Минск, но он так и остался ночевать в офисе. Внешне всё выглядело вполне объяснимо – четверо детей в трёхкомнатной квартире – ну и пускай отдельная спальня будет этажом ниже, за двумя звукопоглощающими перегородками. Тем более что на кормёжку Пашка чётко продолжал ходить в собственную квартиру. В этом была даже какая-то его директорская своеобразность – не такой семейный порядок, как у всех. Во всяком случае, очень долго никто в этот порядок пристально не вглядывался.
Глядя на главного патрона, попытался ночевать в своём офисе и Аполлоныч, но Натали живо вернула его на супружеское ложе.
– Продай секрет, – приставал он к Пашке, – как тебе удаётся у себя дома так классно всё разрулить?
– Ты слишком рассчитываешь на взаимность, – полушутя-полусерьёзно отвечал Воронец. – А ведь положительные эмоции такое же вторжение в человека, как и отрицательные. Поэтому их всегда тоже лучше чуть-чуть притормаживать.
В этом, пожалуй, был весь Пашка – человек, стремящийся всему придать свои собственные законы и не терпящий над собой ни малейшего стороннего охмурения.
С получением бандитского общака сафарийское производство быстро стало развиваться. Мы постепенно заполнили свои цеха оборудованием и добились того, что с фронтом работ для любого числа желающих у нас не было никаких проблем. В какое бы время к нам кто не приехал, уже через пятнадцать минут он мог, переодевшись, приступать к той или иной работе.
С теми, кто хотел у нас просто развеяться, отдохнуть, Пашка изящно разделался нехитрой манипуляцией с цифрами. В один прекрасный день все внутренние галерные расценки за одно и то же стали двух видов: льготные и высшие – в три раза дороже льготных. Два буфета: льготный на втором, высший на третьем этаже, два разных сеанса в видеозале, по два сеанса игры на бильярде и в настольный теннис, мытья в сауне и игр на компьютере. Какой хочешь, такой себе сеанс и выбирай. Естественно, все сперва пользовались только льготными услугами. Все, кроме зграи. Не только себе и женам, но и своим детям мы запретили посещать всё дешёвое.
Наверное, если бы с этими льготами было наоборот, то ропота избежать не удалось, а так народ долго не врубался, полагая, что мы просто корчим из себя доморощенных аристократов и только. Ну и корчили, но втихаря, косвенно заставляли корчить из себя плебеев всю остальную льготную братию. Это была уже чисто психологическая заморочка: как заставить себя пойти в верхний буфет и допустить, чтобы за чашку кофе с пирожным с твоего счёта вычли не рубль, а три рубля. Мысль, что для этого надо не бездельничать, а заработать за десять часов тридцать-сорок наших условных рублей, рождалась очень мучительно и медленно, но в конце концов всё же родилась.
И вскоре стала привычной картиной, когда большинство посетителей, приезжавших к нам на выходные, сразу же спешили в столярку или кирпичный цех зарабатывать свои воображаемые рубли, чтобы вечером уже не смешиваться с симеонскими посетителями-льготниками, а вольготно вкушать чаи и пиво в верхнем буфете среди сафарийской «знати». Иногда сюда вторгался в азарте и кто-нибудь из случайных чужаков. Крутил головой, недовольно фыркал, но вынужден был расплачиваться за угощение наличкой, вызывая заговорщицкую улыбку у присутствующих галерников.
На этих чаепитиях вновь возродился наш старый дискуссионный клуб, когда мы подводили к Пашке новичка с высшим образованием, заводили спор о литературе и искусстве и ждали, когда Воронец сделает свой неотразимый укол.
– А вы вообще как относитесь к творчеству Цветаевой? – увлекшись, спрашивал очередной спорщик.
– Кто я? – удивлённо поднимал брови главный командор. – Я вообще-то брезгаю как-либо относиться к творчеству самоубийц.
– Это почему же? – слегка терялся собеседник.
– Чтобы эта скверна как-то на меня не перешла.
– Но ведь это чудовищно так относиться к великой поэтессе. У неё и без того трагическая судьба, а вы её ещё больше хотите пнуть за её трагичность.
– Во всех религиях сказано, что самоубийцы самые грешные люди. А разве у грешных людей их творчество не грешно?
В другой раз к нашему столику подсаживался какой-нибудь московский гость и свысока спрашивал:
– А каких современных молодых писателей вы знаете?
– Вы не корректно задаёте вопрос, – отвечал ему Пашка. – Давайте, лучше я вас спрошу: а каких героев современных молодых писателей вы знаете и чем эти герои замечательны? Не можете назвать? Так если нет героев, то и писателей как бы не существует. Зачем мне знать, что они есть на свете, если вы говорите, что они талантливы, но ничего не можете сказать про их героев?
– Так нельзя рассуждать, – сопротивлялся москвич. – Возьмите прочитайте и сами всё про героев узнаете.
– Я и без того знаю, что я там прочитаю: ничтожные истории про ничтожных людей. Вы думаете, почему большинство людей книг вообще не читают? Потому что интуитивно не хотят, чтобы их вот такими историями зомбировали. Они умней всех этих историй.
– Наверно, вы себя тоже к таким умным относите? – пытался уязвить собеседник.
– Ну что вы, я не просто умный, я умный-преумный, – открыто смеялся над ним Пашка.
Ещё больше расходился он, когда речь заходила о живописи.
– Всё дело в элементарном человеческом тщеславии, – вещал, скучающе поглядывая на своего следующего оппонента. – Как ещё человеку заявить о наличии в нём тонких чувств и изысканного вкуса, вот и соревнуются, чтобы сказать о Моне Лизе какие-нибудь особенные слова. Ну, а когда за какую-нибудь картину отваливают по сорок миллионов долларов, тут вообще всех святых выноси. Не может ни одно человеческое рукоделие стоить таких денег, не может. Ведь это элементарная пощёчина труду миллионов других людей, неужели не понятно?..
– Он у вас какой-то совершенно безумный, – жаловались потом остальным командорам заезжие гости.
– Ну и безумный, ну и что с того? – невозмутимо ответствовали мы. – Разве вас в школе не учили: «Безумству храбрых поём мы песню».
Как Пашка и предсказывал, уже к весне наши отношения с братвой заметно начали портиться. Выходные дни с их пьяными дебошами по ночам стали для Галеры сущим наказанием. Наутро они всякий раз вежливо извинялись и вносили приличную мзду за доставленное беспокойство, но Воронцовское самолюбие этим удовлетвориться никак не могло. Желваки всё чаще и чаще ходили по Пашкиным скулам, и мы с некоторой тревогой ждали его оргвыводов, боясь не столько крутой разборки (сил бы у нас хватило), сколько потерять столь надёжный источник сафарийского благополучия.
Спровоцировал конфликт, к общему удивлению, наш бравый Адольф, прямо на Променаде устроил потасовку с двумя качками, бывшими своими корифанами. На шум сбежались представители обеих сторон. Галерников было больше, зато качки выглядели агрессивней, и не миновать бы нам большой крови (все были при ножах и монтировках), если бы не вмешался Пашка. Встал между двумя ватагами и матерно велел им разойтись. Они и разошлись. Побитый Адольф имел весьма жалкий вид, но глаза смотрели злопамятно, поэтому Пашка тут же услал его последним паромом в Лазурный, а оттуда во Владивосток. Галерники уверились, что продолжения не будет, и пошли спать. Качки же вернулись в буфет допивать свою водку.
Наступила ночь, мы с барчуком (Вадим был на похоронах родственника в Минске) всё ещё сидели в Пашкином офисе, обсуждая происшедшее. И надо же было совершенно пьяному качку по кличке Муня, который даже не дрался с Адольфом, ворваться к нам в кабинет.
– Ну что, уделали мы вас и ещё не раз уделаем, – посмотрел на полки, заставленные энциклопедиями и книгами по истории и добавил: – А книжки продай мне в сортир. – Развернулся и, гогоча над своей шуткой, вышел.
– Завтра разберёмся. – Пашка едва успел поймать за руку рванувшего было за Муней Аполлоныча.
В таких вещах главный командор всегда придерживался правила прусских офицеров: выносить наказание не в момент гнева, а на следующий день, поэтому мы спокойно переключили разговор на другую тему и с час говорили о закупках каких-то товаров.
Когда наконец поднялись расходиться, Пашка неожиданно попросил:
– Приведите Муню к Южному камню.
Ничего себе задачка: вырвать пьяного громилу из рук собутыльников и доставить в лес за полкилометра от Галеры. Но везение в ту ночь было на нашей стороне. Муню мы нашли в гостевой каюте в полном отрубе.
– Тебя босс срочно посылает в загон, – сказал Аполлоныч, встряхивая Муню за шиворот. Такие охоты с арбалетами на оленей на рассвете случались регулярно, и Муня, даже не спрашивая, почему именно мы выполняем поручение его босса, последовал за нами без особых возражений, по-видимому, не совсем понимая, кто именно тащит его под руки вверх по сопке.
Я, да и барчук тоже, были в полной уверенности, что у Южного камня нашему спутнику уготована добрая порка и только. Пашка уже ждал нас в условленном месте. Заметив воткнутую в землю лопату, я помню, слегка вздрогнул, но сразу подумал, что это будет просто психологический тест: пьяного придурка заставим рыть себе могилу, а когда он окончательно наложит в штаны, пинком под зад отпустим восвояси.
Так всё и было, но потом Пашка вытащил свою заточку, которой ещё в Минске без промаха колол свиней и коз, и приставив её к горлу Муни, велел ему стать на четвереньки. Качок, всё ещё плохо соображая, молча повиновался.
Мы с Аполлонычем не успели даже встревожиться, как Пашка коротким и резким движением, как он делал это со свиньями, загнал заточку Муне под левую лопатку. Тот, не издавая ни звука, чуть дёрнулся, упал на бок, дёрнулся ещё раз и затих.
Пашка молча смотрел на нас, мы – на него и друг на друга. Казалось, что-то щёлкнуло в воздухе – это захлопнулась дверца в нашу прежнюю жизнь, теперь можно было бежать только дальше вперёд никуда не сворачивая.
«Разделят жизнь своих родителей», – вдруг вспомнил я строчку о наших детях, какую мы все вписали, уговаривая Воронца остаться на Симеоне.
– Это что, жертвоприношение? – растерянно спросил барчук.
– Оно самое, – усмехнувшись, ответил командор-убивец.
И сразу отпала необходимость в каких-либо дальнейших объяснениях.
– Я один, – сказал Пашка, берясь за лопату, и мы с Аполлонычем пошли вниз.
Было какое-то очень странное состояние, но никак не похожее на угнетённое. Скорее, тот самый прилив сил, который наблюдается в момент завершения большой тяжёлой работы. Я посмотрел на барчука. Что-то похожее ощущал и он.
ИЗ ВОРОНЦОВСКОГО ЭЗОТЕРИЧЕСКОГО...
Твои поступки в будничной жизни – самое сложное. Внешне они ничем не должны тебя выделять из окружающих. Смейся их шуткам, печалься их горестям, поощряй их порывы, страхуй их от недотёпства. И веди, веди туда, куда тебе надо. «Мы сделали это», – должны они говорить время от времени и радоваться своему достижению, как самой главной радости. Помни: сильные поступки оправдывают всё. Люди любят их сами по себе вне зависимости от результата и всегда найдут нужные лукавые слова, чтобы одобрить то, что способно поразить их воображение.
Но сильно и резко поражать их воображение не следует слишком часто. Это может парализовать их волю, сделать на время очень послушными, но тем сильнее будет последующее стремление избавиться от этой гипнотической зависимости. Идеальным был бы баланс из 45% страха и 55% преданной любви.
Любви отнюдь не к твоей славе, таланту, богатству, власти, гармонии, идеалу. Все это однобоко и неполно. Полной в России может быть только любовь к Удаче. Если я дам им удачу, они будут моими безраздельно.
Возможно, на каком-то этапе захотят соскочить с моего поезда, но побегают, побегают и непременно вернутся обратно. Стерпят и любую иерархию, если твёрдо будут убеждены, что за каждым поворотом их ждёт очередная вкусная морковка. А как следует вкусив наркотика большого успеха, примут и дозированную порцию мелких неудач. И себя же ещё будут в них обвинять. Словом, с любовью всё ясно.
А страх?.. Чего именно? Физического наказания? Вряд ли. Это забава для юристов и уголовников. Напротив, с любого твоего единомышленника и пылинка не должна упасть. При культе Удачи страх может быть только один – бояться быть выключенными из общей тотальной Удачи. Этого должны страшиться больше всего.
Ну и, конечно, время от времени необходимо удивлять их поступками не общественными, а личными. Причём чем меньше в этих поступках будет логики, тем лучше.