ЦЫГАНЕ
Вот оно! Внезапно, откуда-то с северо-востока, словно мрачно сверкающей стрелой ударившее воспоминание из раннего детства. Ударившее, чтобы разбудить память и приоткрыть завесу тайны!
Ковёр на стене. Их было два. Два ковра, по одному в двух полупустых комнатах, в которых жила семья моего отца, тогда ещё – молодого офицера – вдали от родины предков, в Амурской области, среди редких перелесков из карликовых деревьев. Итак, ковры.
Было мне лет пять, наверное. Бабушка ехала к нам (бесплатный билет дедушки-железнодорожника давал такую возможность). Возвращавшийся после демобилизации из Германии солдат вёз эти ковры и продал их ей. Один ковер – с модным тогда на репродукциях, коврах, даже обёртках конфет «Утром в лесу» И.Шишкина, второй же – с яркими, во весь рост изображёнными в экстазе стремительного танца, цыганами. О, какими огромными они запомнились мне.
Просыпаясь, я всякий раз вздрагивала от испуга: я была приучена спать лицом к стене, они – с высоко задранными и согнутыми в коленях ногами, как будто спрыгивали с ковра на меня. Кроме того, они, танцуя, пели, кричали, мне казалось – хохотали. Огромные рты их были широко раскрыты, белые крупные зубы дополняли эту, как предполагалось автору картины-ковра, красоту… Я вздрагивала, задыхаясь воздухом, вдохнутым ртом, раскрытым неописуемым ужасом.
Позднее, лет до тридцати, вот также от внезапного стука, звука, шороха я также, задыхаясь, вздрагивала. Всё во мне останавливалось с болью во всей спине, медленно плывущей по ногам вниз; эта боль, вязкая и ужасно тяжёлая, сползала и уходила в землю. Я всегда пыталась вспомнить: когда же и чего я испугалась в первый раз. И не припоминала.
И вот сегодня, вспомнив тот ковёр, а возникал он передо мною часто, без всякой, как будто связи, я вспомнила, с чего началось это вздрагивание и следующее за ним оцепенение… как оно меня мучило! Часто, пугаясь, я потом долго не могла отойти от этого тяжкого состояния. И весь день после того была словно разбитая. Как я ненавидела эти внезапности!
Но вспоминался ковёр всегда одинаково: не со стороны, напротив, а вот именно висящим вверху, надо мной. Скачущие, точнее, спрыгивающие на меня, хохочущие цыганки, с разметавшимися юбками и волосами, с развёрнутыми во вскинутых руках шалями. Они словно беззвучно выкрикивали разинутыми белозубыми ртами.
Как я ждала тогда, чтобы этот ковёр куда-то исчез. И он исчез: кто-то выпросил его у нас. О, человеческая неблагодарность: как часто мы не помним не то что имён, но даже лиц своих избавителей. Искренне и страстно посылаю я сейчас поток светлой благодарности этой женщине, но прежде возник у меня такой же толчок страха: а не на горе ли себе взяла она себе этих чудовищ?
Вот так, с ковра, и начался поход цыган по моей судьбе. А может, что-то было ещё раньше? О! Ещё одно яркое воспоминание. Моя бабушка (та, что, так мудро любя меня, была столь не осторожна в выборе подарка, щедрого подарка, в смысле дорогостоящего) была удивительной рассказчицей. Мы прекрасно понимали, что она, с ее необыкновенно тонким вкусом, купила эти ковры, только из соучастия к этому солдатику. Отслужив в Германии, он ехал домой на Дальний Восток. Почти две недели пути. Он там накупил этих вещей, чтобы иметь хоть какие-то деньги на питание в этом долгом пути, надеясь продавать это в дороге.
Смеясь, бабушка не раз рассказала о цыганах, стоящих табором недалеко их дома, в поле. Цыганские дети каждый день прибегали к ней попросить молока. И однажды один из этих детей, мальчик лет семи, запыхавшийся от быстрого бега, весь в слезах, вскочив во двор, закричал истошно: «Тётенька, тётенька! Прячьте Нину (барышню 16-17лет, ставшую потом моей мамой), один наш цыган её полюбил и хочет сегодня украсть. А если наши уворуют, то уже никто не найдёт. Уже табор готов сниматься, ночью уезжаем! Нину хотят украсть, прячьте ее!» – безутешно рыдал цыганский ребёнок. Так мальчик спас маму должно быть в благодарность за молоко, за то, что здесь его встречали по-доброму, а не гнали за одно только то, что он цыганенок.
Спрятать-то её спрятали, то есть из дома весь день не выпускали, а назавтра, не увидав шатров, и забыли вовсе, чтобы потом вспоминать со смехом.
Когда же и в какой связи завязался узел долгов моего рода роду этих непонятных нам людей?
Всегда, сколько помню себя, вызывали они у меня какое-то тревожное любопытство. В детстве, да и позднее, в моём окружении, в том числе и близком, были люди множества национальностей и рас, что воспринималось как что-то естественное. А вот цыгане – всегда что-то неясное и неотвязчивое. Одна только горьковская старуха Изергиль. Пожалуй, ни один литературный персонаж не вызвал у меня такого потрясения и восторга.
Там же ещё жили, где был ковёр. Мне лет десять или девять… Морозный климат, и вот в село, куда возили в школу нас, прибывает множество цыган (их тогда пытались сделать оседлыми). Дают им огромный, первый в селе двухэтажный, ещё недостроенный дом. Детей обязывают ходить в школу. Я училась классе в третьем. И, уж конечно, именно в мой, а не соседний какой-нибудь, класс, попадает девочка лет пятнадцати – длинная и неимоверно худая, какая-то нескладная вся: руки телепались, помнится, как у куклы. Лица её не помню, конечно, одни глаза на худом лице. У меня тогда, кстати, тоже глаза были тёмные, навыкате, лицо вот только было очень не худое, с румянцем во все щёки. Девочка эти привязалась ко мне очень навязчиво и шумно, и я, всегда не терпевшая сентиментальных излияний, несколько стеснялась её страстной нежности ко мне и ужасно тяготилась ею.
Она хватала меня за руки, пыталась кружить меня, толстенькую и неуклюжую, прыгать со мной, обучая меня танцам. Я была - барышня, совсем не пригодная для танцевальных па. Это её изумляло, если это деликатное слово совместимо с её природным огненным национальным темпераментом! «Так понимаешь на всех уроках, так быстро решаешь все задачи, отвечаешь на одни пятёрки (для неё это было непостижимым чудом), а такого простого не можешь!» – в отчаянии она пыталась меня толкать, хлопать по рукам и ногам, заставляя дёргать ими. Не добившись от меня лёгкости движений, она начинала петь, самозабвенно, надеясь, что уж тут-то я преуспею. Тщетно!
Не помню черт её, имени даже, но её отчаяние от безуспешности своего учительства помню, как и её бурный гнев, который сменялся тут же чем-то другим, как это бывает у людей столь подвижного темперамента.
И это прекратилось так же в одно мгновение, как ночной отъезд цыган из маминой юности, как исчезновение ковра со стены моего детства.
Начались страшные морозы, цыгане начали заболевать, умирать. О, с какими жуткими истошными криками, рыданиями и причитаниями по несколько дней подряд они прощались с каждым своим «родичем», оставившим их и дальше скитаться по земле, сам же отправившись в иные миры, не помню, конечно же, как девочка их называла. Кажется, не прекращались их вопли и стоны неделям... И вдруг сразу их не стало.… Так же сразу забыли и их самих.
Забыла и я. Забыла до новой, вот уж поистине роковой встречи с возникшей у нашего порога цыганкой лет пятидесяти: чистой, непохожей на других женщин этого народа, обычно пёстро, многоярусно и неряшливо наряженных, грязных и ноющих, попрошайничая. Эта поразила отрытым и с каким-то удивительным достоинством, чтобы не сказать: благородством, лицом. Но эта, уходя, унесла всё.…
А то, что осталось, наверное, в их понимании, унесла другая цыганка, спустя 4 года, когда сыну было уже 7 лет. Последняя унесла то, без чего можно обойтись – золото. Но в отчаянии, нет, не оттого, что она забрала, а оттого, как… я впервые в жизни, упав на колени, страстно взывала к Богу. Рыдая и молясь (о горе мне!), проклинала её и просила наказать. Не за кражу, нет. За подлость, с которой она воровством забрала там, где видела горе, сотворённое своей сестрой, как сами они себя называют.
Всегда, восхищаясь талантом, гениальностью их песни и их танца, задаюсь вопросом: как в одном может сочетаться таких два полюса: такая красота и такая подлость, такое коварство. А может быть, даже не возможно, а наверняка, мне не дано (пока, пожалуй, не дано) понять, что же это такое?