Из всех географических справочников, которыми ещё в Минске потчевал нас Воронец, выходило, что климат южного Приморья ненамного отличается от белорусского. Однако стоило захлопнуть эти справочники, как картина вырисовывалась совсем иная.
Мы ничего не имели против холодных ночей в мае, но к июлю уже изрядно устали укутываться во все спальники и одеяла. Ещё раздражительней бывало днём. Погода менялась буквально каждые пятнадцать минут: от тропического пекла (как-никак широта Сочи!) до арктических сквозняков. Восходящие и нисходящие потоки воздуха вдоль Заячьей сопки творили что хотели. Иногда казалось, что дует со всех сторон, причём при отсутствии в лесу подлеска основной поток холодного воздуха шёл в метре от земли, что выглядело особенно коварным, усевшись передохнуть ты получал основательный сквозняк прямо себе в потную спину. Однако больше всего из равновесия выводили дожди и туманы. Порой с совершенно ясного неба так польёт – только успевай прятаться. В другой раз самые чёрные тучи проходят в метре над головой и ничего, но от ожидания, что вот-вот окатит, всё равно душа не на месте. Утренние же туманы бывали таковы, что стоило выбраться из палатки и ты тотчас весь покрывался бусинками росы.
А Пашка ходит и посмеивается, посмотрим, что запоёте, когда тайфун налетит. И он, как только Аполлоныч уехал на малую родину, и налетел. Маленький такой тайфунчик, без персонального названия, но нам хватило. Ручей возле лагеря в минуты превратился в тугую ревущую трубу, где я впервые в жизни увидел плывущие по воде булыжники. Разгадана стала тайна рассеянных по лесу камней – все они были вымыты водой со склона сопки.
Сплошной слой устремлённого к морю потока смыл половину наших посевов, снёс шиферные сарайчики для птицы и поросят, размыл начатый фундамент коровника и гусиную запруду на ручье, повалил треть парников. Сырым было даже то, что с водой не соприкасалось: постели, цемент, продукты. Да и мы сами едва не превратились в земноводных, в одних плавках с удалыми воплями носясь по лагерю и накрывая и закрепляя всё что можно.
Наутро ходили среди полного разора и не знали, с чего приниматься за восстановление. Пашку больше всего удручали даже не уничтоженные посевы, радовавшие до этого дружными всходами, а расточительный смыв в залив плодородного слоя земли – значит надо возводить подпорные стенки и устраивать ровные террасы. Вадим в свою очередь предложил наложить на Заячью сопку единый бетонный пояс-водовод, по которому вся вода собиралась бы в объёмистое водохранилище, а оттуда крутила бы турбины малой гидроэлектростанции. Сложив свои идеи, они за десять минут набросали план работ для всего будущего населения Сафари на двести лет вперёд.
Гораздо выполнимей оказалась другая их затея – свести все навесы в одно целое. И вернувшийся Аполлоныч застал у нас уже причудливую, сверху похожую на осьминога конструкцию, под которой мы не только свободно перемещались в любое ненастье, но и делали мелкую стационарную работу: строгали доски, сбивали щиты для опалубки, готовили арматуру и так далее. Жены роптали:
– Да что это за климат такой, бельё по три дня сохнет!
– Давайте тогда и грядки своими навесами укрывайте.
– Представляю, какая здесь в домах плесень по углам. Недаром все уехать стремятся.
– У японцев этих удовольствий ещё побольше будет, – отвечал им Пашка. – И в жаркие пустыни оттуда никто не переселяется. Да не зацикливайтесь вы на эту погоду. Разве какой-то дождик может угнетать наш гордый дух? Весь мир мечтает о летних дождях, а у нас этой мечты вон сколько! Предлагаю не сопротивляться, а всем дружно полюбить сырость и плесень, и всё будет в порядке.
Так бодрился он, а сам сердито посматривал на грязноватное небо, мешающее хорошо налаженному ритму строительных работ.
Надо сказать, что улетевший на запад Чухнов увёз от нас не только погоду, но и расположение местного населения. Уж как только мы им не потрафляли. И давали себя лицезреть за доением коров, а наших жен за прополкой грядок в матерчатых перчатках, и у каждого выспрашивали, как и что сажать, где и что можно достать. Словом, вовсю претендовали на роль залётных недотеп, беспомощных и наивных. Но не вышло, никто нас за таковых ни разу не принял.
Как заметил однажды Заремба:
– Стоит только полчаса побыть в вашем лагере, чтобы понять, что вы за люди.
Сказывалась Пашкина трёхлетняя выучка. Ежедневно за ужином мы подробно обсуждали предстоящий день, поэтому каждый совершенно точно знал, чем ему назавтра заниматься, и делал свою работу без всяких вопросов и пауз, а закончив, шёл на помощь соседу без малейших указаний. Поэтому внешне мы походили на молчаливых, запрограммированных зомби, которым нет ни до чего дела, кроме работы. А тут ещё сухой закон и принцип максимальной автономии, благодаря которому мы не ходили ни в гости, ни в клуб, ни в поселковую баню. За что нас было любить? Что хотим быть сами по себе и никому не навязываем своё общество? Да уж тем навязали, что умудрялись жить без водки и мата и работать по двадцать пять часов в сутки.
Прорвалась же накопившаяся враждебность самым неожиданным образом. Раз в два дня я обычно отправлялся на телеге к поселковой котельной за бросовым шлаком. Заодно заглядывал в магазины за продуктами или какой мелочёвкой. И вот однажды, когда я благодушно стоял в очереди за гречкой, в магазинчик ввалила компания подвыпивших мужиков и нахалом к прилавку. Бабули в очереди зароптали и заоглядывались на меня, единственного тут мужчину: мол, ты чего им позволяешь? Ну я и не позволил, скромное такое сделал замечание и сразу, как когда-то Аполлоныч от Пашки, получил без предупреждения по физиономии. На кулаках меня вынесли наружу и попытались сбить с ног. Я каким-то образом устоял и даже кое-как стал отмахиваться. Победить пятерых мне не удалось, но моё отступление вовсе не походило на бегство, к удовольствию наблюдавших потасовку пацанов.
Самостийная жизнь подразумевает существование самостийного правосудия. Нет, я вовсе не кипел жаждой мести, синяков суммарно у противника было больше моего, но когда Пашка стал настаивать на ответном рейде, я не очень-то и возражал. Правильно он считал, нельзя было допустить даже саму мысль, что кого-то из нашей зграи можно безнаказанно обидеть. Безумием, правда, было атаковать противника ослабленным строем, но тут уж ничего не поделаешь, время упускать было нельзя.
Я хорошо запомнил того, кто бросился на меня первым, видел, из какого дома он выходит по утрам. И вот под покровом темноты три шевальерские тени вкрадываются к нему во двор. Дождались, когда «клиент» выйдет по нужде на огород, и устроили ему маленькую тёмную: одеяло на голову, двое держат, третий сдергивает брюки и трусы и наносит десять «горячих» солдатским ремнем. После чего мы быстренько смылись, забросив подальше хозяйские штаны, справедливо полагая, что без них человек не станет подымать большой шум.
Такова была наша отместка. Разумеется, она не осталась незамеченной любопытными соседями. И назавтра о ней гудел весь посёлок.
– Ну вы даёте, не знаю, что и сказать! – качал головой Заремба.
– Это наш встречный иск, – объяснил ему Воронец. – Они пошутили, и мы пошутили.
Приехавший к нам на «УАЗике» парторг Рыбзавода Еремеев был другого мнения:
– Вы что себе здесь позволяете? О ваших бесчинствах уже пошло заявление в РОВД. Поэтому чем скорее вы умотаете отсюда, тем лучше.
На Севрюгина эта угроза произвела сильное впечатление. Пашка его успокаивал:
– Ну подумай сам, как может здоровяк Силантий (так звали нашего пострадавшего) при всех говорить, что с него сняли все портки и отшлепали ремнём по ягодицам?
– А наши огороды и спиленные деревья? – продолжал волноваться доктор.
– Огороды затопчем, если надо, а пеньки грязью замажем.
Вадим принял его совет как руководство к действию и в тот же вечер после ужина пошел с ведром набирать к ручью глинистой земли.
– Ты куда? – остановил его Пашка.
– Пеньки замазывать, сам сказал.
– А брёвна куда прятать будешь?
– Ну так что? – Вадим озадаченно посмотрел на две горки брёвен, заготовленных нами для бани.
– Штраф заплатим и всё.
Но даже и штрафа платить не пришлось. Как Воронец и предполагал, Еремеев просто нас брал на понт. Однако помимо властей, существовало ещё неустойчивое настроение народных нижних чинов. Хоть Заремба и говорил, что к нашей отместке в посёлке по незатейливости нравов отнеслись не как к тяжкому оскорблению, а как к мальчишеской выходке, мы-то видели, что почти через день весь Симеон ходит пьяный и невменяемый. И стали по очереди дежурить у костра каждую ночь, держа под рукой шанцевый инструмент. Дежурили обычно до трёх часов, считая, что у наших недругов просто терпения не хватит дольше выжидать.
Ответного рейда так и не дождались, зато ухитрились начисто прозевать появление у себя первого приживала. В три часа ночи, когда Вадим пошёл спать, Гуськова ещё не было, а в пять утра, когда мы с Пашкой выползли на утреннюю дойку, он спокойно сидел у костра и сушил свои ботинки. Две наши сторожевые дворняги, прибившиеся к нам к тому времени, даже не тявкнули. Не иначе доктор пустил, решили мы и не стали беспокоить человека расспросами. Когда же поняли, что перед нами самозванец, было поздно – из палаток повылезали женщины и дети, и Гуськов им активно помогал по хозяйству. Так он с той минуты при нашей кухне и прижился.
Смесь якута и русской, Гуськов являл собой классического бича самой безобидной разновидности. Абсолютный сон разума, сундук доброты, шкатулка умений и напёрсток желаний. Всё, что он вынес из шестидесятилетнего житейского опыта – это то, что когда холодно, надо пойти в ближайшую котельную и заработать там на буханку хлеба и стакан водки. Сейчас было лето и поэтому он оказался у нас, изгнанный из Лазурного местным участковым. Маленький, тщедушный, весь какой-то землистый, он излучал абсолютную безвредность и философскую догму, как мало человеку надо. Зато с ним как-то спокойней было оставлять в лагере женщин, да и дети сразу же привязались к «якутскому деду».
Глядя, как они ластятся к нему, мы вдруг открыли для себя, что для их нормального развития нужны рядом люди разных возрастов и нравов, а не одни только уныло работящие родители. Хмурился лишь Пашка – уж очень не подходил Гуськов под его установку принимать в Сафари исключительно людей семейных и с высшим образованием.
– Да брось ты, – успокаивал его Вадим. – Это не кандидат в сафарийцы, а простой наёмный рабочий. Будут тебе и семейные, и образованные.
– Ну вот, наш первый крепостной, – ёрничал Аполлоныч. – А на конюшне пороть мы его будем?
Сам того не желая, он затронул тему, которую Пашке предстояло ещё как следует обосновать.
Прибытие Аполлоныча со Славиками-Эдиками не только сняло заботу о безопасности, но позволило словчить и в чисто финансовых делах. Мы тотчас же включили обоих студентов во все наряды и ведомости и, разбившись на две бригады по три человека, могли одновременно работать и на свинарнике, и у себя, чётко меняясь местами после обеда.
Установили себе неукоснительный 12-часовый рабочий день с шести утра до восьми вечера с двухчасовым обедом-сиестой и вперёд – на выполнение Пашкиной доктрины стремительного труда. Суть её заключалась в тщательной сверхподготовке фронта работ, когда заранее готовились все необходимые материалы вплоть до последнего шурупа, после чего сам процесс работы превращался в сбор этакого большого детского конструктора и только. Причём мы старались не заканчивать конкретное дело к концу дня, а хоть что-то оставлять на завтра. Чтобы начинать следующий день с той самой финальной победы, когда у человека вместо усталости наблюдается огромный душевный подъем. Ко двору пришлась и придуманная Пашкой обеденная сиеста, когда короткий сон чудодейственно возвращал все силы, и можно было вгрызаться в продолжение работы с удвоенной энергией. Немудрёные вроде правила, но благодаря им на средней и длинной дистанции за нами по производительности не могли угнаться никакие стахановцы.
Первым победным результатом такого подхода стала наша баня, в которой кроме сауны разместились детская спальня и кают-компания с телевизором и книжными полками. Два месяца мы старательно в свободные часы тесали для неё брёвна и оконные блоки, а потом в два дня возвели весь сруб под ключ, порадовав сами себя первым стационаром. На фоне палаточной жизни это строение представлялось прямо-таки монументальным сооружением. Одно удовольствие опираться спиной не на податливую материю, а на бревенчатую твёрдость чего стоило! Покупка холодильника, стиральной машины и газовой плиты с баллоном позволили нашему быту быстро приобрести ещё более комфортный вид. Особенно радовались жёны – само наличие дома переводило их в новую даже не социальную, а сословную категорию, из свинарок – в столбовые дворянки. Использовали малейший повод, чтобы забежать в детскую и воткнуть куда-нибудь букетик цветов или поправить стопку выглаженного белья.
– Но всё равно они о своих бурёнках заботятся больше чем о нас, – утверждала в кают-компании Ирэн.
– Сравнила! – парировал ей Аполлоныч. – Да один навоз от них дороже всех топ-моделей вместе взятых.
– Ты слышала? – взывала Ирэн к Натали.
– Скотник он и есть скотник, – отвечала та.
– Не скотник, но дояр высшей категории, – поднимал вверх указательный палец барчук. – А вам просто завидно, что мы перехватили у вас эту главную сельскую профессию. Без нее вы пока что прежние дачные барышни. Будете очень просить, так и быть – уступим.
– Не дождётесь! – хором отвечали наши семейные половинки.
Другим большим событием следом за баней явился запуск бетономешалки – царской услуги Сафари со стороны Зарембы, с ней наш второй стационар, коровник на 20 коров, начал расти как на дрожжах.
Якутский дед разнёс по острову весть о своей первой получке, и к нам незамедлительно стали стекаться все ближайшие бичи с предложением подённой работы, чтобы расчёт производился в конце дня. Большей частью это были пьянчуги из Симеона, но захаживали и материковские люмпены, благо до Лазурного было всего полчаса ходу на пароме.
Проблема получилась крайне щекотливой – как-никак самая откровенная эксплуатация. Но с другой стороны, лето уже перевалило на осень, а коровник обязательно надо успеть закончить, поэтому решили рискнуть – пусть государство само нам это запретит. И действительно, через две недели в Сафари наведался участковый из Лазурного, но лишь с благодарностью – у него отчётность о правопорядке заметно улучшилась.
Так у нас с тех пор эта барщина и привилась. Пять-десять человек толклись в нашем лагере ежедневно. Вадим только ввёл разную оплату: за одинаковую работу одному два рубля в час, а другому лишь рубль и без всяких объяснений, мол, лучше будет, если бичи дойдут до наших правил своим умом. И народ действительно довольно быстро смекнул, что так мы премируем самых послушных, работящих и некрикливых. Но в восторг от этого почему-то никто не пришёл, и однажды при раздаче денег вспыхнул настоящий мини-бунт: а ну плати поровну! Бичам, однако, не повезло – поблизости от доктора оказались мы с Аполлонычем и втроём с помощью крепких зуботычин навели порядок среди семерых бунтарей в полторы минуты, дав посудачить Симеону уже о наших коллективных бойцовских качествах.
Вадим сделал из инцидента соответствующие выводы и решил, что впредь нам нужно развиваться по законам концлагеря, только не советского, а немецкого.
– А какая разница? – ещё вслух удивился Аполлоныч.
– У немецкого лагеря был минимум охраны, всё остальное делали сами зэки.
Пашка задумчиво помалкивал, видимо, вспоминал, где в его устном собрании изречений было сказано про немецкий концлагерь. Барчук же смехом предложил избрать в качестве коменданта и главного погоняйлы Адольфа – единственного из подёнщиков, кто не принимал участия в бунте.
Адольфом этого коренастого блондина прозвали за злой взрывной характер. Невысокий, сухощавый он, тем не менее, умел заставить сторониться себя самых амбалистых и татуированных напарников. Так, однажды за обеденным столом он вдруг сзади набросился с кулаками на парня раза в полтора здоровее. Оказалось, что за два часа до этого тот отпустил в адрес Адольфа похабную шуточку, только и всего. Ещё через час они схватились драться вновь, и опять атаковал Адольф, теперь за угрозы, сказанные амбалом после первой стычки.
Мы грешным делом даже подумали, что у парня что-то не в порядке с головой, но это была лишь его обычная метода. В среде, где всё решает кулак и групповщина, он избрал себе засадную тактику: нападал на противника, когда тот меньше всего мог ожидать, и повторял свои наскоки, как бы ему самому ни доставалось, до полного устрашения.
И вот шутки ради мы официально пригласили такого волка-одиночку вступить в свою закрытую масонскую ложу.
– Не торопись, есть разговор, – остановил его Аполлоныч как-то после ужина, когда Адольф вместе с другими бичами намеревался удалиться в Симеон. – Готов ли ты отказаться от бренных радостей этого мира и вступить в нашу шайку-лейку?
Остальные зграйщики сидели у костра в трёх метрах от них и делали вид, что мало интересуются их беседой.
– В качестве кого? – насторожённо спрашивал Адольф.
– Пока кандидата, конечно.
– И какой у вас кандидатский стаж?
– Лет десять-пятнадцать. Но за особые заслуги можно и быстрее, – в том же шутливом тоне продолжал барчук.
– А какой для меня в этом смысл?
Аполлоныч глянул на Воронца, тот чуть заметно качнул головой, мол, выкручивайся сам.
– Всё, первый экзамен ты сдал на двойку, можешь идти, – напутствовал любознательного кандидата Чухнов.
Три дня после этого Адольф работал как обычно, лишь пристально приглядываясь ко всей нашей зграе. Потом уже сам попросил выслушать его.
– А что ещё я должен говорить, если вы мне ничего толком не объясняете? – напустился он на барчука. – Вступай – и всё! Не пить, не курить, матом не ругаться – это я уже понял. А дальше что? Свобода у меня какая-нибудь будет? Вот я захочу во Владик смотаться, мне что, разрешения у вас спрашивать?
– Не только разрешения, но и денег на командировочные расходы, – ответил вместо Аполлоныча Севрюгин.
– А если я не в командировку, а на свои кровно заработанные захочу?
– Это всё, что ты хотел узнать? – Вадим начал раздражаться.
– Ну построите себе дома, а потом?
– А потом постареем и умрём, – это сказал уже барчук.
– Вы как будто хотите, чтобы я сам до всего допетрил, – почти пожаловался Адольф.
– А мы глупых не берём, – довольно осклабился Чухнов.
– Ну да, только таких, как Гуськов.
– Много говоришь, – строго заметил доктор. – Так «да» или «нет»?
– Если «да», то что дальше?
– Дальше полный сафарийский взнос: десять тысяч тугриков, диплом о высшем образовании и сто книг в общую библиотеку, – перечислил наш казначей.
– И четвёртое, – напомнил молчавший до этого Воронец.
– Да, четвёртое. Свидетельство о браке с предъявлением самой мадам, – быстрее других среагировал барчук.
Никто не сомневался, что таких условий приёма Адольфу не пройти ни по каким параметрам. Но как же мы все сели в лужу! Надо высшее образование? – Пожалуйста, вот вам зачётка студента-заочника Дальневосточного политеха. Денежный взнос в десять тысяч? – Да ради бога! Отлучка на сутки во Владик и вот вам вся сумма. Что, семейственность? – Ещё одна поездка на материк – и в Сафари на одну симпатичную, образованную, да ещё с десятилетней дочкой женщину больше. Правда, без свидетельства о браке, но сельсовет рядом, счас сходим, или лучше тогда, когда у вас заведутся деньги на свадебные подарки. Каких именно сто книг, список, пожалуйста? – Неделю срока – и всё будет в лучшем виде. Что там последнее, что вы называете самым главным? Идея на благо Сафари, которую я сам бы и осуществил? – Дайте пораскинуть мозгами, или тем, что там у меня вместо них.
Так, в одночасье он стал более полноправным членом Сафари, чем мы сами, – ни у кого из нас столь полного вступительного комплекта ещё не было. Особенно смущали его десять тысяч, даже на Дальнем Востоке невозможно было просто из воздуха достать такие деньги. На вопрос: где взял, Адольф резонно ответил:
– Пускай у вас будут свои секреты, а у меня свои.
На закрытом зграйском совете Вадим обронил:
– Похоже на какой-то зэковский общак.
– Один олигофрен, другой матёрый уголовник – хорошо начинаем нести свет в народные массы, – подытожил без всякого осуждения Пашка.
– Надо все-таки навести справки, – неосмотрительно вставился я.
– Вот ты, Кузьмин, и будешь заведовать нашим местным гестапо, – подхватил барчук. – Всегда отмалчиваешься, значит, умеешь хранить тайны, умеешь хранить тайны, значит, тебе их и знать.
Пока я подыскивал подходящий отлуп, Пашка и Вадим внимательно посмотрели на меня, и я понял, что полное их благословение на эти функции мной получено.
– Ты это кончай со своими крепостными и гестапо, – по-серьёзному обратился Пашка к Чухнову. – Не все способны понимать твой кладбищенский юмор. Учтите, что очень скоро у нас появятся подсадные утки КГБ, поэтому давайте обращаться со словами предельно осмотрительно.
– Кузя их выявит, и мы их тут же расстреляем, – веселье Аполлоныча было не остановить.
Но Воронец так глянул на него, что он тут же сбавил тон:
– Всё понял. Никаких крепостных, гестапо и расстрелов. Клянусь ползунками своей дочери.
Как Адольф не скрывал и не дичился, некоторые факты про него выяснить всё же удалось. Его главным душевным факелом была нетерпимость и злоба ко всякого рода пропискам, пропускам, анкетам, удостоверениям. Будете, собаки, меня по бумажкам оценивать, так я вам оценю! И проходил под чужой фамилией в самолёт и обком партии, по липовым документам отдыхал в закрытом санатории и в гостиничном люксе, поступал в вузы и даже в загранплаванье побывал. Дважды был судим за подделку документов, но отнюдь не исправился, потихоньку продолжая свой преступный промысел и у нас (вот откуда взялся его сумасшедший взнос). Предметом его чёрной зависти был прославленный «Литературкой» бич, что два года на халяву колесил по стране в отдельном служебном вагоне. Нечто подобное, только в своем бумажно-поддельном жанре, хотел для себя и Адольф.
– Ну, что ж, концлагерь так концлагерь, – легко согласился он с предложенной ему должностью коменданта, выбрал подходящую дубинку и стал неутомимо прохаживаться с нею по лагерю, подгоняя своих вчерашних товарищей: «Арбайтен! Арбайтен! Арбайтен!» И так выразительно похлопывал себе дубинкой по ладони, что даже те, кто не знал значения этого немецкого слова, сразу понимали, что от них требуется. Разумеется, сам отныне наравне с ними пахать на презренных бетонных работах он тоже уже не мог. Нашёл себе более подходящие занятия. Вместо двух наших шелудивых дворняжек стал создавать настоящее собачье воинство, что вскоре забегало по натянутому по всему периметру лагеря стальному тросу. Заодно изготовил боевой арбалет и отправился браконьерничать с ним на симеонских оленей. Мы об этом узнали только, когда Адольф притащил на кухню два рюкзака свежего мяса.
– Пускай это будут мои проблемы, – сказал он, – А вы делайте вид, что ничего не знаете. Вы видели арбалет в моих руках? Нет. Вот и другие не увидят.
Никто ещё столь откровенно не навязывал нам свою волю, но удивительное дело – наше самолюбие не роптало. Было в Адольфе какое-то отрицательное обаяние, что заставляло многое ему позволять. Так он с тех пор и заделался нашим главным поставщиком оленины, а также свежей рыбы – сами мы к рыбалке были совершенно равнодушны.
С началом июля, когда море прогрелось и открылся купальный сезон, туристы на остров, что называется пошли косяком. Многих особенно привлекал наш северный полуостров, где было немало закрытых бухточек идеальных для семейного и компанейского отдыха. В каждой имелся ручей с родниковой водой, песчаный или галечный пляж, сколько угодно сухого хвороста в лесу и изощрённая пейзажистика вокруг. И потянулся к небу дымок туристских костров, а окрест зазвучала какофония транзисторных и магнитофонных звуков.
Наш лагерь, хозяйство, баня, столовая под навесом притягивали туристов, словно мёдом намазанные. Ну ладно бы полюбопытствовали и шли своей дорогой. Так нет же, каждый второй норовил завести с нами более тесное знакомство. Днём мы были в этом смысле неприступны, но вечером, после восьми, когда уходили в посёлок подёнщики, наступало расслабление. Несколько чужаков непременно оказывались за нашим столом или в кают-компании у видика и сидели часто до упора. Тащили выпивку, редкие консервы, красную икру и искренне обижались, когда мы отказывались «принять на грудь по десять капель» или не желали идти к их палаткам с ответным визитом. Все почему-то путали простое гостеприимство с пьяным панибратством, а для нас здесь существовала чёткая разница.
Целый месяц мы мучились, но появился Адольф, и всё преобразилось. Ровно в одиннадцать он забирал со стола самовар и выключал телевизор с видиком на самом интересном месте. Но порой даже эти меры не могли поднять с места засидевшихся посетителей. Однажды дело чуть не дошло до драки. Некий усатый морячок рвался из рук товарищей к нашим физиономиям:
– Я бесплатно ужинаю только у друзей, а раз вы не хотите быть моими корешами, я по-другому расплачусь с вами.
Он имел в виду мордобой, но Адольф перевёл на другое.
– Хорошо, расплачивайся. – И он поставил на стол перед морячком пустую трехлитровую банку.
Все – и свои, и чужие – опешили.
– Отлично. Сколько? – победно осклабился усатый.
– А сколько считаешь нужным.
Морячок сделал широкий ресторанный жест, и в банку опустилась двадцатипятирублевка. Никто из наших не вмешивался. Адольф тоже был само хладнокровие, твёрдой рукой налил себе кружку чаю и предоставил гостям самим выпутываться из щекотливой ситуации. Его выдержка подействовала – компания морячков удалилась в некотором сомнении относительно своей моральной победы.
Страшная весть мгновенно облетела посёлок и все туристские костры: оказывается, эти «минские сектанты» берут деньги, и бешеные, за своё грошовое угощение и видик. Мы и не собирались оправдываться, а по совету Адольфа даже вывесили прейскурант: за ужин, видик и одиннадцатичасовый чай по 5 рублей с носа.
Наше ожидание, что теперь уж точно к нам никто ни ногой, обернулось прямо противоположным: поток вечерних посетителей в нашу лесную ресторацию стал более густым и устойчивым. Ведь отныне не надо было ломать голову, что захватить с собой в виде гостинца, а за несчастную пятёрку всякий мог чувствовать себя вполне свободно – ещё бы, теперь они всё это оплачивают! Вслед за туристами к нам потянулись и коренные симеонцы – со злачными местами на острове было туговато, да и кормили наши женщины – не сравнить с поселковой столовой. Но ресторан мы были особый: никакой выпивки, даже принесённой с собой, никакого крика и выпендрёжа, иначе рядом непременно возникнет фигура Адольфа с самым свирепым из своих псов на цепи и тихо, проникновенно так произнесёт на ухо:
– Вам лучше забрать свою пятёрку и уйти отсюда, гражданин хороший.
А то, что велено одним сафарийцем никогда не будет оспорено другим, по крайней мере, при посторонних. К этому порядку Пашка успел нас приучить железно. Вот и утихомиривались, и уже сами, привыкнув, с осуждением смотрели на нарушителей.
Помимо того, что эти пятнадцать-двадцать ежедневных пятёрок заметно оживили сафарийский бюджет, нам самим было не менее приятно после тяжёлого дня не суетиться с тарелкой на раздаче, а вальяжно дожидаться, когда один из бичей, в прошлом официант, прикатят тебе на выбор несколько блюд, а потом также укатит грязные тарелки. Ну и, разумеется, кайф от окружающей публики! В основном это был приезжий люд со всего Союза, и интересных рассказов и житейских историй за два с половиной ресторанных месяца мы наслушались больше, чем за всю свою предыдущую жизнь. И не только историй.
Человеку в отпуске непременно надо покрасоваться перед незнакомыми людьми, показать, что на своей работе он не пешка, а что-то да значит. Плюс созидательное начало, дремлющее в каждом человеке, которое просыпается, когда он помогает знакомым переезжать на новую квартиру. Тогда советы по обустройству сыплются из любого неудержимым потоком. Нам лишь оставалось ловить доброхотов на слове.
– Да, – соглашались мы, – косой на такую коровью ораву сена не накосишь, но где взять конную косилку?
– Да, – не возражали мы, – без своей кузницы тяжеловато, но где он, самый простой горн?
– Да, – одобряли мы, – насчёт консервирования вы верно заметили, но не закручивать же сотни банок вручную?
Ну как мог человек в отпуске не поддержать свою собственную идею конкретным делом? А если с ним ещё случалась рядом молодая жена или любовница, то предложение записать нужный телефон и адрес следовало незамедлительно. Был проявлен интерес и ко всей нашей затее. Естественно, что людям, предпочитающим палатку комнате в санатории, не могли не импонировать принципы здоровой и вольной жизни. Некоторые расспрашивали весьма подробно и даже заводили речь о вступлении в наши ряды. Но всех отрезвляла пятизначная цифра сафарийского вступительного взноса – о правилах безоговорочного подчинения и воздержания от излишеств мы благоразумно предпочитали пока помалкивать.
Тот первый август Аполлоныч с Вадимом вообще называют лучшим временем в нашей ранней приморской робинзонаде. Когда всё было достаточно миниатюрным и крошечным, человеческих размеров, как называл это Воронец, когда организм уже ко всему окружающему приноровился и ради элементарного самосохранения находил в этом только положительные нюансы, когда чужие удивлённые глаза даже в наших прагматичных женах вызывал прилив энтузиазма и гордости своей новой участью. Ежедневные купания в море, ощущение силы и ловкости в собственном теле, появление неожиданных занятий и развлечений, счастливая возня детей возле домашних животных – всё заставляло завидовать самим себе. Если что и отравляло общую сафарийскую жизнерадостность, так это тревога за зимовку и за свой вызывающе подрастающий коровник. Пашка торопил:
– Быстрей, быстрей бы его закончить.
– Тут одним штрафом не отделаешься, – задумчиво ронял Севрюгин, обозревая бетонный монстр.
– Надо будет его как следует состарить и в наглую говорить, что он тут всегда и стоял, – шутил барчук.
– Давай через Зарембу и сельсовет его как-то узаконим, – предлагал я.
– Спрашивать разрешения значит автоматически получать отказ, – отвечал Пашка.
Накануне сентября отбыли домой Славики-Эдики. На дорогу каждому, кроме билетов, мы вручили по конверту с пятьюстами рублями, больше, к сожалению, не смогли. Расставались со студентами едва не со слезами, а ребятня и в самом деле ревела. Растроганные парни клялись непременно в следующем году повторить у нас трудовой семестр. Спасибо им было и за само обещание.
Тем временем подошла сдача зверосовхозу отремонтированного свинарника. За четыре месяца мы заработали на нём всего по два куска на брата, но на Зарембу были не в претензии – косвенных выгод от этой работы нам досталось гораздо больше. Доволен результатом был и он, и тут же придумал нам новое дело: наняться к нему в качестве рабочих пилорамы. Сама пилорама лежала на складе в упаковке. Собрать и возвести над ней сарай было нехитрым делом. Причём мы построили её недалеко от своей бани, и она явилась первым настоящим сафарийским производством.
Теперь уже как штатным работникам Заремба смог нам помочь и с зимним жильём: выделил казённый трёхкомнатный дом, а остальным предложил по комнате в зверосовхозном общежитии. Дом мы приняли, а общагу отвергли. Поднатужились и на Адольфовый взнос купили на имя Аполлоныча частный пятистенок, компенсировав ему хоть частично потерю «Лады» и окончательно разрешив для себя проблему зимовки.
В совхозный дом переехали Севрюгин, Адольф и я, в купленный – Аполлоныч с Воронцом. Якутского деда определили на зимнюю квартиру в сафарийской бане, чтобы ему сподручней было присматривать по ночам за коровником и пилорамой.
Весь сентябрь нам приходилось разрываться между обустройством на зимних квартирах, бетонным перекрытием коровника и пилорамой. А тут ещё одна за другой пошли официальные проверки, чем это таким подозрительным мы здесь занимаемся со своим коровником и лесным рестораном, из-за чего судьба Сафари повисла на волоске. Севрюгин плёл им что-то про потерянные документы на коровник, которые сейчас зимой будет время восстановить. Ему верили – никому в голову не могло прийти, что огромное бетонное сооружение можно построить без соответствующего разрешения. И опять выручил Заремба. Предложил наши художества официально оформить как садоводческое товарищество. При деревне дачный кооператив – что может быть нелепей? Но сошло на удивление гладко и без проблем.
Идея была хороша со всех точек зрения, и было даже странно, что ни одному из нас не пришла в голову раньше. Подразумевалось, что товарищество будет лишь прикрытием, однако против ожидания оно сразу же принесло так необходимые нам живые деньги. Не успели ещё с острова уехать районные землемеры и высохнуть печати на соответствующих документах, как десяток заявлений легло перед Воронцом и Севрюгиным, как председателем и казначеем товарищества, на стол. Ситуация едва не вышла из-под контроля, ведь десять человек всегда больше пятерых, и уже не мы, а нам могли диктовать свою волю. Но Пашка с доктором с честью вышли из затруднения. Разработали такой устав, что из десяти желающих трое своё заявление сразу же забрали. Не понравился, видите ли, пункт о том, что будут давать уже построенное жилище. То ли побоялись, что мы слишком наживёмся за их счёт, то ли хотели самостоятельного строительного творчества, то ли просто не имели по пять тысяч на аванс под закупку стройматериалов, но уговаривать остаться мы их не стали. Тридцать пять тысяч рублей от оставшихся семей и без того были для нас в тот момент необъятной суммой.
– Видишь, а ты так боялся, – радостно говорил Вадиму Пашка.
– А с них тоже будете требовать дипломы о высшем образовании? – язвительно напомнил Адольф. – Не пить, не курить и матом не ругаться?
– С них не будем, – серьёзно отвечал ему наш бугор. – Дачники они и есть дачники. Низшее сафарийское сословие.
Так мимоходом, почти невзначай был утверждён один из основных постулатов Сафари.
По-летнему жаркий приморский сентябрь сменился прохладным октябрем. Симеонские олени вовсю справляли свои оленьи свадьбы, наполняя окрестности характерным свистом, рыбзавод работал на полную мощь, не успевая перерабатывать доставляемую рыбу, 50 тысяч норок пировали как никогда, и только туристы спешно покидали остров. Домучен был, наконец, и наш коровник, куда мы сразу же поместили всю свою живность, после чего почти полностью засыпали его землей, чтобы и теплей было, и никому не мозолил бы глаза своими размерами. Расставаться со своим стойбищем, однако, ужасно не хотелось, и мы находили любой предлог, чтобы подольше в нём задержаться: расчищали для будущих посевов землю, закладывали плодовый сад и дендрарий, конопатили баню для Гуськова. Но всему приходит конец, свернули и мы свои палатки.
Первого ноября на растворный узел был навешен амбарный замок, и в Сафари наступила первая зимовка, этакий пятимесячный тест на нашу психологическую совместимость и выживаемость в обычных деревенских условиях.
Началась зимовка с двух выходных дней по случаю окончания бетонной страды, переросших затем в полновесный месячный отпуск. Сначала забастовали мы с Вадимом на казённой хате, не выйдя на третий день на пилораму, нас поддержали все жёны. Аполлоныч, хоть и нуждался в отдыхе больше всех, хранил нейтралитет – уж слишком трепетал перед Пашкиным авторитетом. Воронец сделал бешеные глаза, но понял, что мы на пределе, и уступил. Так месяц и прокайфовали, удивляя весь Симеон своим безделием.
Встревожился даже Заремба:
– Что это с вами?
– А ничего. Желаем быть в отпуске и будем в нём, такова наша свободная воля.
После многомесячного физического напряжения и невозможности ни часа побыть одному хотелось просто закрыться в отдельной комнате и лежать пластом на топчане, отгораживаясь от мира включённым личным телевизором. И день так, и два, и три, а на четвёртый можно и на прогулку, только не ради определённой цели, а просто так: обойти наконец свой остров, пошататься по Лазурному, съездить во Владивосток.
Пашка сперва только косился и исправно ходил с Адольфом на пилораму, а потом тоже махнул рукой и присоединился к нам. Полчаса до Лазурного, а оттуда час на подводных крыльях или три часа на электричке – и вот мы в краевом центре ничем не уступающем нашему любимому Минску. Старые, начала века дома, крутые перепады улиц то вверх, то вниз, особый военно-морской колорит, не исчезающий с глаз ни на один миг, ощущение почему-то не провинции, а некоей самостоятельной столицы, – всё было нам ужасно симпатично и близко. Главное, что у нас здесь уже было полно знакомых, с которыми мы сталкивались прямо на улицах, – наши вчерашние туристы. Насколько мы не ходили по гостям в Симеоне, настолько устремились по всем оставленным адресам во Владивостоке, и даже останавливались у некоторых с ночёвкой, когда хотелось сходить в театр, кино или ресторан.
Разрядка, что и говорить, была замечательная, особенно для жён и чад. Но больше всего от неё выиграл Аполлоныч.
Физически самый мощный среди нас, он, однако, не отличался большой выносливостью. На белорусских шабашках это сглаживалось, там он видел конец очередной своей трудовой повинности и мог героически перетерпеть. В Сафари же никакого завершения в ближайших лет пятьдесят не предвиделось, и к концу строительного сезона барчук заметно затосковал. А тут ещё отсутствие хороших конфет и ежедневной горячей ванны, без чего Аполлоныч вообще чувствовал себя получеловеком.
Из Минска он, помимо вещей, привёз адрес своей владивостокской двоюродной тётки, которую прежде никогда не видел. Родственные связи были немедленно возобновлены. Тётка, имеющая двух статных сыновей – помощников капитана, была рада обрести такого же породистого племянника. Быстро угадав его слабости, она научилась реагировать на барчука соответственно: стоило ему с вокзала по телефону вежливо осведомиться о тетушкином здоровье, как Ольга Степановна приказывала немедленно приезжать к ней, после чего доставала из буфета отборные заморские вкуснятины, которыми регулярно снабжали её сыновья, и шла готовить ванну.
Но чтобы регулярно навещать тетю, надо было иметь весьма весомый предлог. Всё лето и осень Аполлоныч доискивался его и, наконец, не без помощи Адольфа, знавшего во Владике все ходы и выходы, познакомился с местными видеопиратами. У тех как раз шло расширение бизнеса, и Чухнову удалось победить на закрытом конкурсе переводчиков. И вот несколько дюжих молодчиков привозят нам на Симеон ящики с дорогой аппаратурой, Аполлоныч надевает наушники, берёт микрофон, включает экран и начинает запись синхронного перевода голливудских видеокассет, обретая тем самым максимально возможную для себя сафарийскую независимость как в работе, так и в разъездах. Из своего чулана с аппаратурой выползал очумелый, с красными глазами, но безмерно счастливый от сознания, что делает то, что даже Воронцу не по силам.
Зима на Симеоне проходила на диво: никаких оттепелей и трескучих морозов, минус пять-десять градусов и ослепительное солнце день за днём. Снег, и то в микроскопических дозах выпал уже после Нового года, так что мы могли выпасать своих травоядных почти всю зиму, экономя на сене и комбикормах. Правда, ветер иногда налетал такой, что фактические минус десять сразу превращались в явные минус двадцать пять. В такие дни жизнь в Сафари замирала, даже скотина в своих закутках сбивалась в кучу и тревожно пережидала суровые часы. Не выходили тогда и мы на пилораму, находя себе достаточно занятий и по домам.
Самым особенным в нашей первой зимовке как раз и было то, что никакого привычного белорусского зимнего расслабона у нас не получилось. Отлично отдохнув ноябрь, мы с удвоенной энергией принялись не столько даже за работу, сколько за расширение всех своих возможностей, потому что уже прекрасно понимали, что чистое фермерство нас здесь не прокормит.
Существующие нормы выработки на пилораме при старании легко укладывались в четырёхчасовый рабочий день, остальное время всецело занимались каждый своим. На пустующей половине коровника были оборудованы две мастерских: в столярке Пашка с Вадимом взялись за изготовление самой простой мебели и деталей для сборных летних домиков, а в слесарке я с Адольфом с помощью самодельных ручных станков стали крутить целые рулоны проволочной сетки и сваривать арматуру для Террасного полиса. Аполлоныча освободили от обеих мастерских. На своём дубляже он зарабатывал больше, чем мы все вместе взятые на пилораме, и отвлекать его на подобные пустяки было просто нерентабельно.
Женщины действовали по-другому. Вселившись на зимние квартиры, они пошли устраиваться на работу – и все пятеро устроились. Жанна библиотекарем, Ирина на подмену декретной бухгалтерши, моя Валентина – няней в детском саду, адвокатша подалась в поселковые парикмахерши, а Адольфова подруга Света Свириденко – в табельщицы на симеонский рыбзавод.
Внедрение в посёлок и невольное слишком близкое контактирование с местными аборигенами привело нашу минскую зграю к удивительному открытию: оказывается, дальневосточные русские очень существенно отличаются от белорусских русских.
Первой это заметила Натали:
– Кричат и ругаются между собой совершенно немотивированно.
– А может просто выскакивают наружу все их прежние ссоры, – предположил Севрюгин.
– У меня стриглась одна из раздельщиц рыбы, которая здесь лишь месяц и всё то же самое, – не согласилась адвокатша. – С такой злобой говорит о своих подругах, что только диву даёшься.
Мы все с интересом начали вести наблюдение и скоро пришли к любопытным выводам. Не мотивированным оказалось не только повсеместная грубость и хамство, но и проявление приязни переходящей в сердечность, причём часто в одном и том же человеке на протяжении каких-либо 20-30 минут.
– Это и есть великая загадка русской души, – уверенно констатировал Воронец. – Чёрт борется с Ангелом, и Ангел, в конце концов, в русском человеке побеждает. Все почему-то этой его финальной сердечностью восхищаются, забывая, что грязные злые слова тоже прозвучали и никуда не делись.
– Как они не понимают, что есть вещи, которые нельзя произносить ни при каких обстоятельствах, – вторила мужу Жаннет.
– А они все абсолютные нигилисты, мол, никакие рамки приличий не должны сдерживать моё свободное словоблудие, – по-своему рассудил доктор.
– Мне кажется, они так пытаются вырваться из своей скуки, – предположила Ирэн. – Вечный театр одного актёра, чтобы быстро менять в себе плохие и хорошие эмоции.
Адольф, присутствующий при разговоре, воспринял его, как камень в свой российский огород.
– Вы же сами все русские, неужели у вас в Белоруссии всё по-другому? Ни за что не поверю. Съезжу и специально проверю, – пообещал он.
– Да нет, всё то же самое, только агрессивности на полкило меньше, – заверил его барчук.
– Интересно, каких всё же русских людей описывали русские классики? – простодушно задала вопрос моя Валентина.
Лучшей провокации для Севрюгина и Пашки было не придумать.
– Нормальные русские люди всегда жили в Европейской России, – запустил пробный шар доктор. – Сюда ехали одни авантюристы и преступники. То же самое, что сравнивать Англию с Америкой. В Англии никогда не бывает такого экстрима и маньяков, как в её бывшей колонии.
Все с любопытством ждали Пашкиного ответа.
– Дело в том, что одновременно существуют две России, – тихо, как что-то очень задушевное произнёс он. – Россия сиюминутная со всеми её истериками и дурными взбрыкиваниями, и Россия коренная, тот же самый сиюминутный народ через два-три года. Просто ему надо некоторое время, чтобы на сиюминутные вещи выработать свою собственную правду и ценности.
– Ну и как мы можем догадаться, о существовании этих двух Россий? – с готовностью подхватил Вадим.
– Например, диктор по телевидению или учительница в школе могут сто пятьдесят тысяч раз сказать, какой Сталин плохой человек и сколько людей уничтожил, а для коренной России, которая всё понимает не словами, а иными путями, Сталин всё равно будет оставаться великим человеком.
На Адольфа, прежде никогда не слышавшего такого Воронца, его слова произвели удивительное действие. Как в каком-нибудь романе Достоевского он вскочил с места и кинулся пожимать Пашке руку, в упоении приговаривая:
– А ведь верно! В этом всё дело! Я сам это как-то всегда чувствовал, только сказать не мог!
Пашка смотрел на него с некоторой оторопью, чужие восторги всегда вызывали в нашем лидере самую большую настороженность – то, что легко возносится, через день будет так же легко умаляться.
Живя в самом центре посёлка, мы, тем не менее, продолжали вести закрытый образ жизни. Ни одному симеонскому мужику по-прежнему не удалось ни с кем из нас выпить, но, благодаря привычке это уже мало кого раздражало, наоборот, для многих замужних женщин мы уже были примером показательного поведения. Наиболее любопытные симеонцы сами стали доискиваться нашего внимания. Брали книги, видеокассеты, заказывали что-нибудь сшить или связать, записавшиеся дачники просили показать планы будущих дач и так далее. Однако Пашка был непоколебим: для большего сближения с аборигенами ещё слишком рано, пусть докажут свои симпатии не словами, а делом, тогда и мы сделаем шаг вперёд.
Его пожелание не пропало даром. Среди дачников нашлась энергичная особа Дуся Шестижен. С восторгом смотрела на наши столь непривычные для симеонцев семейные отношения, а когда услышала сетования Севрюгина на нехватку хорошего механика, то на следующий день привела своего непутёвого муженька: вот механик, который вам нужен.
Вся непутёвость Шестижена-мужа заключалась в том, что из своих сорока с небольшим он двадцать лет провёл в морях. Все попытки жены свести его на берег неизменно кончались тем, что он ругался с очередным своим сухопутным начальством и возвращался на судно. Но руки у мужика действительно были золотые, и как всякий мастер, он хорошо знал себе цену, поэтому и с нами особенно не церемонился.
– Ну и что вы можете мне предложить такого, чтобы я захотел сойти на берег?
– Видите ли, Николай Фомич, – вкрадчиво начал наш великий и ужасный Гудвин, сиречь Пашка Воронцов. – У нас к технике отношение своеобразное. Мы, например, считаем, что человечество уже проскочило свой технический расцвет. Управлять кнопками и роботами – тупиковый путь. Поэтому нам нужен такой человек, который мог бы вернуться к старым технологиям, не исключено даже в ХIX или ХVIII век, чтобы отыскать там необходимый оптимум ручного и механического труда. Если вас это может заинтересовать, то ради бога.
Вот так запросто предоставить человеку возможность пересмотреть все технические достижения человечества – да тут капитулировали бы куда более стойкие умы, чем мозги обыкновенного стармеха. Уже через две недели, поняв, что мы действительно можем загрузить его кулибинскую голову по полной программе, он уволился из пароходства и принёс нам свою трудовую книжку: нате, берите меня со всеми потрохами. Его потроха представляли собой мастерскую в просторном гараже, с полудюжиной всевозможных станков и приспособлений. Отныне Пашке оставалось только пожелать, и все нужные агрегаты от ветряного и водного электрогенератора до телеги-самосвала появлялись как по щучьему веленью. Заминка вышла лишь с трудовой книжкой – в садовом товариществе должность главного механика предусмотрена не была. Поэтому Шестижен для вида устроился сторожем в зверосовхоз, а в дневное время сидел в своём гараже, выполняя наши заказы. Единственный сын Шестиженов служил в армии на Урале, в посёлке его ждала невеста, и родители хотели сделать всё для того, чтобы их чадо осталось после армии на острове, тоже вступив в нашу непьющую компанию. Таким было шестое сафарийское семейство: с недостаточной образованностью – один техникум на двоих, – но с большим энтузиазмом и доверием.
К концу года у нас, в дополнение к якутскому деду неожиданно объявился новый приживал. Им стал дембель Вася Генералов. Ему бывшему детдомовцу после армейской службы в Лазурном просто некуда было податься. Сначала он поступил к нам подёнщиком, чтобы заработать хоть какие-то деньги на дорогу. На ночлег его определили в баню, к якутскому деду. Прошло полтора месяца, и мы с удивлением обнаружили, что Вася по-прежнему живёт и работает с нами. Кроме сверхранимости и вспыльчивости, всеми остальными качествами детдомовец обладал в весьма умеренной дозе. Аполлоныч даже как-то поколотил солдатика, когда тот слишком по свойски принялся огрызаться нашим женщинам.
– Зачем нам такой неадекватный кадр? – говорил Севрюгин.
– Первая же тысяча километров по материку закончится для него элементарной колонией, – отвечал Пашка, забыв про свои принципы образованности и семейственности.
Поэтому и позволяли Васе по вечерам беспрепятственно присутствовать в наших домах, надеялись снизить его мнительность и неадекватность и к лету выпустить в мир более приспособленным к жизни человеком.
Ещё одним кандидатом в сафарийцы под самый Новый год стал Заремба. Не понадобилось даже приглашать – он сам напросился. Просто не мог найти другого предлога почаще заходить в гости. Да и Шестижен помог. Если уж такой бродяжка к нам прибился, то и третьему по весу симеонскому начальнику (после председателя сельсовета и директора рыбзавода) вовсе не зазорно.
Любопытная складывалась ситуация: начальник напрашивался в подчинение к своим подчинённым. Не удивлялся лишь Пашка. Пара персональных бесед с Зарембой – и все шероховатости устранены. Чтобы симеонцы не болтали лишнее, мы зачислили директора зверосовхоза в качестве дачника. Такой расклад прекрасно устроил и Зарембу. Отныне он мог уже на законном основании посещать по вечерам наш Командорский дом, то бишь Воронцовско-Чухновскую хату, которая и в самом деле постепенно превращалась в главный культурный центр острова.
Быстро росли сафарийские библиотека и видеотека, женщины создавали первые модели сафарийской одежды, а интерьер обогащался весьма необычной мебелью принципиально собственноручного изготовления. Осуществлена была мечта Жанны: куплено пианино и при нём открыта музыкально-французская студия аж на пять учеников, куда кроме наших трёх школьников стали ходить двое мальчишек Зарембы. Да и по вечерам за общим столом говорилось о поэзии и философии больше, чем о ценах и магазинных дефицитах.
Генеральный смотр сафарийских сил прошёл на Новый год. Задача казалась невыполнимой: собрать вместе 16 взрослых и 8 детей и провести новогоднюю ночь так, чтобы отсутствие на столе ящика водки никто не заметил. Похоже было на смотрины, устроенные нам в своё время Воронцовыми, только на сей раз блеснуть собиралась вся учредительская зграя. Готовились как к самому серьёзному своему экзамену, и в общем-то, так оно на самом деле и было. Лето, когда мы первенствовали по части примитивного вкалывания, уже подзабылось, и необходимо было резким рывком вновь уйти в отрыв хотя бы по части светских развлечений, чтобы у новобранцев зажглись глаза и захотелось хоть на полступеньки приблизиться к нашим сафарийским стандартам.
И вот пробило девять часов вечера, и в Командорский дом начали стягиваться Шестижены и Зарембы, Адольфовичи и приживалы. Всех их встречали бокалы с шампанским, кофе, сладкий стол и новогодняя премиальная лотерея. Вадим весь ноябрь рыскал по владивостокам и находкам, освобождая бюджет от двух тысяч рублей – и для всех 24 сафарийцев был приготовлен отдельный презент: от простенького чайного сервиза до цветного телевизора. Тянули жребий дети, и они же больше всех радовались и своим, и родительским выигрышам.
В соседней комнате работал телевизор, но смотрел его, записывая новогодний «Огонек», лишь видеомагнитофон Зарембы. Сафарийский же видик крутил продукцию «Сафари-фильма»: голливудский триллер с самостоятельным аполлоновским текстом. Публика хохотала так, что едва не прозевала сам Новый год.
Потом малышей отправили на боковую и продолжили без них. Пашка, как иллюзионист, доставал из рукава всё новые и новые развлечения. То показывал наши общие старые фотографии, то раскручивал гостей на любимый анекдот, карточный фокус или хоровое пение. Народ был удивлен и польщён вниманием к себе всегда сдержанного и отстранённого Воронца, и захваченный его обаянием послушно плыл по нужному руслу, боясь, как и старая гвардия только одного: «не соответствовать».
Наконец где-то в третьем часу на столе появилась и водка, но главная её функция «скорее к нужному настроению» была уже и так достигнута, поэтому к ней отнеслись как к очередному блюду, которое стоит раз для полного букета попробовать и только. Якутский дед, правда, свою привычную порцию взял и даже пьяненько повыступал, но это прозвучало таким диссонансом общей атмосфере, что ни Шестижен, ни солдатик не рискнули последовать его примеру.
Таким был наш Новый год с последовательным насыщением развлекательных и желудочных потребностей. Этакий неформальный ритуал посвящения в сафарийское братство, после которого человек должен был сам себе сказать либо: «Отлично, хочу еще», либо: «И только-то», забрать свой взнос и удалиться из наших рядов. Другого Сафари у нас для него не было.
К чести новичков общие старания зграи были оценены ими по гамбургскому счёту. Шестижены, вообще до возвращения сына пригласили к себе на постой Адольфовичей. Да и амбициозная жена Зарембы тоже не осталась в долгу, попросив себе какую-нибудь сафарийскую работу на дом, и немедленно была вовлечена женщинами в общие пошивочно-вязальные заботы.
После Нового года, дабы снизить напряжение от большой жилищной скученности мы все по очереди съездили в Минск, распродавать наши дачи и мебель. Первыми на школьные каникулы поехали я и Жаннет со своими чадами. При пересадке в Хабаровске мы на шесть часов застряли в аэропорту, и тогда я узнал немало, как сейчас говорят, эксклюзивной информации о детстве нашего главного командора. Жаннет почему-то была очень сердита на мужа, а тут ещё раздражение от тягостной задержки самолета.
– Он никого никогда не любил и любить не может, – внезапно вырвалось у неё, когда Катерина и Дрюня на время оставили нас одних.
– Ну конечно у человека было тяжёлое детство, – попробовал пошутить я.
– А ты знаешь – да, – серьёзно согласилась она и рассказала, что с тринадцати до шестнадцати лет у Пашки совсем не было голоса, обычная подростковая мутация наградила его на три года ужасным фальцетом, из-за которого он полностью выпал из рядов своих сверстников.
Дальше мы восемь часов летели до Москвы, и я усиленно соображал, как всё это могло происходить с нашим боссом, чтобы, уже в Домодедово, поджидая багаж, снова вернуться к прежнему разговору.
– Так ведь это ему только на пользу пошло: в полной изоляции прочитал все энциклопедии и выстроил как надо своё мировоззрение, от которого мы сейчас так балдеем.
– Ты думаешь, почему он на всю жизнь окрысился на кино и литературу? – перевела на другое Жаннет. – Потому что три года ждал, что к нему обязательно подойдёт какая-нибудь романтическая девушка и заставит забыть о собственном пищащем и скрипящем голосе. А девушки не появилось.
– Ну и что? – не мог понять я.
– А то, что с тех пор он ко всем людям стал относиться только потребительски.
– И к тебе?
– Ко мне в первую очередь. Думаешь, почему он меня никогда ни к кому не ревнует? Потому что как раковая опухоль заполнил собой всю меня и знает, что ни на кого другого у меня просто никаких сил не хватит. Есть какие-то насекомые, они откладывают в других насекомых свои личинки, и эти личинки вырастают, пожирая насекомое, в котором находятся. Теперь, похоже, он отложил свои личинки ещё и во всех вас. И будет потреблять, потреблять, потреблять! – Жаннет проговорила это с непривычной для неё исступленностью.
Признаться, я не очень поверил ей в ту минуту. Пашка, который всегда сразу замечал, когда кто-то испытывал хоть малейшее неудобство, а его желчное критиканство в сущности тоже было заботой о том, чтобы рядом с ним не сидели одни простодушные болваны – и вдруг пошлое потребительство?
– Ну и что он потребляет, скажем, от меня?
– От тебя? – на секунду задумалась она. – Твою послушность и доверчивость, это сильно заводит его и заставляет делать новый шаг, чтобы ещё больше закабалить тебя. Вот ты сейчас летишь со мной продавать свою дачу, чтобы внести эти деньги в общий бюджет. Это уже не свекла и клубника, а дача, часть твоей жизни и жизни твоей собственной семьи. Если рано или поздно ваш детский сафарийский энтузиазм развеется, то с чем вы тогда останетесь? Вернётесь назад в Минск, и всем будете объяснять, как на вас нашло временное потемнение рассудка?
Выслушивать такое конечно было малоприятно, и я резко спросил:
– А с чем тогда останешься ты?
– А я, может быть, к нему вовсе и не вернусь, – просто ответила Жаннет.
Признаться, я здорово опешил, одно дело словеса говорить, а другое – такая вещь, как развод. Но, разумеется, никакого развода не произошло, выпустив на меня весь свой пар, Жаннет вернулась на круги своя, выполнив все указания мужа. Покупатели всегда вились вокруг их «рыцарского замка», одному из них, без всяких проблем за тридцать тысяч целковых он и отошёл. Моя же фазенда потянула едва на пять тысяч. С этими деньгами, переведёнными в аккредитивы, и с багажом на пять пудов мы отправились назад. Даже из детей оставить в Минске у родителей Жаннет удалось только Дрюню, Катерина же закатила такой скандал, что её пришлось забирать с собой на Симеон.
На обратном пути мы сделали двухдневную остановку в Москве, где у Белорусского вокзала жила дальняя родня Жаннет. Родня оказалась на редкость гостеприимной и с излишками жилой площади, и мы с Жаннет сделали всё для того, чтобы превратить их квартиру в перевалочную базу из Минска на Симеон, не только для себя, но и для других сафарийцев. К прежнему разговору о Пашке не возвращались, всё как бы и так было сказано, услышано и положено на нужную полочку: Жаннет апробировала на мне возможность своего развода, а я узнал о её муже чуточку больше, чем было прилично узнавать. В Домодедово мы получили изрядную порцию фирменного московского хамства от служащих аэропорта и прилетели на свой остров с чувством глубокого умиления, насколько у нас всё же славно и приятно.
Хотя, если здраво рассудить, поводов сильно восторгаться своим бытием в Сафари в тот момент ещё не было никаких. Ну, спрятался у подножия сопки несчастный коровник, ну музицируют на пианино в самой простой деревенской избе пятеро деток, ну собирается по вечерам туда почаевничать десяток взрослых. Но что-то такое новое с нами и нашей зграйской психологией уже свершалось.
Хорошо об этом сказал как-то Севрюгин:
– Я думаю, нам здорово повезло с той летней минутой Пашкиной слабости, когда он хотел дать задний ход. Именно из-за неё каждый из нас получил способность и желание не только слушаться, но и самим влиять на формирование Сафари, уже без оглядки на абсолютное лидерство Воронца.
Принцип тройной загрузки: работа, развлечения, самообразование – при котором ни у кого не должно быть ни минуты праздной рефлексии стал доминирующим в нашей общине, не позволяя носиться со своими капризами и настроениями как с писаной торбой. Выручал элементарный юмор. Пашка всех ещё на шабашках приучил вкалывать весело, и в сочетании с интенсивным и тоже весёлым досугом это было самым надёжным барьером против любого уныния.
Даже слишком тесное сожительство, способное рассорить кровных братьев, обернулось дополнительными сафарийскими университетами, выработав раз и навсегда у всех зграйцев противоядие от всего, что могло хоть чуть-чуть нас рассорить. Мужское раздражение, женское злословие, детские стычки – всё это было поставлено вне закона.
– Никто не заставляет вас любить друг друга, но когда с кем-то из вас случится беда, вы обязательно должны прийти ему на помощь. Ну, подумай хорошо, захочется тебе прийти к нему на помощь, если он тебе сейчас нос расквасит, – внушал Пашка драчливым мальчишкам Зарембы, а заодно и нам первое правило сафарийского общего дома, и всё – второй раз повторять по большей части не приходилось.
Управляться с женскими длинными языками тоже учились, глядя друг на друга. Воронец от доставаний благоверной просто уходил ночевать на сеновал в коровник. Аполлоныч, тот уносил ноги аж во Владивосток. Вадим же так терпеливо и монотонно объяснял Ирэн как она не права, что та сама спешила от него спрятаться. Себе я придумал во всём с женой соглашаться и всё обещать, а потом ничего не выполнять. И уж конечно, ни один из зграйцев, самосохранения ради, не пропускал в себя раздражения по поводу чужих жён и детей. Всё это постепенно привело к тому, что и у жён начал вырабатываться точно такой антивирус против всего антисафарийского. Они тоже фильтровали всё «кривое и сопливое», как говорил Аполлоныч, что поступало к ним из уличных бабских пересудов против их родного и близкого «садоводческого товарищества».
То, что наши дела, по-прежнему в центре пристального внимания всего Симеона, мы все прекрасно знали. Наличие видика и пианино не могло скрыть от постороннего глаза отсутствие другого домашнего скарба, что, кстати, симеонцы заносили нам в плюс. Ну пашут как негры, ну бьются за каждую копейку, ну хотят прорваться во что-то своё, особенное – ну и пусть тешат себя, а мы просто подождём и посмотрим, что из этой их коммунии выйдет. Природу человеческую всё равно не переделаешь: как тянул каждый на себя одеяло, так и будет тянуть, и долго этим идеалистам никак не продержаться.
Вот в этом и заключалось коренное заблуждение сторонних наблюдателей относительно Сафари. Ведь никакой коммунии у нас, в сущности, никогда и не было, несмотря на то, что в первую зимовку даже утюги и плойки наши женщины покупали под строгим севрюгинским контролем. В чём Пашка никогда не менялся, так это в своем зоологическом неприятии любых равенств и демократий. Сама возможность выбирать себе начальника, вождя приводила его в исступление, как крайняя форма человеческого скудоумия. Ведь любые выборы – это предположение, что выбранное тобой чмо может оказаться вором и лгуном, и ты готов ежечасно за ним следить и подозревать, а он, в свою очередь, вынужден всю жизнь оправдываться, что он не такой. Поэтому для Пашки только родовой, клановый строй с пожизненной иерархией мог внести в человеческую жизнь порядок, уют и доверие. Вместо символа Выбора символ Судьбы. Ведь не выбираем же мы себе родителей и детей, смиряемся с теми, какие есть, – и свет вокруг нас не рушится. И не надо бояться, что такой пожизненный начальник может зарваться или возмущать всех своим убожеством. Слишком много кругом демократических конкурентов, поэтому любой патриарх, дабы выстоять, будет из кожи вон лезть, чтобы сделать жизнь в своём львином прайде самой предпочтительной, иначе все «львята» просто от него разбегутся.
Привыкнув к подобным его выкладкам, мы уже и не спорили, и нас нисколько не дергало, что он сам себя считает нашим пожизненным предводителем. Ну, считает и правильно считает, имеет право, хотя бы потому, что сам эту кашу заварил и нам пока в его прайде гораздо комфортней и осмысленней, чем где бы то ни было. В свою очередь и сами невольно переносили сложившуюся иерархию на вновь прибывших сафарийцев, опасаясь уже с ними равных прав и обязанностей.
Поэтому когда, планируя летний сезон, Пашка представил нам троим сафарийскую Табель о рангах, мы восприняли её лишь как упорядоченную запись того, что уже и так сложилось как бы само собой. В ней все сафарийцы делились на пять разрядов: зграйцы (квадрига учредителей), фермеры (Адольфовичи и Шестижены), дачники, подёнщики-деды и подёнщики-салаги с разными правами и разной оплатой за один и тот же труд: от пяти до одного рубля в час.
Вот вам и коммуния!
Заодно мы впервые открытым текстом договорились и о сафарийской законодательной и исполнительной власти. Что всё и всегда будет решать только зграйская квадрига, наш Совет четырёх. А внутри квадриги у Пашки будет два голоса, а у нас троих по одному. Если же кто, как Аполлоныч в случае с отпуском-забастовкой, выскажется неопределённо, то перевес будет в Пашкину сторону.
Оставалось только узнать, как к этому отнесутся новички. И вот как-то при обсуждении на общем мальчишнике летнего строительства зашёл разговор о трезвом образе жизни: доколе это безобразие будет у нас продолжаться?
– Да ради бога, хоть сейчас прекратим. Самого молодого в магазин за водкой и вперёд, – предложил Пашка.
Все сразу навострили уши: как это так?
– А так. Разделим Сафари на две части: на садоводческое товарищество и фермерское братство. Кому что удобней. В первом будет галдёж и голосование руками, во втором – строгая дисциплина и голосование ногами... на выход из братства.
– А смысл, смысл какой в вашем братстве? – недоверчиво вопрошал Заремба.
– Чтобы пожизненно стать каждому человеком вне подозрений. Это как разница между порядочностью и благородством. Порядочный человек из кожи вон лезет, чтобы быть порядочным, а благородный поступает, как хочет, а потом оказывается, что все его поступки порядочны. Надоело хамство, надоело пренебрежение одного человека интересами другого. Хочется другой человеческой породы, живущей по другим законам. Переделывать чужую психологию занятие дурное и неблагодарное, поэтому всё враждебное проще изначально не подпускать к себе. В старину это лучше понимали и прятали детей от чужих глаз. А мы хотим от этого сглаза спрятаться все сообща, чтобы стать на ноги и потом уже личным примером воздействовать на окружающий мир.
Момент был решающим. И хоть слов о разрядах и рангах произнесено не было, все прекрасно понимали, что означает эта распахнутая калитка в параллельное садоводческое товарищество. Переступил – и окажешься для нас совершенно чужим человеком, не переступил – будь любезен, безоговорочно подчиняйся установленным порядкам.
И опять же прямого ответа по сафарийскому обыкновению никто не требовал. Зачем говорить человеку в глаза неприятное, гораздо удобней дать ему самому найти предлог деликатно выскользнуть за дверь, пожав всем сердечно руки.
Когда же неофиты стали выяснять конечную цель предлагаемой братской жизни, то тут им был тоже дан вполне определённый ответ о будущем Сафари.
– Необходимо восстановить связь времён, – негромкий Пашкин голос отчётливо звучал в стенах Командорского дома. – Чтобы у каждого человека было и прошлое, и будущее. Максимум, что может о себе рассказать каждый из нас, это то, что его дед достойно воевал во время войны. И всё! А о будущем детей – что они без блата с первой попытки поступили в институт. Вам нравится такая убогость? Мне – нет. Пока человек блюдет только свои сиюминутные интересы, его настоящая жизнь ещё не начиналась. Поэтому Сафари – это попытка выстроить такую общинную структуру, когда все отвечают за каждого, а каждый отвечает за всех, причём в максимально деликатной форме.
– Это что-то вроде монашеского ордена со своим уставом? – захотел уточнить Заремба.
– Монашеский устав вовсе не деликатная форма. Поэтому письменных предписаний, что делать, а что не делать у нас никогда не будет. Всё должно происходить естественным порядком.
– Что, даже ритуала посвящения в братство не будет? – поинтересовался Адольф.
Пашка чуть призадумался.
– Захотим – будет, не захотим – не будет. Если мы прямо сейчас обсудим, как всё именно у нас будет происходить, то сразу поставим на нашем Сафари большой жирный крест. Чем меньше мы обо всём этом будем думать, тем лучше. Я же говорю: всё должно происходить естественным порядком.
– Что же вот так просто будем сидеть и ждать, когда братская лепота сама посетит нас? – не отставал директор зверосовхоза.
– Два закона братства уже, кажется, сформированы и всеми приняты, – Воронец выглядел даже довольным его настойчивостью. – Это образованность и семейственность. Хочешь конкретно, вот тебе конкретно. Сафари должно превратиться в университетский кампус, где все сафарийцы станут «просвещенными казаками», совмещая труд на земле вместо военной службы с непременным профессорским преподаванием. Мол, если ты ведёшь достойный образ жизни, стремишься к постоянному самообразованию, да ещё сам родил хоть одного ребенка, то тебе по силам обучать и любых школьников со студентами.
– Уж я научу! – под общий смех заключил Адольф.
– А семейственность в чём? – не сдавался Заремба. – В куче детей?
– В том, что на весенние каникулы твои сыновья поедут в Москву и Минск не с тобой, а с Севрюгиным и женой Кузьмина. А ты сам летом поедешь в Крым с моими детьми.
– А с чьей женой? Свою я с ним в Крым не пущу, – под новый взрыв хохота вставил Шестижен.
Сказав «А», Пашка сказал и «Б», приказав Жаннет и Аполлонычу серьёзно взяться за репетиторство убеждённого двоечника Васи Генералова. Тот попробовал было артачиться, но Пашка рассудил просто: или поступишь летом в институт, или пойдешь из Сафари вон. Одновременно пристальный взгляд нашего аятоллы был обращён в сторону симеонской школы. И как только там освободилось место физрука, Воронец тут же указал мне занять его, дабы сподручней бороться за души потенциальных сафарийцев.
Персональная ученица к весне появилась и у самого Пашки. Ею стала Зоя Никонова, дочь местной фельдшерицы. Два года поступала в Московский архитектурный и всё безуспешно. А тут вдруг рядом объявился сам его выпускник – как не воспользоваться случаем. Была Зоя вся в трогательных ямочках и конопушках и никак не тянула на роковую хищницу, тем не менее ей пришло в голову то, что до этого не приходило в голову ни Жаннет, ни зграе, – попросить Пашку показать ей свои учебные проекты, которые он как бы случайно прихватил с собой из Минска.
Со слов Жанны мы знали, что Пашка очень не любит, когда кто-то заглядывает в его чертежи и эскизы, и это было так в его духе, что никто не удосужился поставить сею аксиому под сомнение. Конопатая же пампушка взяла и просто попросила их показать, познакомить её с его зодческим творчеством. Пашка показал, она посмотрела, пришла в бурное восхищение, заявив, что ей такого никогда не придумать, – и всё, больше ничего другого не потребовалось, чтобы Пашкино сердце чуть дрогнуло и прогнулось.
Жаннет на женские подначки по поводу слишком зачарованных глаз Зои только отшучивалась, уверенная, что элементарное самолюбие никогда не позволит её мужу увлекаться малограмотными девицами. Тут она была совершенно права, на всякую малограмотность у Воронца действительно была аллергия. Забыла лишь о том, что малограмотность у девятнадцатилетних девиц может очень быстро проходить. Ну, а пока все выглядело вполне невинно: юное создание приходило и задавало интересующее его вопросы, а сафарийский вождь терпеливо на них отвечал и давал дельные советы. Через три месяца Зоя улетела в Москву и наконец поступила в свой Архитектурный, и инцидент на время оказался исчерпанным.
Всё это, впрочем, не помешало Пашке, именно в первую зимовку утвердить идею пещерного патриархата. Всем женским взбрыкиваниям было раз и навсегда противопоставлено правило, гласившее: «Не моги трогать собственного мужа!»
– Он пашет на трёх работах и достоин не кухонных скандалов, а теплого женского сочувствия. Не будешь этого понимать, мы будем его регулярно отправлять в командировки в одно и то же место, пока он не найдет такого сочувствия там, – доказывал он как-то сильно насевшей на барчука Натали.
– Я тогда найду мужское сочувствие здесь, – задорно отвечала та.
– А не найдёшь.
– Это еще почему?
– Потому что все сафарийские мужики этого не допустят.
Нашлась, правда, одна женщина, которая думала совсем иначе. Тишайшая подруга Адольфа Света Свириденко, на все вроде бы понятливо кивая головой, не сошлась с Сафари в одном пункте – пьяных гульбищах. Два раза в месяц ей обязательно нужен был обильный стол, тёплая компания, радостные вопли и матерные частушки за полночь. Вначале она как-то держалась, но после переезда на постой к Шестиженам спустила себя с поводка. Сошлась с товарками с рыбзавода и стала пропадать у них больше чем дома. Чего только Адольф не делал, чтобы приструнить её: и отчитывал, и колотил, и из дома не выпускал – а ничего поделать не мог. Света преспокойно дождалась официального заключения с Адольфом брака, подгадала момент, когда молодой муж смотается по делам в Находку, собрала сумку и укатила с острова с каким-то случайным собутыльником в неизвестном направлении, «забыв» у нас свою дочку. Адольф был скорее озадачен её бегством, чем взбешён, и на все волнения падчерицы отвечал: «Мама в командировке, скоро вернется». Ведала бы Света, как её кукушиный подвиг отразится в дальнейшем на семейных отношениях всего Сафари, наверняка бы сто раз прежде подумала.
Никто, впрочем, особенно о беглянке не горевал. Даже Пашка не желал замечать, что нанесён весомый щелчок по его принципу семейственности. Когда Заремба не без ехидства прямо указал ему на это, ответил:
– А кто сказал, что бегство жены повод к расторжению брака?
Присутствовавший Адольф только рассмеялся:
– Я не говорил.
Зато этот случай подвиг зграйскую квадригу принять тайное кураторство над вторым эшелоном сафарийцев. Зарембы достались Воронцу, Шестижены – Севрюгину, Адольф – мне, детдомовец и якутский дед – Аполлонычу. То есть вовсе не командовать ими, а внимательно наблюдать за их пребыванием в общине и заботиться о максимальном использовании на общее благо.
– Это что же, стукачеством будем заниматься? – попробовал возражать Пашке барчук.
– Разве ты у нас не по-европейски развитый человек? – вкрадчиво поинтересовался у него сафарийский кормчий.
– Именно по-европейски, – ершисто отвечал Чухнов.
– Один умный человек сказал, что Россия превратится в Европу только тогда, когда каждый сосед начнет доносить в милицию на любую неправильную парковку машины. Или он был неправ?
– Как ты умеешь всё белое превращать в чёрное, – усиленно поразмыслив, посетовал Аполлоныч.
Наша первая зимовка завершилась целым месяцем сплошных родов: телята, поросята, козлята появлялись через день, причём ни одна животина не пропала. Но зграя и иже с ними этого достижения почти не замечала – все ждали прибавления в воронцовской фамилии. Одно дело декларировать прелести здоровой деревенской жизни вообще, а другое – отказаться от услуг городского родильного дома. Пашка в последние дни места себе не находил от беспокойства. Наверно знал бы, что будут близнецы, вообще инфаркт получил. Но симеонская фельдшерица оказалась на высоте, и два ворончонка появились на белый свет в домашних условиях в лучшем виде. Получился этакий маленький зграйский национальный праздник, никак не меньше. Да и все другие сафарийцы две недели ходили именинниками.
Про Пашку я уже и не говорю. То, что лёгкие роды, что родились именно мальчики и именно здесь, на Симеоне, что детей у него теперь как раз четверо – Пашкино сакральное число – привело нашего фельдмаршала в такое остолбенение, что он даже улыбаться не мог, только смотрел на всех остановившимися квадратными глазами и на любые слова утвердительно кивал головой.
Божественный знак одобрения всем своим действиям – иначе это событие он для себя уже и не рассматривал.
ИЗ ВОРОНЦОВСКОГО ЭЗОТЕРИЧЕСКОГО...
Наполнить себя до краев суетой? Но какой?
Желательно стратегической, широко разбросанной во времени и в пространстве. И непременно должны быть соратники, единомышленники, лакмусовая бумажка, реагирующая на все твои внешние намерения и действия. Они тоже часть этой Вселенской суеты, поэтому, чем их больше, тем лучше. Но необходимо смотреть на них бесстрастно, как на приёмных детей, свыкнуться с мыслью, что они будут подле тебя до конца твоих дней, и поступать в соответствии с этим крайне взвешенно, бояться не того, что они смогут причинить тебе зло, а их полного исчезновения из твоей жизни, как твоего самого большого промаха.
От суеты нет смысла освобождаться, её можно только приобретать и накапливать.
После людей – вещи. Они тоже должны накапливаться у тебя по определенному закону. Тут интуиции надо ещё больше, чем при накоплении людей. За вещи ты уже платишь деньги, а деньги это всегда часть твоего труда, твоя шагреневая кожа, которую ты безвозвратно на них тратишь. Значит, купленное тобой должно быть таким, чтобы и через пятьдесят лет ты не стыдился за эту вещь. Следовательно, сам себя должен невольно ограничивать в покупках, принося тем самым пользу и всей планете, ведь если три миллиарда велосипедов ещё может как-то существовать, то три миллиарда «Мерседесов» старушка-Земля просто не потянет.
Третье – это твои поступки в будничной жизни. Каждый человек и Природой, и Судьбой запрограммирован стать Богом, и только от него самого зависит, что он им не становится. Но одному в божественное предначертание выбираться и скучно и одиноко. Поэтому веселее и разумней тянуть с собой в это созданное тобой Царство Божье на земле как можно большее число всего и всех. Да и оно само, это Царство, должно быть как можно более крупных размеров.
Ибо если ты не трудился над ним изо всех своих умственных и энергетических сил, то не будет Божьей чести и милости и тебе самому.