Реал-утопия
Глава 1. ПЕРЕМЕНА УЧАСТИ
Хотя свой герб у Сафари появился лишь в конце восьмидесятых годов, начать я хочу именно с него. Он представляет собой восьмиконечную золотую звезду, а в ней оранжевый мамонт со стрелой в боку. На четырёх лучах побольше – фамилии командоров-учредителей: Воронцова, Севрюгина, Чухнова и Кузьмина. Лучи поменьше, безымянные – наши жёны.
Выбор мамонта в качестве символа и талисмана многозначен. Это и физическая мощь, и консерватизм взглядов, и забытые ценности с призывом к их возрождению, и приманка для охотников «а ну-ка победи меня», и много чего ещё. Ну а стрела в боку мамонта – непременное условие нашего существования, мостик между крошечным сафарийским сообществом и недружелюбным окружением, мол, ваши укусы нам, что стрела мамонту.
Ныне этот герб красуется на четырёх наших особняках, висит в служебных и домашних кабинетах, обозначен на моторных яхтах, театральных ложах, на сиденьях представительских машин, столовом серебре и персональных пивных бокалах в добром десятке пивбаров. По неписанному сафарийскому закону мы никогда не даём интервью, не позволяем фотографам снимать интерьер своих жилищ и никогда не опровергаем тот бред о Сафари, который всё же иногда просачивается в печать. Однако в последнее время нас всё чаще стали называть социально-финансовой пирамидой, паразитирующей на нещадной эксплуатации рядовых членов собственной общины, поэтому ничего не остаётся, как самим создать свою версию Сафари, что-то скрыв, а что-то приукрасив.
Итак, Минск, 1981 год.
До двадцати семи лет, до самого знакомства с Пашкой Воронцовым мы, трое бывших одноклассников, Севрюгин, Чухнов и я, жили самой обыкновенной жизнью коренных минчан: школа, институт, армия, скромная служба (Севрюгин – хирургом в поликлинике, Чухнов – переводчиком в издательстве, я – тренером по боксу во Дворце пионеров). Минск в ту пору был одновременно и полуторамиллионной столицей, и не самой последней провинцией (сразу за Ленинградом и Киевом), и бурно развивающейся новостройкой с преимущественно пришлым сельским населением, и нам в нём, несмотря на пресловутые сто двадцать рублей в месяц, было и сытно, и комфортно, и даже слегка аристократично по сравнению со вчерашними молодыми колхозниками. Милиция и та, слыша нашу чистую без деревенского акцента русскую речь, не смела нас трогать и материть.
Летом мы любили забираться с палаткой к лесным озёрам на ловлю раков, по чернику и по грибы. Зимой же каждую субботу с большой флягой пива отправлялись во Дворец водного спорта, благо с абонементами у меня там не было никаких затруднений. Но собирались и просто так у кого-нибудь на дому, до одурения резались в тысячу и слушали Высоцкого, и такое времяпрепровождение вовсе не казалось нам пустым прожиганием жизни.
Все мы жили с родителями, причём только у барчука Чухнова, больше известного в миру как Аполлоныч, имелась своя отдельная комната. Хуже всего приходилось Вадиму Севрюгину, он жил вдвоём с матерью в однокомнатной квартире и все свои медицинские учебники изучал исключительно на кухне. Мне было проще, так как я делил свою комнату всего лишь с младшей сестрёнкой и сам прогонял её в гостиную к маме и бабушке. Впрочем, такой квартирный вопрос в конце семидесятых годов казался совершенно естественным делом, давая повод думать об отдельном кооперативном жилье, как о великой жизненной цели.
Были, конечно, и другие цели. Аполлоныч после институтской практики в Англии, слегка тронулся рассудком и частенько вслух мечтал жениться на еврейке, чтобы по пути в Израиль застрять в каком-нибудь Лондоне или Париже. Вадим Севрюгин, доведённый до отчаянья кухонным уединением, несколько раз порывался податься в районные главврачи и даже дважды выезжал, осматривать квартиры, которые ему там могли предоставить, но печное отопление и клозет на огороде загоняли его обратно в Минск. Я же из своих командировочных на детские соревнования тайком копил деньги на «Запорожец», с садистским удовольствием представляя, как мы, трое здоровенных лбов, будем потом упаковаться в это транспортное средство для лилипутов.
– Человек – это звучит обаятельно-непринужденно, – полагал Аполлоныч.
– Какой там! Человек – это звучит бестолково-терпеливо, – возражал ему наш хирург.
– А по мне человек – это звучит одомашненный хищник, – мямлил я, сам не зная, что именно хотел сказать.
Явных командиров в нашей троице не было: Аполлоныч быстро чем-нибудь загорался, но Вадим со свойственным врачам цинизмом умел двумя-тремя фразами приводить его в чувство. К моему посредничеству они прибегали редко, знали, что я только идеальный исполнитель, который пороха никогда выдумывать не станет: поэтому договоритесь, пожалуйста, сначала между собой. Назвать нашу дружбу какой-либо выдающейся опять же нельзя – испытаниям она не подвергалась, просто потому что никаких испытаний не было. Так по лёгкому в то время дружили очень многие бывшие одноклассники.
Первым в двадцать четыре года на бухгалтерше своей поликлиники женился Вадим Севрюгин. Златокудрая Ирэн была девушкой с ещё не сформировавшимися претензиями, и наш меланхоличный упрямец Вадим прямо весь светился оттого, что на свете есть женщина, считающая его пригодным к семейной жизни мужчиной. Они переехали жить в квартиру родителей Ирины, которые непонятно почему трепетали перед зятем-хирургом, и на некоторое время Вадим обрёл вполне гармоничное существование.
Я был на его свадьбе свидетелем, а третьекурсница пединститута Валентина, как лучшая подруга невесты, – свидетельницей. Два дня в тесном взаимодействии и под изрядным хмельком решили дело – и спустя два месяца мы тоже зарегистрировали свои отношения. Подаренные на свадьбу деньги позволили нам снять отдельную квартиру и с головой погрузиться в новую для себя самостийную жизнь. Мой отец умер, когда я был совсем маленький, Валентина тоже всю жизнь прожила с отчимом, поэтому, что такое полная нормальная семья нам приходилось узнавать исключительно на собственном опыте. Через год у нас родилась первая дочь, причем её рождение лишь на какой-то месяц отстало от появления на свет севрюгинского Герки.
Естественно, что сей двойной демографический подвиг только ещё сильней связал наши две семьи. И барчук Чухнов стал слегка выпадать из наших пеленочно-деталактных интересов. Вскоре, однако, его угораздило загреметь в следственную тюрьму – выгонял из троллейбуса троих распоясавшихся десятиклассников и двоих из них ненароком сильно помял. Месяц, проведённый за решёткой, так впечатлил нашего утончённо-фанаберистого полиглота, что когда на суде ему объявили лишь год исправительно-трудовых работ по месту службы, он на радостях немедленно сделал предложение Натали, своей молоденькой адвокатше. К сожалению, она была не еврейкой, а всего только западной белоруской с сильными польскими корнями, поэтому дверца в Израиль для Аполлоныча навсегда захлопнулась, чего он, впрочем, даже не заметил. Молодожёны отличались завидной вспыльчивостью и не отходчивостью, и в ссоре проводили времени больше, чем в семейной идиллии, тем не менее, родить через год сына сумели. Ершистая, языкастая (недаром что адвокатша) Натали тут же слегка обабилась, заметно помягчела и обрела вечную тему для бесконечного общения с Ирэн и Валентиной как более опытными молодыми мамами, и паритет в нашем, теперь уже семейном триумвирате вновь был восстановлен.
Это кстати именно Натали, когда мы в пять голосов насели на неё, дабы отучить от курения и таки отучили, заметила, что вместе всех нас объединяет главным образом умеренное употребление спиртного и отвращение к никотину, из-за чего мы не вписываемся в сильно пьющий и дымящий круг остальных своих знакомых и приятелей. Другим объединяющим фактором стала подаренная барчуку Чухнову на свадьбу многочисленной родней «Лада»-четвёрка, которая всем была хороша, вот только вбиться в неё вшестером было, учитывая наши гренадерские габариты, ну никак невозможно. Пока женщины занимались малышами, это не ощущалось, но через год-два обещало великие обиды.
Тут как раз подоспело знакомство с Пашкой Воронцовым и его семейством, и наша команда стала не только ещё более монолитной, но приобрела совершенно иное качество, стиль жизни и направление.
Первая встреча с Пашкой случилась весной 1981 года прямо на нашей школьной улице. Втроём мы стояли возле «Лады», собираясь разойтись по домам, как вдруг подлетает нечто худое, длинношеее и требует подобрать лежащую в кустах пьяную бабу и отвезти ее домой. Аполлоныч был в прекрасном настроении и только отшутился в ответ, за что тут же получил от Пашки звонкую пощёчину. Мы с Вадимом только рты пораскрывали от изумления, не сомневаясь, что сейчас барчук размажет придурка по стенке. Но с Аполлонычем произошло то, что случается с волкодавом, которого атакует курица, защищая своих цыплят: он послушно пошёл в кусты и попытался тащить в машину несчастную пьянчужку. Однако та уже возле самой машины сама встала на ноги, обложила всех матом и нетвёрдой походкой удалилась прочь.
Следом за ней растворился в сумерках вечера и Пашка, даже не извинившись перед барчуком за беспокойство. В полном удовлетворении, как ни странно, остался именно Аполлоныч. Полученная пощёчина привела его лишь в восхищение: во-первых, потому что пощечина, а не плебейская зуботычина, во-вторых, – это каким же парнем надо быть, чтобы на такой наскок осмелиться!
Вторая его встреча с Воронцовым произошла через детей. Помимо своей службы в издательстве Аполлоныч подрабатывал частными уроками английского малышам, причём, чем меньше было ученику лет, тем интересней Чухнову было с ним возиться. И вот волею случая к нему в дом попали воронцовские дети, Катя и Дрюня. И однажды вместо матери их привёл на занятия отец, сам Пашка. Слово за слово выяснилось, что он как раз сколачивает себе на шабашку бригаду из 3-4 человек для сборки во время отпуска дачных домиков. И так всё складно сложилось, что через неделю мы вчетвером уже заливали бетоном фундамент первой дачи.
Со смыслом жизни у Воронца был полный порядок: коль скоро человек единственное существо, способное управлять своей эволюцией, то вся его энергия и помыслы должны быть направлены на улучшение собственной популяции, на поиск такой формулы общественного устройства, которая была бы самой сбалансированной и всех удовлетворяла. То, что человечество уже шесть тысяч лет такой формулы отыскать не может, ничуть его не смущало – всё равно кто-то да найдёт, так почему бы не именно он, Пашка Воронцов.
Последовательно и играючи он растоптал все наши прежние любимые представления о Вселенной.
– Я видел однажды, что такое обаятельная непринуждённость, – сказал он Аполлонычу, – когда по Эрмитажу рядом со мной шла группа немецких школьников и очень мило в полный голос переговаривалась и аукалась. Как у нас все носятся с этой обаятельной непринуждённостью, а ведь это по сути всего лишь пассивное хамство. Разве ты каждый день не сталкиваешься как в транспорте, в очереди или в лифте рядом с тобой кто-то говорит о своих личных делах, совершенно не заботясь, что ты можешь думать о своём и не хочешь их слушать?
– Вполне согласен, что восемьдесят процентов людей ведут бестолково-терпеливую жизнь, – говорил Пашка Севрюгину. – Так, конечно, намного удобней. Плыть по течению, довольствоваться малым и делать всё как другие. Этакое состояние гомеостаза. Но малейший сбой в такой жизни делает человека несчастным. Любая смерть, любой развод, даже простое ограбление квартиры – и ты годами будешь приходить в себя. Да и вообще действовать вторым номером, только отвечать на вызов, брошенный тебе жизнью, – что может быть унизительней для человеческой гордости? Не лучше ли всегда самому работать первым номером?
– А что такое одомашненный хищник? – с пристрастием переспрашивал Воронец меня. – Как, как? «Настоящий мужик, готовый в нужный момент показать свои клыки?» Когда я слышу это увесистое «настоящий мужик» я немедленно представляю себе недоразвитое крестьянское чмо, которое собирает десять центнеров зерна с гектара, в то время как его братаны в Швеции и Финляндии собирают по сорок-пятьдесят центнеров. Ты это недоразумение называешь одомашненным хищником?
В работе Пашка был не столь агрессивен, никогда не стремился «рвать живот», всё делал в продуманном неспешном ритме, «по-европейски», как называл это Аполлоныч. Но как-то всегда так получалось, что объём сделанного бывал огромен, а усталости особой не чувствовалось. Вернее, ему не чувствовалось, а нам поначалу очень даже чувствовалось. Аполлоныч пытался даже роптать:
– Теперь я понимаю, что значит быть вьючным животным.
– А кто тебе сказал, что вьючные животные не влюблены в свои вьюки, – отвечал ему наш новоявленный бугор. – Влюбись и ты в свой вьюк – и всё будет в порядке.
– Чего я никогда не пойму, это почему любая шабашка оплачивается больше интеллектуального труда? – подхватывал разговор Севрюгин.
– Слухи о ценности интеллектуального труда сильно преувеличены, – отшучивался Воронец. – Ну как может человек, который старательно проучился пятнадцать-семнадцать лет признать, что его специальность ничуть не выше работы слесаря или сантехника. Всё от непомерного тщеславия.
И это говорил краснодипломник московского архитектурного института. Человек, который за месяц тяжелого физического труда не сказал ни одного матерного слова. И, тем не менее, его пренебрежение чистым умственным трудом было вовсе не для красного словца. Без деланья чего-нибудь собственными руками жизнь для Пашки Воронцова казалась неполной на самом деле.
Разумеется, всё это выяснилось не сразу – как всякий профессиональный сумасшедший, Пашка был крайне осмотрителен и сдержан на самые глубинные свои признания. Да и очень уж не вязался весь его облик хозяйского, умелого в любой работе тридцатилетнего мужика с теми идеями и прожектами, которым суждено было перевернуть раз и навсегда всю нашу жизнь. Ибо в отличие от нас, страдальцев малогабаритных хрущовок, Пашка проживал хоть и рядом с троллейбусной остановкой, но в частном доме, который постепенно расширял и вниз, и вверх, и в стороны, а на десяти сотках умудрялся откармливать поросёнка с козой и по десятку кур, уток и нутрий. Каждое утро начинал с того, что шёл с косой на ближайший пустырь за мешком травы, а вторую ходку делал в детсад за двумя ведрами пищевых отходов.
Это теперь, много лет спустя, любому очевидно, что пожизненный кормчий Сафари в то время всего лишь обкатывал на себе курс молодого сафарийца, а тогда мы, признаться, были здорово шокированы этими его помойными ведрами и всерьёз подумывали, не роняет ли нас в глазах окружающих подобная дружба.
Глядя на его неугомонную возню на шабашке, а потом и на домашнем подворье, как-то не верилось, что до двадцати лет он был образцом лени и праздности. Даже телевизор тяготился смотреть, всё бы только лежал на койке в своей общаге архитектурного института и смотрел в потолок, мечтая на машине времени оказаться в императорском Риме или в Киевской Руси и сотворить там нечто такое, что изменило бы весь ход мировой цивилизации в более гармоничную сторону.
И вдруг на третьем курсе минская подружка студентка журфака Жаннет прислала ему письмо с предложением руки и сердца, и с маленькой припиской, что если их брак состоится, то они смогут жить отдельно, переселив её бабушку Анфису из частного сектора в родительскую квартиру, а самим занять бабушкин домик из двух комнат и кухни-веранды. Пашка прочитал и удивился, а удивить его было всё равно что уговорить. В ближайшие выходные он выехал в Минск, и они с Жаннет подали заявление в загс. Будучи в курсе, как его подруге нелегко живётся с вечно ноющими родителями, Воронец рассматривал свой брак как жест доброй воли – помочь хорошему человеку переехать в отдельное жильё, а позже она, мол, сама увидит, что ни в какие мужья он ей не годится, и к пятому курсу, смотришь, они тихо-мирно разведутся.
Но вышло по-другому. Переезжающая в квартиру бабушка Анфиса лила столь горячие слезы по своей козе и поросёнку, что для будущего зодчего стало делом чести не только модернизировать сам дом, но и сохранить оставшуюся живность. И, засучив рукава, вчерашний сибарит превратился в запойного трудоголика, ухитряясь два года подряд неделю жить в Москве, а неделю в Минске и тянуть при этом на красный диплом. Сейчас такие «заграничные» мотания кажутся неподъёмными рядовым студентам, а тогда плацкарт в скором поезде по студенческому билету стоил пять с половиной рублей и был по силам даже на стипендию, особенно если к ней присоединялись заработки в стройотряде в какой-нибудь Тюмени или Якутии, как было у Воронца.
Под стать мужу расцвела в бабушкином доме и Жаннет. Тоже готова была с утра до ночи возиться по хозяйству и параллельно делать журналистскую карьеру, учить французский и музицировать на трёх музыкальных инструментах. Как настоящая гороскопная львица любила всё делать по высшему разряду: если в оперу, то только в партер, если перстень, то только с бриллиантом, если муж, то только семи пядей во лбу. Один за другим появились на свет Катька и Андрей-Дрюня, и брак, затеянный как нечто временное, полушутейное (по крайней мере, со стороны Пашки), вскоре вылился в показательно-образцовое супружество.
Именно тогда появилось у Воронца его любимое выражение: «Я – животное автономное», включающее в свою автономию жену, детей, работу в конторе и на земле, а также материальные запасы, рассчитанные не меньше, чем на год полной автономной жизни. Вот тогда ты не малохольный отшельник, а самый что ни на есть полноценный член общества, осенённый редкой независимостью и непотопляемостью.
Когда человеку попадается великолепная книга, он обязательно стремится заставить её прочитать своих знакомых. Так произошло и с Пашкой. Сагитировав нас на месяц строить дачи, он не мог удержаться, чтобы не заразить всех этой своей автономно-хозяйственной болезнью, самой лучшей болезнью на свете, как он считал.
Подходила к концу наша первая шабашка, мы все были довольны и компанией, и работой, и заработком, но уже ждали возврата домой на исходные позиции: Пашка к себе, мы к себе. И тут Вадим Севрюгин объявил, что его матери выделили дачный участок, но в стороне от электрички и не на что строить, и она собирается отказаться.
Как взвился Воронец! Как всех нас отчитал!
– Друзья вы или жлобы, которые каждый за себя? Умея уже строить дачи, вам не приходит в голову сложить свои деньги и работу и построить своему же товарищу дощатую хибару. Или завидно, что он будет иметь, а вы нет? Но личной собственности вообще в природе не существует, как вы этого не понимаете! Что он никого из вас в свою дачу не пустит? Или на каждом бревне напишет «Это мое, а не ваше»? Или застрелит бродягу, который зимой залезет в его дачу немного погреться? Он будет не собственником, а только персональным хранителем, смотрителем за тем, чтобы эти доски не приходили в негодность.
Тогда мы не обратили внимания на это его сакральное «но личной собственности в природе не существует», думали, что это у него просто так с языка сболтнулось, ещё не понимая, с каким великим магом и гипнотизером имеем дело.
Как следует устыжённые, мы сложились по 500 рублей и стройными рядами с шабашки перешли на строительство Севрюгинской дачи. Пашка тоже остался при нас, дабы мы случайно без него не разбежались. Через год мы ещё раз сложились и купили неподалёку от дачи нашего хирурга неказистую деревенскую хату с полугектаром земли на мою фамилию. Аполлонычу ничего не успели купить, во-первых, потому что у его родителей уже была дача, во-вторых, он получил трёхкомнатный кооператив, и общие деньги были брошены на его капитальное там обустройство, а в-третьих, наши планы на будущее уже успели кардинально измениться.
Но до всего этого были ещё памятные смотрины Пашкиного семейства. Официально мы отмечали успешное завершение нашей первой шабашки, а неофициально нам важно было знать, как на Воронцовских домашних отреагируют наши жены, потому что хозяин хозяином, но если жены не ратифицируют, то уже ничто не поможет дальнейшему сближению. Похоже, видимо, в отношении Жанны рассуждал и Пашка, так что это были смотрины с обеих сторон.
Да и нам, мужикам, любопытно было взглянуть, что может сотворить с обыкновенным частным домом выпускник Архитектурного института.
Дома, собственно, оказалось два. Ничего не трогая в бабушкиной избе, Пашка пристроил к ней кирпичный модуль в три с половиной этажа. Внизу модуля был обширный подвал для сауны, мастерской и гаража ещё отсутствующей машины, середину занимал полуторный «рыцарский зал» с узкими стрельчатыми окнами, камином и деревянными антресолями-библиотекой, а над ним вместо нормального чердака – дворик-патио с глухими безоконными стенами и двухскатной стеклянной крышей, который служил не столько оранжереей, сколько местом, куда Воронец уединялся медитировать и получать ночные послания от луны и звезд.
Ещё больше чудес нас ожидало на приусадебном участке. Раз и навсегда отказавшись от минеральных удобрений, Пашка сам занимался «кормлением земли», складывая в обнесённые шифером компостные кучи всю возможную органику. Вся дождевая вода с крыши тоже собиралась в небольшой бетонный бассейн для нутрий и уток, откуда, удобренная ими, шла на полив огорода. Бетоном была огорожена и часть грядок, чтобы по весне их можно было накрывать стеклянными рамами и превращать в парники. Благодаря такой технологии с них за лето собиралось по два урожая.
Но женщин в первую очередь интересовала женщина, хозяйка. И та, естественно, тоже не подкачала. Двенадцать блюд, изысканная посуда, два торта домашней выпечки, собственные копчености, а из алкоголя, к нашему великому одобрению, – две скромных бутылочки шампанского. Мы, как и положено, явились с тремя бутылками водки, но они так нетронутыми и пролежали на кухне в холодильнике. Про них просто все забыли, потому что каким-то непонятным образом Жанне на протяжении шести часов удавалось втягивать в общий увлекательный разговор всех присутствующих.
Однако больше всего женщин поразило другое. Двоих детей (8 и 7 лет) было не видно и не слышно. Если они и появлялись в рыцарском или, как называла Жаннет, шевальерском зале, то обязательно карабкались к папе или маме на колени, чтобы сказать свою просьбу «на самое ушко» и тут же неслышно исчезнуть в другой комнате. Моя Валентина работала в тот момент учительницей начальных классов, но и она такую «странную» картину видела впервые. Зато её комплименты по поводу воспитании детей весьма расположили к ней обоих старших Воронцовых, как может похвала профессионала расположить к нему старательных неофитов-любителей.
Златокудрая Ирэн, у которой претензий и к мужу, и к семейной жизни уже накопилось предостаточно, тем временем глазами пожирала каждый жест, каждое слово хозяйки дома, пытаясь раскрыть её секрет, как можно вот так легко, непринуждённо царить над всем и всеми.
Натали, правда, попыталась схлестнуться с Жанной на театральной почве, но обнаружила в сопернице гораздо более сведущую театралку и вынуждена была откатиться назад.
Растаял даже всегда недоверчивый Севрюгин, остро почувствовав неуместность какой-либо подозрительности в таком необычном доме. А резной покрытый лаком деревянный диванчик, собственноручно изготовленный Пашкой, заставил его окончательно признать некоторое творческое превосходство над собой нашего дачного бригадира.
Что касается меня, то я в чёрной зависти почти весь вечер просидел на антресолях, изучая содержимое двух тысяч томов отлично подобранной воронцовской библиотеки.
Аполлоныч, тот больше млел от самого уровня общения, той малой капли псевдоэлитарности, какой ему всегда не доставало в нас с Вадимом. Его институтская стажировка в Англии, которой он всегда сильно щеголял, вдруг натолкнулась на Пашкину туристическую поездку в Чехословакию, когда выяснилось, что хозяин дома ничуть не хуже Чухнова разбирается в тонкостях западной жизни. Потом барчук с готовностью взялся за хозяйскую гитару, а Жанна подсела к пианино, и вдвоём они составили отличный дуэт, как по части музицирования, так и по части пения. Натали не на шутку взревновала и попыталась завязать с мужем привычную свару, но тут хозяйка неожиданно заговорила с Аполлонычем по-французски. Адвокатша прямо опешила и замолчала. Тем самым был раз навсегда найден универсальный способ гасить любую ссору среди Чухновых. Со временем мы все выучили по несколько французских фраз, с которыми обращались к Аполлонычу, стоило его жене только повысить голос, – и всё, Натали сразу утихала, словно вспомнив, что является благородной женой благородного мужа.
В общем, уровень нашего великосветского раута всё повышался и повышался, но в самый критический момент, когда нас должно было затошнить ото всего этого, Жаннет, извинившись, понесла еду поросенку и нутриям, мы увязались следом посмотреть – и демократический баланс тут же восстановился.
Такими уж они были эти Воронцовы: в вечернем платье и при галстуке – а рядом хлев, курятник, выгребная яма; грамотный разбор театрального спектакля – и тут же рецептура домашнего кваса, мочёных яблок, копчёных кур; обучение детей языкам, рисованию, музыке – и следом сколачивание рам для парников и доение козы.
Словом, это были семья и дом, куда хотелось приходить и перенимать навыки домашнего очага. И было даже странно, почему Пашка не может удовлетвориться тем, что имеет, а желает нянчиться с нами, самыми рядовыми обывателями.
– Видимо, срок подошёл ему самому, – определил после смотрин Севрюгин. – Пашкина автономность заполнила собой все десять приусадебных соток и стала в них тихо задыхаться.
– Ей понадобилось большее жизненное пространство, не в смысле географии, а в смысле наших душ, – подхватил его суждение Аполлоныч. – Ему теперь требуется вселиться в чужие тела, руки, черепную коробку. И мы, наверно, не самые худшие подопытные кролики, вот он и остановился на нас.
– А что делают с кроликами после опытов? На мясо или на мех? – ёрничал я.
– Нас с тобой только в анатомический театр, – отвечал мне Аполлоныч. – Вадим разрежет и посмотрит, что в нашей середке изменилось.
Но такие шуточки вместо того, чтобы как-то отвращать нас от нашего экспериментатора лишь сильней к нему привлекали. Просто в окружающей всеобщей пассивной жизни было очень удивительно встретить человека, которому по-настоящему надо что-то своё.
Коньком Воронца была целесообразность всего и всех. Что и сколько нужно человеку читать, чтобы и немного и немало, сколько тратить на себя в день воды и электричества, сколько производить на своем огороде, чтобы было оптимальное сочетание с твоей главной службой. Такими вопросами изводил он себя и тех, кто хотел его слушать. Мы хотели, и, ощущая нашу отзывчивость, Пашка потихоньку и сам проникался к нам доверием.
Переломным стал следующий 1982 год, после покупки фазенды для меня. На одних ежедневных переездах туда-сюда на Аполлоновском пикапе мы стали терять бездну времени, стараясь успеть и на службе, и на шабашке, и на нашей уже объединенной огородной системе, и тогда было принято радикальное решение уволиться с основной работы. Пять месяцев шабашки вдвое перекрывали нашу годовую зарплату – так чего церемониться? Беспокоились только, как к этому отнесутся жёны. Но наши боевые подруги уже вовсю мечтали о второй легковушке для своих дамских разъездов, поэтому общее мужнее увольнение прошло при их полном благословении.
По серьёзному возражали только родители. Для них, помнящих ещё сталинские порядки, любые большие зарплаты выглядели явным жульничеством, за которым рано или поздно должно последовать тюремное наказание. Строгая тётя Зина, мать Севрюгина не поленилась даже съездить в шевальерский замок Воронцовых, чтобы «разобраться» с нашим бугром лично:
– Мой сын не для того семь лет в мединституте отучился, чтобы коровники всю жизнь строить! Ему уже не двадцать лет, чтобы такими глупостями заниматься.
– Вообще-то мы планировали вчетвером податься в Магаданскую область в вольные золотодобытчики, – отвечал ей Пашка. – Я с трудом уговорил их остаться в Белоруссии. Вы хотите, чтобы мы подались на Колыму? Мы подадимся.
Как было тёте Зине не благодарить его за то, что «мы» загубим жизнь её сына не полностью, а только наполовину.
Два последующих года нашу авантюру полностью оправдали. Первый год, правда, вышел относительно безденежным – все заработки уходили на то, чтобы привести в единый севооборот четыре земельных участка, включая уже и дачу родителей Чухнова, которых совместными усилиями нам удалось почти устранить от дачных дел. Зато на второй год, когда дарами земли мы смогли помимо самих себя обеспечить на Пашкином подворье две козы, четырех поросят, по двадцать кур и нутрий, то сразу почувствовали, как сумма, необходимая на второе авто, стала быстро накапливаться в нашем общем котле, куда мы складывали половину своего заработка на шабашке. Сильный тактический ход Воронец сделал, назначив казначеем Севрюгина. Получив в руки всю исполнительную денежную власть, Вадим меньше вмешивался теперь в законодательную власть нашего зодчего.
Будучи старше нас всего на каких-то три года, Пашка, не успели мы оглянуться, стал нашим непререкаемым авторитетом не только в работе и в ведении натурального хозяйства, но и в повседневной жизни. В личном общении он вовсе не походил на восторженного краснобая, готового часами ублажать новую для себя приятную компанию. Напротив, часто отмалчивался, вежливо пережидая наше фонтанирующее пустословие. Зажечь его могли лишь слова-действия, предлагающие сделать хоть малейшее улучшение окружающей среды обитания. Тут он сразу их подхватывал и превращался в термоядерную личность, которой немыслимо было противоречить, а хотелось только весело подчиняться. Поэтому в любые затянувшиеся паузы мы сами вынуждены были, чтобы не оказаться людьми, с которыми скучно, выходить на его любимые темы и развивать их всё дальше и дальше.
Так, Аполлоныч однажды неосмотрительно пошутил, что можно, кроме материальных ценностей, объединять ещё и духовные, и его Натали немедленно получила задание переписать в единый каталог четыре домашних библиотеки, Жаннет поручили обеспечить все наши семейные встречи отборной музыкальной программой, а самому Чухнову выделили энную сумму на покупку видеокассет для общего, единственного в то время видика.
В другой раз Вадим посетовал, что жена слишком много времени и денег тратит на парикмахерские, и в нашем дружном октаэдре возник собственный цирюльник – чухновская Натали. Сначала ей было позволено измываться лишь над мужскими причёсками, но вскоре дошёл черёд и до женских. Потом точно так же меня превратили в штатного электрика и антеннщика. От роли домашнего сантехника Вадим и Аполлоныч, правда, сумели отвертеться (пообещав взамен профессионально освоить экономическую и киноведческую науку), и Пашка в назидание им взял все унитазы на себя. Ирэн смела пыль с бабушкиной швейной машиной и под руководством Жанны вовсю осваивала швейное ремесло, а спустя какое-то время они вдвоём уже примеривались к пошиву нутриевых курток и шапок. Не осталась в стороне и моя Валентина. Ей на день рождения подарили вязальную машину и с тех пор о существовании магазинных свитеров и жилетов мы быстро стали забывать.
Разумеется, одной шабашки, совместного хозяйства и времяпрепровождения для подлинного сближения взрослых семейных людей было всё же маловато, требовалось что-то ещё, чтобы мы все почувствовали себя одной группы крови. Таким недостающим звеном, как я сейчас понимаю, стал для нас организованный Жаннет литературный салон. Получив от Натали полный каталог наших библиотек, она распределила, кому какие выписывать литературные журналы, и составила список недостающих книг для полного филологического образования, поручив казначею-доктору самому все их закупить у букинистов на чёрном рынке.
Регулярное чтение и без того было свойственно всем в нашем прежнем шестиголовом триумвирате, правда, с известными нюансами: Аполлоныч читал только зарубежную литературу, Вадим напротив, признавал всё исключительно отечественное, Натали увлекалась детективами, а я ещё не вышел из подросткового приключенческого чтива, Ирэн же с Валентиной на пару поглощали одни любовные романы. Сама Жаннет к чтению подходила скрупулёзно: сначала штудировала критические статьи в «Литературке», а уж потом через коллег-журналистов доставала и педантично вкушала отрецензированные опусы, чувствуя себя в центре глобального литературного потока. Что касается Воронца, то он от беллетристики давно перешёл к трудам по истории и философии, и к художественному сочинительству относился достаточно пренебрежительно, что послужило поводом к его нешуточным баталиям с воинственным книгочеем Севрюгиным.
– Разве после «Слова о Полку Игореве» в русской литературе было что-то стоящее? – любил ненароком ронять Пашка, заставляя Вадима возмущённо подпрыгивать даже в сидячем положении.
После долгих спонтанных словесных взбрыкиваний, Севрюгин всё же подобрал фразу, которая якобы должна была уязвить нашего «сантехника»:
– Ну если тебе не дано это понимать, значит, не дано.
– Да, такой крайне необходимый для подлинного интеллигента орган восторженного пиетета как-то во мне отсутствует, – охотно соглашался Пашка. – Но убеди меня, что он должен быть.
Севрюгин начинал убеждать, а мы все кисли от смеха. Особенно памятной получилась одна из первых схваток между ними по поводу «Мастера и Маргариты».
– В жизни не встречал романа с таким количеством тотально глупых героев, – позёвывая, произнёс Пашка. – Что твой Воланд, что Иешуа, не говоря уже о прочих котах.
– Это Воланд глупый?!! – немедленно поддался на провокацию доктор.
– Конечно. Издеваться по серьёзному над глупыми людьми – самому быть глупым. Да и издевательства все какие-то предельно глупые. А чего он, собственно, в Москву прибыл: чтобы на шабаше ведьм поприсутствовать, или любовные дела Мастера уладить? Это ж как надо упиваться своими литературными способностями, чтобы представить, что сам Князь Тьмы может к тебе на выручку поспешить. Просто смех в зале.
– Да что ты понимаешь! – почти вопил Севрюгин. – Тут же речь совсем не об этом. Книга-то Мастера о Боге. Естественно, что Воланду она интересна и интересен сам Мастер.
– А твой Иешуа? Да как можно Бога-сына изображать таким дохлым и трусливым? – спрашивал Пашка. – Чтобы подчеркнуть, что в нём больше от загнанного человека, чем от Бога? Ну, подчеркнул, а дальше что?
– Тотально глупые герои, – пыхтел Вадим, сразу не находя нужных возражений. А «Мёртвые души» как? То же все глупые?
– А здесь всё наоборот, – с готовностью подхватил Воронец. – Здесь идёт полное отрицание интеллекта как такового. Любой Ноздрёв или Коробочка поданы так, что именно они настоящий смысл жизни, а не всякого рода Чацкие и Печорины.
Перед такой логикой доктор тем более становился в тупик.
– А чем так уж хорошо твоё «Слово о Полку Игореве»? – попытался он использовать Пашкин ехидный тон.
– А в нём ключ к пониманию всей русской жизни на тысячелетия вперёд.
– Даже так? И какой же?
– «И стали князья говорить: это моё и это моё же, и на малое это великое говорить».
– В чём же тут ключ?
– «Это моё и это моё же» – дремучая русская зависть. Никто никогда не может смириться с тем, что имеет, и что заслужил, а готов если не делом, то хотя бы ядовитым словом посягнуть на чужое добро, способности или славу. А «на малое это великое говорить» – исконная русская истеричная страсть превозносить до небес что-то совершенно пустое и мелкое.
– Ну так это ж не народ, а князья говорили, – подумав, возразил Вадим.
– Я где-то читал, что сейчас в Польше не осталось ни одного чистого потомка холопов, все они непременно находят в своём роду хоть какого-нибудь завалящего шляхтича. Неужели ты думаешь, что за тысячу лет в любом из нас нет ни капли княжеской крови? Обижаешь, однако.
Несмотря на всю лёгкость и непринужденность разговора Севрюгин, не находя подходящих аргументов, комплексовал на полном серьёзе. Доходило до того, что он несколько раз наотрез отказывался приезжать в шевальерский замок.
– Что, неужели действительно обиделся? – изумлённо спрашивал Пашка у Ирэн и передавал ей записку для мужа, где, ёрнически подражая дворянской переписке, в учтивейшей форме просил простить его за проявленную грубость и бестактность. А спустя какое-то время всё повторялось вновь, но уже чуть помягче и поизощрённей. Наш бугор охотно брал читать то, о чём Вадим хотел поговорить, а доктор в свою очередь привыкал к особой Пашкиной манере «никогда малое не называть великим». В результате подобных «вибраций» бетонный раствор их взаимоотношений ещё крепче сцементировался. Мы с Аполлонычем это лишь приветствовали.
Сон на чердаке под звёздным небом, между тем, уже внушал нашему предводителю, что второй легковушкой не спасешься, что мелкотравчатое копание огородных грядок – тупиковый путь, что надо действовать и шире, и глубже. Ехать в лесную глушь, искать там покинутую деревню и жить в ней стационарно. Питаться чистыми продуктами, читать книги, смотреть по видику отборные фильмы и опытным путем создавать интеллектуально-трудовую зграю. В белорусском языке слово «сграя» означало не просто стаю, а волчью стаю, на что немедленно среагировал Севрюгин:
– И нас как волков сразу начнут отстреливать.
– Ну, если подставляться не будем, то и не отстрелят, – спокойно отвечал Воронец.
– А как ты себе это представляешь: создать новое поселение без разрешений райкомов и сельсоветов?
– Какая проблема: объявим ударную комсомольскую стройку – и вперёд, – саркастически вставился Чухнов. – Одна заковыка – мы уже не комсомольцы.
Пашка молчал, давая возможность новым умственным семенам, как следует прорасти в нас. Человек не запрограммирован природой жить в миллионных городах, считал он. Оптимальная его группа – это родовая община, которая тысячелетиями искала в других родах только невест и собутыльников на общих праздниках и изредка защиты против вражеского вторжения. Сейчас в пользу мегаполисов, по сути, есть лишь три фактора: Карьера, Динамика жизни и Развлечения. Но почему нельзя достичь этого в небольшой группе, избежав при этом сволочного стадного жлобства? Разве собственная жизнь не пример для вас возможного человеческого единения? То ты был один, один, а женился и стал вдвоём, вдвоём. И организм перестроился, ничего с ним не случилось. А почему этому организму не превратиться в восьмиголовую или тридцатиголовую гидру? Что мешает? Только психология. Поэтому поступай всегда вопреки жлобам и скептикам – и всё будет в порядке. Жлоб для другого палец о палец не ударит, а ты о комфорте соседа только и думай, скептик говорит: невозможно, а ты: а я попробую.
Мы не знали, что и думать. На словах это выглядело, если и не убедительно, то крайне привлекательно. Особенно когда Пашка развивал свою теорию «просвещённого колхоза» дальше. Мол, деревня в лесной глуши лишь самое начало. Почему в Америку бегут не задумываясь? Потому что эмигрантам первое время подстилают мягкую соломку. И как только у нас появится дополнительное благоустроенное жилье, желающих в нём поселиться выстроится целая очередь, так что нам ещё придётся и выбирать. А мы и будем выбирать, потому что обязательность заботы о ближнем предполагает обязательную симпатию, и если новичок будет хоть чем-то не нравиться любому из нас, но он не будет принят в нашу зграю ни по каким другим доводам. А с подходящими симпатягами совсем нетрудно будет начать постепенное вытеснение из деревни, а потом и из всего колхоза аборигенов. И наконец мы сами превратимся в просвещённый колхоз, который в силу своих дипломов и внутренней сплочённости сможет противостоять любому давлению власть имущих и заживёт этаким независимым греческим полисом, который, как известно, представлял собой вершину развития человеческой цивилизации.
Успехи на шабашке и на огородных грядках вскружили нам головы, и мы уже не видели для себя ничего невозможного. Неужели будем хозяйничать хуже пьянчуг-механизаторов и грязнуль-доярок? Или заскучаем по топоту пьяных соседей над головой? Это мы-то, которые уже чувствовали себя хорошо и самодостаточно только в кругу своего октаэдра, так что любой новый посетитель воспринимался нами как чужеродное тело, и если по каким-то причинам два-три дня не собирались вместе, то испытывали заметный дискомфорт. И что существенное, в принципе, может измениться, если мы из одних стен переместимся в другие, где ничто не будет мешать нашим сборищам, вкалыванью и взаимному самообразованию?
Все пять теплых месяцев 1983 года наша бригада кочевала из колхоза в колхоз, довольствуясь мелкими шабашками и не столько работая, сколько примеряя на себя нужную лесную деревню. И тут нас ждало огромное разочарование. И трудно было даже понять, отчего? То ли от почерневших изб с крошечными оконцами, то ли от непородистого и зачуханного деревенского народца, то ли от печати уныния столетий лежащей на всём и всех. Слиться хоть ненадолго с этими реальными людьми и халупами в одно целое казалось немыслимым и гибельным. Мы словно воочию видели, как сами рядом с ними опускаемся, грубеем, забываем лишние знания и погружаемся в вековечную дрему или беспробудное пьянство.
Понял это и Пашка, но тут же сумел найти причину. Мол, нам здесь не хватает и не будет хватать «вросших ног», без которых мы обречены себя чувствовать неуверенно. Само это понятие явилось Воронцу во сне, на очередном нашем шабашническом пристанище, и я был первый, кому он рассказал о нём. Разбуди он Вадима или Аполлоныча, те бы просто послали его и завернулись на другой бок. Я же покорно накинул на себя фуфайку, вылез из трухлявой хаты наружу и стал слушать захлебывающего обилием мыслей Пашку в унисон с первыми петухами.
Тут было всё: и освоение русскими землепроходцами огромных бесхозных территорий, и тысячелетие кровавых, но победоносных войн, и феномен казачества. Словом, путь к родовой общине друзей-побратимов лежал через казачью станицу, никак не иначе. И надо не вселяться в чужие покинутые брёвна, способные сгореть от одной завистливой спички, а самим строить острог, замок, детинец, цитадель, и когда ноги в неё врастут, до последнего защищать в ней свою общинную самостийность.
Наутро тема была продолжена за общим столом. И это был тот редкий случай, когда мы сами предложили улучшение Пашкиной идеи. Мол, острог не острог, но нам действительно нужно достаточно гиблое место, чтобы никому из местных не было нужды претендовать на него, скажем, край болота или излучина реки. А со временем, когда мы там всё окультурим и наберёмся сил, пусть только попробуют согнать, будут иметь бледный вид.
Когда мы всё так Воронцу растолковали и стали перебирать, где в Белоруссии знаем такие места, он возьми и сказани: а я знаю куда надо. Нам с Севрюгой и барчуком даже переглядываться не пришлось, чтобы возликовать про себя: вот ты и попался, Пашка Воронцов, тут всему твоему верховодству и конец пришёл. Потому что в тайниках души Пашку мы недолюбливали, как могут недолюбливать заурядности по-настоящему яркую личность.
Да и трудно было удержаться от злорадной усмешки, так как он предложил отправиться совсем рядом за десять тысяч вёрст и поселиться в Приморье на одном из прибрежных островов, где когда-то нёс лейтенантскую службу его отец. И ведь имел дело не с пятнадцатилетними тимуровцами, а с тридцатилетними мужиками, глупость и наивняк которых вовсе не так беспредельны, как ему кажется. Наверно, Пашка что-то такое почуял в нашем настроении (интуиция у него была ещё та!), потому что уже через день предложил поехать с кем-нибудь из нас на разведку. Но никто не согласился. Подразумевалось, что мы полностью доверяем вкусу и выбору своего генерала-аншефа.
В общем, доработали до первого снега, поделили бабки и стали свозить в шевальерский замок со своих фазенд заготовленные зимние корма, а Воронец подался в Приморье договариваться там о новой шабашке. Дорогу и гостиницу ему мы оплатили, а вот на суточные пожадничали. Поэтому через две недели он вернулся крайне исхудалым, но сияющим. В наказание нам в подробности входить не стал, сказал, сами всё увидите.
И по весне 1984 года, отгуляв майские праздники, двинулись мы всем своим зграйским табором в самолётный не близкий путь, получивший с лёгкой руки Аполлоныча название Сафари, как символа полуохотничьего путешествия в тигрино-медвежью тайгу. Женщины даже с работы не увольнялись, взяли отпуска, настолько не сомневались, что это для их мужей очередная шабашка и не более того. А пятеро детей от 4 до 11 лет специально были ими прихвачены с собой, как самая надёжная страховка от возможных мужских глупостей. Пашка всю дорогу заметно нервничал, боялся какой-нибудь случайности, способной помешать нам добраться до земли обетованной. Но никто из детей не потерялся, и ни одна нога по пути сломана не была и во Владивосток на трёх перекладных самолётах мы прибыли точно по расписанию. Там тоже ни один пограничник не помешал нам сесть на «Метеор», и через час мы были уже в Лазурном, посёлке городского типа, состоящем из сотни пятиэтажек, тупиковой железнодорожной станции и крошечного морского причала с одиноким портальным краном и гниющими вокруг остовами брошенных судов.
С причала уже открывался великолепный вид на цель нашего вояжа – Симеонов остров: покрытые лесом сопки и скалы в трёх километрах от материка, и прямо по курсу его визитная карточка – аккуратная, на полкилометра, пирамида Заячьей сопки, рядом с которой едва различался одноимённый с островом посёлок.
– Там, наверно, и электричества нет, – высказался доктор.
– Похоже на шизо для всех дальневосточных зэков, – предположил Чухнов.
– И что, сюда с детьми!? – не на шутку перепугалась моя Валентина.
– Да не слушай ты их. Они тебе сейчас и про людоедов на острове наплетут, – успокоила её Ирэн.
– А нас точно здесь ждут? – с подозрением посмотрела на мужа Жаннет.
– Ну, если не ждут, переночуем где-нибудь под кустиком и домой полетим, – непривычно резко отвечал ей Пашка.
На него в тот момент тяжело было смотреть. Обросший трёхдневной щетиной с ввалившимися щеками и болезненно мерцающими глазами он был похож на барона Мюнхгаузена, готового вытащить себя вместе с конём за волосы из топкого болота. Какой-то вихрастый парень спросил у него закурить и тут же отскочил, как ошпаренный натолкнувшись на остекленнелый взгляд нашего кормчего.
Полтора часа торчать на Лазурненском причале оказалось совсем не скучно: мы разглядывали едущую на остров публику, та глазела на нас. К нашему большому облегчению деревенского в островитянах было мало, даже бабули одевались как сельские учителя, в нарядах же среднего поколения и молодёжи вообще шёл какой-то непонятный разнобой. Лишь когда на причал подкатили двое подростков на крошечных японских мопедах, мы поняли, в чём тут дело: всё шмотьё тоже было из Страны восходящего солнца.
На остров на пароме прибыли уже в глубокие сумерки. Торопливо, насколько позволяли трехпудовые рюкзаки прошли главной улицей поселка и углубились в лес. Воронец знал, куда вел, и через полчаса дал команду ставить палатки. При свете фонариков кое-как их натянули, напоили измученную детвору чаем из термосов и дружно завалились спать.
Наутро всех разбудил топот десятков копыт.
– Это олени, – крикнул из своей палатки Воронец. Ну, олени так олени. И мы стали выползать на свет божий и смотреть, куда это нас угораздило.
Наш лагерь находился у ручья с прозрачной и, как вскоре выяснилось, вполне питьевой водой. Рядом проходила дорога, по которой мы пришли. За ней начинался подъём на главную островную доминанту – Заячью сопку. Низкорослый дубовый лес вокруг имел странный вид: в нём совершенно не было подлеска, зато под ногами сколько угодно острых камней. Пашка объяснил отсутствие кустов избытком оленей: всё, сволочи, сжирают, происхождение камней являлось загадкой и для него. Наскоро позавтракав и оставив на женщин детей, мы пошли осматриваться более основательно. Пашка давал пояснения как заправский гид.
Остров, несмотря на кажущуюся обозримость, простирался на 10 километров с севера на юг и на 6 вёрст с востока на запад. Со всех сторон он был окружён высоким скалистым обрывом и узкой полосой пляжа, уходящей в каменистое мелководье. Лишь на севере по направлению к Большой земле находилась обширная подковообразная бухта, удобная для причала судов, вдоль нее тянулся посёлок рыбаков и звероводов. Благодаря бухте остров по форме напоминал палитру художника с несколько вытянутым на северо-востоке по направлению к материку полуостровом, на котором расположился наш бивуак. На 2 с половиной тысячи жителей здесь приходилось 50 тысяч клеточных норок и 4 тысячи полувольных пятнистых оленей для производства пантакрина.
Наши палатки располагались на западном склоне Заячьей сопки на относительно ровной полосе вдоль берега моря. Ручей, который возле нас весело журчал на дне двухметровой канавы, через триста метров впадал в бухту по дну уже настоящего каньона. Проследив его впадение, мы очутились на пятнадцатиметровом обрыве, откуда был виден и островной поселок с рыбачьими судёнышками, и пятиэтажки Лазурного. Что и говорить, место для обоснования было самое стратегическое. Вадиму немного не понравилась грунтовая дорога, проходящая рядом с лагерем, но она оказалась в полном смысле «Дорогой в никуда», просто обрываясь через полтора километра на северной оконечности острова в заброшенном мраморном карьере. Как будто кто специально придумал её для соединения нас с остальным миром.
Если Пашка и хотел найти место, где бы мы ощущали пустоту за своей спиной и могли с полным правом сказать: «Мы здесь – начало всему», то более удачной географической и психологической точки нельзя было и придумать.
Первая экскурсия в посёлок произвела вместе и тягостное, и отрадное впечатление. Чахлые сады, некрашеные штакетники и неухоженные усадьбы, горы шлака, мусора и навоза, свиньи и плюгавые собачонки прямо на улицах. Понравились же признаки цивилизации: десяток двухэтажных многоквартирных домов, машинный двор с техникой на любой вкус, клуб, хлебопекарня, маленькие, наполненные самым необходимым магазинчики.
Естественно, что Пашка никого не предупредил о наших семействах: «Зачем заранее получать отрицательный ответ?» И для местного начальства это явилось большим сюрпризом. Шабашников в палатках и с семьями – такого тут ещё не видели. Просьба же выдать нам лошадь с телегой и плугом окончательно привела их в замешательство.
Неудачным было и первое знакомство с рядовыми симеонцами. Два рыбака, отец и сын, завернули к нам на мотоцикле под вечер на огонек с бутылкой водки и кулём пойманной рыбы. Рыбу мы приняли, а от водки отказались. Рыбаки распили её сами – здесь мы невольны были им помешать. Затем был долгий застольный разговор, под конец которого гости расслабились и стали подпускать матерка в свою речь. Наши домочадцы уже отправились на покой, и Пашка был на этом острове, наверно, первым мужиком, который запретил в своем присутствии сквернословить другим мужикам, без спасительной ссылки на нежные уши женщин и детей, просто потому, что ему самому противно это слушать. Рыбаки были порядком ошарашены, не знали, сердиться им или смеяться. Попереглядывались между собой и заторопились уезжать. Так с первого же дня была установлена чёткая дистанция между нами и местным населением.
Мы не узнавали своего бугра, человека, в общем-то, деликатного и терпимого. За какие-то сутки перелёта образ предстоящей благостной коммуны сменился у него образом светского монастыря с предельно жёстким уставом. Мол, нам самим ещё тянуться и тянуться к верхним ступеням совершенства, так зачем же подыгрывать черни и спрыгивать вниз на ступени, которые мы уже преодолели? А насчёт того, что подумают другие, давайте придерживаться нашего старого правила: никогда не бездельничать больше пяти минут кряду. Проверено было в Европе, лучшим противоядием против дурной репутации будет и здесь, в Азии.
Уже на следующий день, ещё как следует не оклемавшись от смены семи часовых поясов, мы вышли на объект: дряхлый свинарник, который должны были обновить. Параллельно занимались обустройством своей бивуачной жизни: расчищали поляну для огорода, устраивали летнюю кухню, туалет, душ, из спиленных дубов готовили бревна для бани.
Каждый день приносил все новые сведенья о самом острове. Обнаруживали то каскад мелких живописных водопадов и глубокую карстовую пещеру, то изумительные, уединённые скалистые бухточки и короткую речушку Красную с нерестами горбуши, то настоящие альпийские луга и крупное озеро Гусиное с плантацией редчайшего лотоса. Другими словами, великолепный природный музей, до которого никому не было никакого дела.
Жизнь посёлка тоже отличалась своеобразием. Два его хозяина: Рыбзавод с дюжиной судёнышек прибрежного лова и Зверосовхоз, хозяйственно дополняя друг друга, вовсе не сливались между собой в одно целое. В первом царила вольница сезонной наёмной силы, во втором – стремление поживиться крадеными норковыми шкурками и дармовой олениной. Особый колорит вносила женская общага с вербованными раздельщицами рыбы. К счастью, обе поселковые популяции предпочитали выяснять по пьянке отношения только между собой, игнорируя всякую третью публику, из-за чего остров служил раем для многочисленных палаточных туристов.
Мы вошли в эту жизнь без всякого напряжения. Поздняя приморская весна постепенно набирала силу, становилось теплее, зелёный иней распустившихся почек превращался в зрелую листву, мелкая лесная живность всё смелее посещала наш лагерь, радуя своим «гостеванием» не только детей, но и отцов семейств.
Ну, а как с издевающимся смехом над Пашкиной идеей нас здесь поселить? Мы держали его про запас целых две недели: надо было осмотреться, да и втянуться в шабашку, от которой мы не собирались отказываться. Но потом настал момент, когда четверть гектара огорода была обработана и засеяна, и если на сезон, то в самый раз, а если с продолжением, то надо сажать раза в четыре больше. Пашка молчал, мы тоже не рвались к самому главному своему разговору. А в один прекрасный вечер, когда мы, размягчённые едой и усталостью, совсем потеряли бдительность, Воронец просто взял лист бумаги и нарисовал нам эскиз «Террасного полиса» на 100 семей, зря что ли имел диплом архитектора и знал на чём обскакать простаков.
Он состоял из шлакобетонных домов-террас, ступеньками поднимающихся на Заячью сопку. Всё в них было просто, нарядно и целесообразно. На нижних этажах мастерские, клуб и школа, а над ними – просторные квартиры с закрытыми садами-двориками, куда не мог заглянуть никто посторонний. Чем не идеальное слияние квартирного с коттеджным? А хозяйственные дворы с мини-полями отдельно у подножия сопки.
– Но это же дурдом всем быть в одном здании, – попробовал возразить Вадим. – А вибрация от станков, а детские вопли?
– Этого не будет? Тебе что, всю техническую документацию представить? – отвечал ему Пашка.
– И мы как горные козы будем скакать по этажам вверх и вниз? – полюбопытствовала Натали.
– Только вниз. Вот здесь посередине будет проходить эскалатор на самый верх, – показал ей сафарийский зодчий.
– Все люди всегда стремятся выбраться из коммуналок, а ты нас, наоборот, в них навечно поселить хочешь, – выразила своё сомнение Жаннет.
– Для особо гордых и независимых построим отдельные дачи.
Мы посмотрели на эскиз, почесали затылки и сказали: «Ну что ж, годится». Вдруг выяснилось, что у всех успели созреть собственные планы насчёт местной колонизации. Море, горы, лес, робинзонада со всеми удобствами оказались слишком большой приманкой. Ещё в одиночку человек был как-то застрахован: попробуй-ка поселись в лесу один, да ни в каком-нибудь тепличном Уолдене, а рядом с единоплеменными русскими каннибалами, всегда готовыми сожрать тебя только за привычку иначе нос утирать. Но четверо уверенных в себе мужиков, от 185 до 195 сантиметров ростом, приехавших именно с целью поселиться здесь, были не в силах противостоять рвущемуся наружу созидательному началу.
Доктор-казначей Севрюгин, лучше всех воспринявший Пашкины идеи материальной оптимальности, настроился на получение Нобелевской премии по экономике за свою модель сафарийской безотходной жизни.
Его Ирина, уже настолько срослась с бабушкиной швейной машиной, что давно мнила себя несостоявшимся кутюрье, и теперь тихо грезила о том, что здесь, на краю света, мы никуда не денемся и будем носить всё, что она нам ни сошьёт.
Переводчик-драчун Аполлоныч раздувал ноздри, дабы превратить остров в дальневосточную Асканию-Нову, в сафари-парк с зебрами, слонами и носорогами, среди которых в закрытых машинах раскатывали бы посетители. Особенно его грела псевдонаучная идея обратной селекцией превратить быков и лошадей в туров и тарпанов.
Натали тоже пребывала в полном восторге от буйства приморской растительности и за будущие урожаи арбузов и винограда не прочь была отдать любые перспективы своей адвокатской карьеры в Минске.
Жаннет, хоть и работала в главной белорусской газете, всегда мечтала уйти из журналистики. Но только во что-нибудь не менее весомое и престижное. Например, учредив на Симеоне собственную музыкальную школу.
Похоже думала и моя Валентина. В её биографии была педпрактика в детском доме, и она считала, что в будущем каждая наша семья должна взять на воспитание не меньше двоих детей, желательно мулатов или с наследственными болезнями, и островная жизнь – идеальное место для реализации такой цели. Другие жены, впрочем, пока не очень спешили ей аплодировать.
Даже младшая детвора, подговоренная более старшими воронцовскими отпрысками, и та открывала свои клювики и пищала, что тоже хочет жить «у моля, у пляза».
Что же касается Пашки, то он как бы весь замер в напряжённом ожидании, ещё не ведая, а только предчувствуя, какой размах может приобрести его скромная идея «просвещённого колхоза».
Да что там говорить, я сам, на что уж был навсенаплевист, и то заразился общим вирусом и также рисовал в воображении океанскую яхту вскладчину и походы на ней к каким-нибудь Маркизским островам. Особенно аппетитно было видение, как мы восходим на её борт в полуверсте от собственных спален.
Сыграло свою роль и то, что у нас появился первый солидный союзник, вернувшийся из отпуска директор зверосовхоза Заремба. Тридцатипятилетний симпатичный парнишка, он был родом с Брянщины и воспринял нас как земляков. Приехал сюда по распределению после московского вуза, и сразу стал воинственным патриотом Симеона. Поэтому и наши осторожные намёки на долгосрочное сотрудничество встретил с безоговорочным одобрением и обещал любую помощь – больно ему всё в нас нравилось.
Не было противодействия и со стороны неожиданно нагрянувшую в зверосовхоз проверяющей комиссии, которую больше интересовали наши наряды, чем вырубки и земельные захваты. Вообще здесь, в Приморье, нас этим долго не попрекали, находя естественным использование окружающих ресурсов себе на прокорм. Беда была, что мало кто из местных сам к этому стремился, а не наоборот.
Словом, ни малейшего недовольства, в какой медвежий угол затащил нас Пашка, никем высказано не было. Однако, совпав в стратегии, мы разошлись с жёнами в тактике. В их эфирном женском сознании до сих пор как-то ускользало, что сельская община – это не только весёленькие грядки и пасторальные козочки с курочками, а, прежде всего, ненасытные свиньи и требовательные коровы, гектары сенокосов и кормовой свеклы. И когда выяснилось, что всё это готово появиться хоть сейчас, они резко дали задний ход. Зароптали, что надо перезимовать в Минске, а уж со следующего года впрягаться, как следует.
Но мы-то понимали, что никакого следующего года не получится. Наша шабашка уже изжила себя, и надо было либо разбегаться в разные стороны, либо перерастать во что-то другое. Сопротивление жён только раззадорило, если ещё и сохранялись какие-то сомнения, то теперь они сменились чугунным – остаёмся! Чем вообще привлекателен тяжёлый физический труд, так тем, что ты всегда после него чувствуешь свою правоту. Наверно и патриархат сменил матриархат, когда вместо женской мотыги появился мужской плуг. «Замолчи, дура, – сказал в тот день мужчина женщине, – теперь я тебя кормлю и буду сам всё решать».
Уже наутро на казённом свинарнике состоялся наш первый тайный шевальерский совет, где решено было забрать у жён все деньги и паспорта и никуда с острова не пускать в самом прямом смысле. К нашему удивлению, это удалось довольно легко. Видимо, весь предыдущий опыт убедил наших подруг, что мы авантюристы лишь до известного предела, и когда их отпуска закончатся, мы сами побежим покупать им билеты на самолет.
Вместо этого мы послали телеграммы в их конторы с просьбой о расчёте и высылке трудовых книжек и купили у выезжающей с острова главной молочницы, бабки Афанасьихи, три коровы и телочку. Что тут началось! И слезы, и крики, и полное игнорирование нашей удачной покупки. Но, к счастью, никто не рванул самоходом пробиваться на родину, чего мы опасались больше всего. А бойкот нам, мужикам, ерунда! Ну покормимся, обстираемся и поспим отдельно неделю-другую – это ли трагедия?
Зато какое чудо были сами приобретённые коровы, даже арендованную лошадь было с ними не сравнить. Теплые, душистые, неуклюже-бабьи, они, казалось, понимали сафарийскую идею лучше нас самих и пассивно, одним своим присутствием загоняли нас в неё почище любого Воронца. Аполлоныч вообще до того в них влюбился, что завёл на каждую родословную книгу и объявил, что у всех коров должно быть своё неповторимое имя.
Предусмотрительный Пашка ещё на белорусских шабашках заставил всех нас не по одному разу слазить под коровье вымя, поэтому дойка коров надолго стала в Сафари чисто мужской обязанностью. Как впоследствии выяснилось, именно эта забота о женских руках сыграла решающую роль в принятии нашими женами не на словах, а на деле самой идеи островной колонизации. Легко разрешился и вопрос с пастбищами. Простыми жердями привязанными к деревьям мы огородили несколько участков, куда по очереди загоняли на день своих бурёнок.
После такого принципиального решения остальное было уже делом техники. Или правилом коллекционера, как я это называю. Помню, в классе шестом мне случайно достались два царских медяка, и я решил стать нумизматом. И месяца не прошло, как у меня уже было два десятка монет, хотя я особых усилий и не прилагал. Позже, я стал собирать виниловые заграничные пластинки, и тоже нужные записи сами поплыли в руки, часто даже без особых переплат.
За покупкой коров последовали приобретения цыплят, кур, поросят и даже гусей, для которых мы срочно соорудили запруду на нашем ручье. Пейзаж вокруг лагеря быстро обогатился необыкновенными сарайчиками из жердей и шиферных листов – с пиломатериалами на острове была большая напряжёнка.
Мы и опомниться не успели, как те двадцать тысяч, что были у нас с собой, и которые в то время представляли сумму, равную сегодняшним сорока тысячам долларов, быстро начали испаряться. То, что мы зарабатывали на свинарнике, уходило на текущие расходы, для фундаментального же обоснования требовались совсем иные деньги.
Первым это понял Вадим Севрюгин. Его заключение ошеломило:
– Надо срочно распродать оставшееся в Минске имущество: все дачи, мебель, женские золотые побрякушки, плюс «Ладу» Аполлоныча, только тогда у нас есть шанс не вылететь здесь, на Симеоне, в трубу.
– Да как распродавать? – изумился барчук. – А если придёт райкомовский дядя и скажет: вас тут не стояло, катитесь отсюда?
Мы ждали, что скажет Пашка.
– Можно и не распродавать, но тогда начальная тягомотина растянется на два-три года, – рассудил он. – А тотальная бедность превратит нас в лучшем случае в мечтательные растения.
– Значит, надо ехать, – заключил Вадим и посмотрел на Чухнова: – Ты и поедешь.
– Почему я? – возмутился тот.
– Потому что никто твою «Ладу» кроме тебя не продаст. Потом поедут другие.
То, что это распоряжение последовало не от Пашки, а от Севрюгина говорило о многом. И о том, что наш бугор окончательно стал своим в нашей зграе, и о полном принятии всех воронцовских выкладок, и о том, что уже есть кому, в случае необходимости подхватить сафарийское знамя. Вадим вообще стал на Симеоне очень сильно прогрессировать, моментами даже затмевая блистательного Воронца. Три года в Белоруссии был этаким Плюшкиным, у которого выцарапать деньги из общего котла на любую покупку было весьма проблематично. Сказывались времена, когда он не держал в руках больше шестидесяти рублей, да и те находились у него ровно столько, сколько требовалось на дорогу от поликлиники до дома, где их тотчас изымала строгая тётя Зина и лишь частично потом возвращала сыну в виде семидесяти копеек на обед. Как он мне однажды признался, даже от водки его отучил неотвязный подсчёт, во сколько таких сэкономленных обедов ему обойдётся тот или иной выпивон.
Теперь его скопидомское дарование сделало качественный рывок: Вадим перестал робеть и научился обращаться с деньгами «резкими движениями». Раз – и за пять тысяч куплены коровы бабки Афанасьихи, два – и наш общак превращён в кассу взаимопомощи, прообраз будущего сафарийского Черного Банка, где все цифры для конспирации уменьшены в сто раз, три – и поставлен ультиматум с продажей имущества.
Пашка насчёт продажи имущества, разумеется, и сам прекрасно всё понимал, но уж очень хотел превратить Сафари в место, к которому человека привязывает только добровольная любовь, а отнюдь не материальное выкручивание рук, чтобы он в любой момент мог сказать «надоело», забрать свой денежный взнос и с лёгким сердцем отправиться на все четыре стороны. Не получилось с лёгким сердцем, получилось, что мы сами себя загнали в угол, из которого надо было как-то выбираться.
Однако накануне отлёта барчука всё чуть было снова не накрылось. Наш несгибаемый Воронец едва не дал общий отбой. Минул месяц, пошёл второй, все проблемы каким-то образом разрешались, а Пашка становился всё пасмурней и угрюмей. И тут вдруг, в разгар рабочего дня его прорвало:
– А может, откажемся пока не слишком поздно?
Мы, трое, обалдело на него так и уставились.
– Я вам не сказал самого главного, – мрачно продолжал он. – Есть такая штука, как островной синдром. Все островные звери мельче материковых. Вот и мы тут помельчаем. Важнее будет, какие кастрюли завезли в сельпо, чем всё, что происходит в Москве или Минске. Дети, как бы мы ни натаскивали их в языках и музыке, будут недотёпами во Владивостоке и полными дикарями за Уралом. Да и мы сами превратимся в американцев с одной мозговой извилиной. Хорошо ещё, если у нас всё будет рушиться и не удаваться, а если прорвёмся? Будем считать себя суперменами, улыбаться на тридцать два и ещё других поучать, как им жить. Подумайте, нужна такая расплата или нет?
Мы молча внимали его стенаниям. Оставалось только услышать: простите меня, ребята, – и был бы полный атас. Выход нашел Аполлоныч, вовремя вспомнив, как в аналогичных случаях поступал Робинзон Крузо. Когда через час на стройплощадку заглянул Заремба, у нас уже была исписана вся Пашкина тетрадь для нарядов. По примеру Робинзона, всё в ней было поделено на две колонки.
ПЛОХОЕ ХОРОШЕЕ
Мы совершаем большую глупость, Но эта глупость, возможно, наш
оставаясь здесь. самый звёздный час.
Дома у нас квартиры, налаженный Но там же у нас и прозябание, и
быт и ритм жизни. бесцельность существования.
Власть имущие могут нас в любой Неужели наших восьми дипломов не
момент прикрыть. хватит, чтобы вывернуться?
Что будет с приходом зимы? В крайнем случае перезимуем в
посёлке.
А если иссякнет энтузиазм? Появятся привычки и долг.
А дети, что будет с ними? Разделят судьбу своих родителей.
А старики, как они без нас? Со временем перевезём их сюда.
А если испортятся отношения? У всех сразу не испортятся, остальные
будут мирить.
А если община увеличится и Мы — основа. Другим придётся
возникнут иные проблемы? смириться или уматывать отсюда.
А ностальгия по большому городу? Будем в них проводить все отпуска.
А чувство оторванности от мира? Мы его заменим чувством своей
правоты.
А если просто здесь не прокормимся? Будем подрабатывать на стороне.
А если всё же когда-нибудь пожалеем В любом случае это будет лучше
о своём решении? нашей прежней, остановившейся
жизни.
Привожу по памяти лишь то, что особенно запомнил, потому что Пашка потом унёс тетрадь и спрятал, как и все основополагающие сафарийские документы в одном ему известном месте. Была у него такая привычка: избегать говорить, а тем более писать о самом сокровенном открытыми словами, считал, что это разрушает суть и перспективы задуманного.
Как бы там ни было, этот письменный расклад всех возможных сомнений подействовал на него весьма благотворно, он успокоился и вновь обрёл прежнюю уверенность и напористость. Однако на следующий день всё же передал Вадиму Севрюгину на всякий случай свой паспорт и военный билет. С ним, как мы уже знали, такое уже случалось и раньше. В разгар событий он вдруг мог почувствовать к этим событиям и своим подельникам лютое отвращение и навсегда уйти, отодвинуться в сторону. Не выдерживал, как сам признавался, чужого сопротивления своей воле. Мол, не хотите мне подчиняться, ну и прекрасно, обойдусь и без вас. Вот почему при бездне обаяния и умении воздействовать на людей у него до знакомства с нами не было особо близких друзей, от всех них Пашка рано или поздно тихо уходил, внезапно утратив к общению с ними всякий интерес. Мы-то и поехали на Дальний Восток, возможно, в неосознанной надежде, что уж тут-то он от нас никуда не денется. А оказывается, очень даже может деться, раз передаёт документы, значит, чувствует: ещё чуть-чуть и его самого потянет в бега.
– Отдашь их, когда Аполлоныч вернётся, – сказал он Вадиму про документы. Но в подтексте как-то не очень хорошо прозвучало: а вернется ли наш барчук вообще? И я заметил, как по лицу гонористого Чухнова пробежала лёгкая тень.
С отъездом барчука в нашей островной жизни наступил не самый лучший период. Синдром некомплекта, как назвал его доктор, когда мы отчётливо ощутили, сколь хрупка наша зграя, до этого казавшаяся образцом решительности и стойкости. А вот нет одного из четверых – и нет зграи, есть лишь три растерянных мужика, которые не представляют, как будут выбираться из ситуации, если не вернётся четвёртый. Приуныл, хоть и не показывал виду даже Воронец, ещё более зелёный ходил Вадим, неся за Аполлоныча как бы персональную ответственность.
– Не раздувай из мухи слона, – урезонивал его Пашка. – Никто никому священной клятвы не давал. Каждый имеет право устраивать свою жизнь, как ему вздумается. Может, это мы больше виноваты, что загнали его туда, куда ему вовсе не хотелось. И не вешай нос, всё равно из нашей затеи что-то да выйдет. И уж точно совсем не то, на что мы сейчас надеемся.
Эта его особенность: страстно к чему-то стремиться и в то время всегда помнить, что конечный результат будет совсем не таким, как задумывался, – поражала больше всего. Зачем, как говорится, тогда весь огород городить?
– А затем, – отвечал он нам, – что я не собираюсь жить вторым номером, что обстоятельства мне предложат, то и возьму, а только первым номером, чтобы обстоятельства сами бежали за мной вдогонку и не успевали вставлять мне палки в колёса.
Сильно изводила себя по отсутствию мужа и Натали, но главным образом опасаясь похождений благоверного по старым подругам. На что ей Пашка, смеясь, обещал: спокойно, девушка, разводов в сафарийской жизни всё равно никогда не будет.
Пожалуй, из всех только я один был уверен в возвращении Аполлоныча процентов на двести, при условии конечно, если он снова кому три зуба, как бывало, ненароком по дороге не вышибет и не загремит в кутузку.
На почте в Симеоне была телефонная связь с материком, но дозвониться до Минска было практически невозможно, да и к чему звонить? Неделю мы прождали спокойно, а потом нет-нет да и повернём головы в сторону «Дороги в никуда». Она проходила неподалёку от свинарника и никакие гости в лагерь не могли остаться нами незамеченными.
И всё же появление Аполлоныча мы прозевали. Впрочем, когда барчук со своим младшим братом Славкой вывернули из-за угла, никто из нас в обморок не упал. Мы столько раз готовились его приветствовать, что основательно перегорели, да и смутило отсутствие у наших гостей вещей. Обокрали или ничего не вышло с распродажей, мелькнули первые нехорошие мысли.
– Слава богу, а я уж думал, только бы они сами не сбежали, – не удержался от ехидной подковырки Аполлоныч. – А я к вам с личным студенческим отрядом.
Барчук выглядел победителем и на самом деле был им. Кроме брата-студента прихватил ещё Славкиного однокурсника Эдика. И втроём они привезли на поезде три с половиной центнера вещей, рекорд, который потом никто не мог повторить, а также пятнадцать тысяч рублей от проданной легковушки, ковров, посуды и мебели. Наше же добро ему никто продавать не позволил.
– Сами разбирайтесь со своими родичами, я едва ноги от них унёс, – признался он.
Меня послали в лагерь за лошадью, строго наказав не проговориться, а сами направились к причалу, где гору вещей сторожил Эдик. Затем был триумфальный въезд на телеге в лагерь. Женщины с детьми встретили гостей с таким ликованием, что те с лихвой были вознаграждены за нашу мужскую сдержанность. Сразу же началось главное представление – распаковка багажа. Кроме своих вещей Аполлоныч привёз и часть наших. Набралось несколько тюков одежды и постельного белья, три ящика книг, видик, вязальная и швейные машины, скрипка и пищущая машинка для Жаннет, а также множество мелочей необязательных в палаточной жизни, но крайне необходимых в стационаре.
Аполлоныч, который сроду не ходил по магазинам, с беспокойством следил за нашей реакцией – вдруг тащил через всю страну не то, что надо. Но когда увидел и поверил, что полностью всем угодил – довольству и гордости его не было предела.
Треть рабочего дня была потеряна, но событие того стоило. Лично я больше всего был потрясён, когда Аполлоныч протянул мне мою зимнюю куртку и шапку. Ничто – ни коровы, ни баня, ни гуси – не могли меня убедить, что мы здесь действительно остаёмся, а вот куртка убедила, да так, что аж не по себе стало. Или как сказал бы Воронец, жил тридцать лет в Минске, в Минске и вдруг стал жить в Приморье, в Приморье.
Барчук не умолкал ни на минуту, взахлёб рассказывая, как дома никто не мог до конца поверить в нашу авантюру, пугая его дальневосточными энцефалитными клещами, бесконвойными уголовниками и лютыми холодами, как пришлось помучиться с быстрым оформлением всех документов, как «повезло» из-за отсутствия билетов сутки торчать в Москве на Ярославском вокзале. Но больше всего его поразили семь суток на поезде из Москвы во Владивосток.
– Я с собой приготовил прочесть три книги, – заливался он. – И я до них даже не дотронулся. На второй день наш плацкартный вагон весь перезнакомился друг с другом и дальше ехали как одна большая семья. В одном месте чай попьёшь, в другом самогонки нальют, в третьем такого нарассказывают! И каждый день за окном: Россия, Россия, Россия! Я как будто трёхметрового роста стал за эту неделю. Самое лучшее средство для воспитание русского патриотизма – это поезд Москва – Владивосток.
Пашка слушал его с некоторой недоверчивостью: опять малое великим называет, а мы с Вадимом понимали другое: что к принятию сафарийской идеи можно прийти и через восхищение собственной смелостью – из тепличного Минска скакануть за десять тысяч вёрст в медвежье-тигриную тайгу.
В этот вечер литрами текло у нас шампанское и до рассвета звучала гитара. Тревожная грусть волной накатывала на нашу непоколебимую зграю, женщины даже пару раз расчувствованно всплакнули, но только оттого, что мы снова были вместе, на душе всё равно было легко и умиротворенно.
ИЗ ВОРОНЦОВСКОГО ЭЗОТЕРИЧЕСКОГО...
На протяжении всей истории человек всегда искал нечто за пределами самого себя и своего обыденного окружения, называя это то Богом, то Истиной, то Идеалом.
Для лучшего поиска уходил в пустынь, в горы, в леса, в странствия, стремясь лучше сосредоточиться и освободить себя от излишней бытовой суеты.
Но, приобретая по части созерцательности и самоуглубления, он неизменно утрачивал обычные человеческие качества, терял связь с другими людьми и, следовательно, вся его приобретённая мудрость оказывалась, по большому счёту, нужна и доступна только ему самому, и он уже явно не мог должным образом воздействовать на окружающий мир.
А что если пойти обратным путем? Не отстраняться, а предельно загрузить себя суетой?
Разве ум и чувства для лучшего функционирования не нуждаются в постоянном ежеминутном тренаже?
Человек по природе своей существо самосовершенствующееся. Даже когда он спивается и полностью деградирует, он всё равно по-своему совершенствуется – освобождается от ненужных знаний и умений.
Поэтому путь к личному высшему предназначению заключается лишь в верно выбранном направлении.
Взгляните на женщин. Как они внимательны к мелочам, как их ум озабочен всякой, с точки зрения мужчины ничтожной всячиной, как они препарируют окружающих мужчин, женщин и детей на своих женских ценностных весах! И что же? Живут на десять лет дольше мужиков, а их выносливости, приспособляемости, умению страдать не страдая могут позавидовать все святые мученики вместе взятые.
Не это ли нужное направление?
Чтобы внимательно всмотреться в мир вещей, пустых фраз, случайных людей. И не отторгать его от себя, а попытаться подчинить этот хаос себе, своим мыслям, чувствам, планам.
И за счёт этой модернизированной суеты каждый человек будет становиться всё более сильным и могущественным.
Только знание по именам каждого солдата своей армии сделало непобедимыми Александра Македонского и Юлия Цезаря. Эти солдаты были как бы продолжением сути их полководцев, а не посторонним сбродом, и благодаря одному этому их армии всегда были на порядок сильнее всех своих противников.