и колечком золотым.
Про подруг шутила грубо,
выдыхала тонкий дым.
Сладкой веткою сирени
сладко била по губам.
Я ходил за нею тенью,
говорил, что не отдам.
На колени становился.
"Лена, Лена, как же так?"
Сквозь царапины привился
холод. Холод и барак.
Выходил папаша. Брюхо
через маечку чесал.
Улыбался "Тресну в ухо!
Что, любовничек, приссал?"
И сворачивал ухмылку
"Мать-коза моя, позырь.
Притащил щенок бутылку.
Притаранил нам пузырь."
Лена зубом полыхала.
Лена щурила глаза.
Мне глазницы застилала
виноградная слеза.
"А тебе, пацанчик, сколько?
Ты для Ленки староват."
Фиксы, шрамы и наколки,
гомон, хохот, черти, ад.
На стене - Есенин с трубкой.
Муравейники бычков.
Только всё казалось хрупким.
Через стёклышки очков
всё казалось хрупким, нежным -
обречённым навека:
тело Лены без одежды,
полный водкою стакан.
Просыпался еле-еле
и казалось, сплю опять:
тихо, хрупко, нежно пели
папа-Шурик, Лена-блядь.
Пели хрипло и в обнимку,
без улыбок, шуток без,
словно русскую пластинку
завела рука с небес.