Ивану Петровичу было уже под шестьдесят, но пара, тройка старых актеров, еще помнили, как осенним утром, лет тридцать пять тому назад, в театре объявился молодой, интересный паренек, и прямиком к главрежу; так мол, и так - «Хочу играть» и выложил на стол, скромное рекомендательное письмо театральной студии. И к его нескрываемому удивлению, главный тут же повел его на сцену, где шел прогон пьесы Фадеева «Разгром», о чем-то пошептавшись с режиссером, его уложили в повозку, повязав голову бинтом, рассказали, что и как, и в полной темноте выкатили на сцену. Вот так впервые, он сыграл крохотную роль красноармейца Фролова, и с нее началась его театральная жизнь.
- На сегодня всё, по домам, - тихо, со свойственной ему натужной хрипотцой, сказал Иван Петрович. – Да, чуть не забыл напомнить, завтра утренний спектакль, все к девяти, смотрите мне, без опоздания, - словно спохватившись, добавил он вдогонку рабочим.
Служба в театре для Ивана складывалась удачно, его занимали во многих спектаклях, роли поручали иногда серьезные, чаще небольшие, но радость и какое-то детское ликование присутствовало в нем постоянно, оно заполняло все его мысли, все существо.
Он с благодарностью вспоминал Ленинград, театральную студию, куда с большим трудом его приняли, отметив непригодность к актерской профессии, но он все же доказал, что может, преодолев скованность, стал одним из лучших в студии. После окончания студии, в долгих поисках театра, его случайно занесло в этот провинциальный северный город, где он и осел, на всю оставшуюся жизнь. Но часто безмерная радость бывает не долгой и влечет за собой неотвратимо горький осадок, вот и с Иваном случилась беда. В третью зиму, на выездном спектакле он простыл и, отлежав в больнице три недели с воспалением легких, ко всему прочему, лишился голоса. Его голос потерял красоту, силу и когда он начинал говорить громко, стараясь донести слова до последних рядов, то голос срывался в неприятный хрип, глох и сипло переходил в шепот. Никакое лечение не помогло, на актерстве можно было ставить жирный крест, Иван запил, и был вынужден уйти из театра. Жизнь, полная радости, сулящая впереди непременный успех, признание, которая до краев была пронизана мечтой о театре, вдруг резко оборвалась, превратилась в мучительное и беспросветное прозябание.
Бывали моменты, когда Иван запивал безбожно и тогда, сидя среди выпивших мужиков где-нибудь на задворках, со всей своей дикой тоской, хриплым срывающимся в бездну полного отчаяния голосом, начинал читать Есенина. Два года беспорядочной жизни, состарили его лет на десять, и когда однажды, на улице, он окликнул знакомую костюмершу театра - Валентину, то она признала его не сразу.
Иван так бы и болтался по жизни, часто хмельной, меняя одну работу на другую, а может и сгинул бы, если б не Валентина. Эта хрупкая, чуть старше его, деловая, хозяйственная, цепкая женщина, уже тогда, обратившая на Ивана внимание, оценив его целеустремленность, добрый и простой нрав, почти силком затащила его к директору театра, и упросив взять рабочим сцены, рассудила; что он будет под присмотром, и хотя работа, не ах какая, но все лучше, чем грузчик в магазине. Поначалу Ивану было невыносимо смотреть на сцену, на актеров, боль все еще не утихла, и порой сорвавшись, он вновь пил, пил отчаянно и горько. Казалось, время незаметно рубцевало раны, Иван перебрался жить к Валентине, театр вновь стал домом, постепенно пришло уважение дирекции, но где-то там, глубоко внутри, все же застряла боль, которую невозможно было утолить.
Постепенно смирившись, он стал понемногу втягиваться в работу, знал уже все спектакли на зубок, по памяти ставил выгородки из декораций, моментально находил нужную деталь, помогал с реквизитом, а позднее даже стали замечать его на репетициях.
- Серега, ты подожди меня, я сейчас вернусь и мы…, - не договорив, Иван Петрович похлопал по плечу молодого, рослого парня.
Два года тому назад, Петрович, «так доверительно, с уважением обращались к нему рабочие сцены» выдернул Серегу из плохой компании и привел в театр работать в свою бригаду. Их связывали особые отношения; во – первых, Серега был сиротой, и Петрович опекал его, временами подкармливал, относился к нему как к сыну, а во – вторых, их объединяла тайна, о которой никто не знал. Частенько, разобрав после спектакля декорации, и дождавшись, когда все уйдут, Петрович выводил Серегу на авансцену и как заправский режиссер, сидя в партере, просил читать стихи или играть какой-нибудь отрывок из пьесы, часто перебивая ценными замечаниями, а то и сам выбегал на сцену, показывая как надо играть. Он ставил Сереге голос, при этом неустанно повторяя, - Чувствуй его силу, слушай, как он звучит, раскрашивай его оттенками, интонацией, не бубни, но и не красуйся им, представь, что голос твой опирается на внутреннюю пружину, а ты управляешь ею, то сжимай, то отпусти, делая посыл до самой галерки.
Серега с увлечением слушал о сверхзадаче, о предлагаемых обстоятельствах, о темпо-ритме и других заморочках актерского мастерства и, тогда Петрович поднимался, вырастал в его глазах, становился еще более значительным.
Стихи Серега читал увлеченно, но, тем не менее, делал он это скорее из уважения, чем из собственного желания. Валентина рассказала ему о беде Петровича, и он изо всех сил старался читать книги, статьи, которые советовал Петрович, штудировал учение Станиславского, заучивал монологи, иногда целые сцены, что давалось ему довольно легко, и все же делал это, пожалуй, из сострадания и желания не обидеть. Порой в запальчивости, Петрович обрывал чтение, и рассказывал уже в который раз, как живя, в Ленинграде он неоднократно видел на сцене Николая Симонова.
- Потрясающий актер!.. Глыба!.. А какой голос!.. Тембр…Необыкновенной силы, поразительной мощи! Когда он выходил и говорил: «Нет правды на земле, но правды нет и выше», о-о-о, то веришь, становилось жутко: шевелились волосы, голова покрывалась холодным потом, а по спине дико карабкались мурашки.
Обычно Петрович был немногословен, из него порой днями не вытянешь и слова, но иногда, его будто прорывало и тогда, все накопившееся обильно разливалось в долгих и пространных монологах.
- А, скажи Серега, ты был когда-нибудь счастлив, ну так, чтоб взахлеб, как говорят - до поросячьева визга, а?
Серега пожав плечами, стараясь припомнить в свои двадцать лет, когда бы он мог визжать как поросенок, и не вспомнив ни одного подобного случая, неуверенно ответил, - Да нет, не был наверно… Видно судьба такая.
- А я, представляешь, был! - оживившись, продолжал Петрович…Я ведь с первого дня, как пришел в театр, был постарше тебя, месяца полтора жил здесь. Никто кроме вахтерши Степановны и не знал, она скрывала от всех. Спал то в гримерке, то в ложе на стульях, то заберусь в декорации, только бы не попасть на глаза пожарнику, постелю кулису или задник какой-нибудь и до утра…Счастлив был безумно, ничего счастливее с тех пор не было, да уже и не будет, - как-то задумчиво, с затаенной грустью в глазах, сказал он.
- Какое же это счастье… Скажете тоже, - начал было с усмешкой Серега, но его тут же перебил Петрович, - Э…в этом то весь и фокус?…Сказали бы сейчас, что вернут мне то время, я тут же разменял бы, не раздумывая, - и по нему было видно как в душе и мыслях он менял это время.
- Понимаешь, в человеке все: и хорошее и дрянное, куча всяких задатков, способностей, но все зависит от того, как он этим распорядится…Беда, когда некому подсказать, направить… Сколько так загибло, то не той дорогой поманят, то еще чего…А ты говоришь – судьба…Нет брат, не судьба, здесь нечто иное… Я страшно хочу чтобы ты овладел мастерством, понял всю прелесть лицедейства, извини, что тебя мучаю, но ты молод, а молодость не всегда знает чего хочет…Ты я чувствую органичен, психически подвижен, легко возбудим, поверь у тебя все получится, ты только верь, верь и работай…Ну, посмотри вокруг, где сейчас Симоновы, где Смоктуновские, нет, безликая серость, сыграет себя в сериале и уже - звезда. Чепуха, вздор! Нет личности, нет глыбы, нет дара, так – жалкое подобие. Представляешь, это ни с чем не сравнимо, понимаешь, когда ты держишь в напряжении зал, сливаешься с ним в единое, и он готов идти за тобой, когда ты уже не ты, а другой, мысли и чувства не твои, то есть… твои, но.., - Петровича все больше заносило, он путался, растерянно смотрел, умоляя в сочувствии, призывая к пониманию.
Немного успокоившись, было видно как мысли его куда-то провалились вглубь, взгляд отдельно от него, застыл на Сереге, потом вдруг, очнувшись, все вернулось на место и он прохрипел.
- На днях премьера «Дяди Вани»…Я тебя попрошу, ты текст основной сцены держи на слуху, чтобы отлетал как от зубов, не держал внутренний ритм и запоминай мизансцены … Скоро и мы тряхнем…Великое дело, если возьмем эту вершину, - и вновь взгляд Петровича потерял смысл.
- Да - а, - неуверенно протянул Серега. - Но мне кажется, что я не смогу потянуть, слишком уж высокий градус этой сцены, не выдержать такого темпо-ритма, - стараясь выражаться профессиональным языком, как-то безнадежно выдохнул Серега.
- Ничего, главное четко уяснить и держать сверхзадачу героя, нести второй план, подтекст… Ну, да мы с тобой об этом еще потолкуем, - вторя ему, обнадеживающе сказал Петрович.
- Учиться, юный мой друг, надо на классике. Ничто так не совершенствует актера, в плане мастерства, как пьесы Островского, Чехова, Шекспира и других, - совсем уж менторским тоном, не свойственным ему, хрипло завершил вечер Петрович.
Две недели спустя, состоялась премьера «Дяди Вани». Все черновые прогоны и генеральные Серега торчал за кулисами, и со стороны было видно, как он неотступно следовал взглядом за главным героем, шевеля губами, старался уловить и запомнить не только слова, но и интонации.
Шли премьерные вечера, обкатывался спектакль, декорации не разбирали, и Петрович после спектакля водил Серегу по сцене, фиксируя мизансцены, заставлял их выполнять до автоматизма.
- Ты пойми, - говорил он возбужденно. - Мизансцена должна органически вытекать сама собой из внутреннего состояния героя…В жизни, это все на подсознании, а театр – не совсем реальная жизнь, понимаешь?
Серега, кивая головой в знак согласия, ничего не понимая, но видя, как у Петровича блестят глаза от азарта предстоящего, безвольно повторял все, что от него требовали.
В один из вечеров было решено «тряхнуть», как любил выражаться Петрович. Дождавшись, когда все ушли, Серега пробежал на всякий случай через фойе и, вынырнув из мрака зала к авансцене, где ждал его Петрович, волнуясь, сказал, - Порядок, можно. Когда оба поднялись с правой стороны портала на сцену, первым делом Петрович открыл занавес и повернул круг на последнюю картину спектакля.
- Серега, дуй туда, - и, показав рукой на осветительную ложу, Петрович добавил. - Включи пару фонарей, а я софиты зажгу, думаю, хватит…Правда. – не то спрашивая, не то утверждая, прохрипел он.
Когда все было готово, Петрович еще раз осмотрел декорации и жестом пригласил Серегу на сцену.
- Ну, соберись, вспомни, о чем мы говорили, а я буду тебе подбрасывать реплики из партера. Запомни, у него разом все рухнуло в жизни. Это трагедия. Представь, что завтра дядя Ваня с Соней и матерью будут нищие, под забором, безо всего. Ужас! – стараясь распалить Серегу, Петрович все больше и больше приходил в возбуждение.
- Иди, я начну с монолога Серебрякова, где он предлагает продать дом. Поехали, - и он нежно потрепал Серегу по плечу.
Стараясь, как можно точнее нести мысль, Петрович стал произносить монолог Серебрякова:
- Я пригласил вас, господа, чтобы объявить вам………………….. ………………………………позволит купить в Финляндии небольшую дачу.
- Постой…Мне кажется, что мне изменяет мой слух. Повтори, что ты сказал, - четко копируя интонации и движения актера в спектакле, вступил в диалог Серега.
- Я предлагаю продать имение, - подбросил, Петрович.
- Ты продаешь имение, превосходная идея…А куда прикажешь деваться мне со старухой матерью и вот с Соней? - с неподдельной искренностью спросил Серега. - Это непостижимо! Или я с ума сошел, или…или…
Тут Петрович не выдержал и ободряюще захрипел:
- Молодец, умница, отличная реакция… Держи, держи это настроение.
- И вот когда я стал стар, меня хотят выгнать отсюда в шею! – не реагируя на одобрение, продолжал Серега.
- Ваня, дружочек, не надо…Зачем портить хорошие отношения? - сипло взмолился Петрович, словами Телегина, и тут же, но уже хрипловато бросил реплику Серебрякова:
- Господа! Да уймите же его, наконец!
- Постой, я не кончил! Ты погубил мою жизнь! Я не жил, не жил! По твоей милости я истребил, уничтожил лучшие годы своей жизни! – кричал на весь зал Серега. - Пропала жизнь! Я талантлив, умен, смел…Если бы я жил нормально, то из меня мог бы выйти Шопенгауэр, Достоевский…Я с ума схожу…Матушка, я в отчаянии! – не унимался, Серега.
- Стоп, стоп! - захлопал в ладоши Петрович. – Нет, Серега! Здесь не надо уходить в крик… Это - крик души! Это наивысшая точка душевного потрясения для любого человека… Понимаешь? Что есть еще дороже жизни? Ничего, и вот она рушиться на виду у всех…За этим, только сумасшествие…Понимаешь ли ты? - и тут, вдруг, он не выдержал, стремительно вылетел на сцену; его всего трясло, глаза дико сверкали, лицо в какое-то мгновение стало неузнаваемым, что даже испугало Серегу, отчего он быстро сбежал в партер.
Петрович метался по сцене как раненый зверь, наконец, остановившись у стола, в зал полетели раздирающие слова монолога:
- Я погубил свою жизнь, уничтожил лучшие годы своей жизни! Пропала моя жизнь!.. Господи! Как бездарно я прожил ее…Вечные заблуждения молодости, суета, терзания слабого дарования…Боже мой, как чудовищно я обошелся с ней… Каким же надо быть ничтожеством, чтобы так истерзать ее пустыми муками, спесью, самообольщением…Я только сейчас понял как надо жить. Дайте, дайте, ради бога мне жить, из меня может выйти Симонов, Смоктуновский…Я с ума схожу… Серега, милый, что мне делать?.. Как жить, Серега-а-а?
Серега был поражен. Во-первых, он никак не мог взять в толк, откуда эти слова, такого текста в пьесе не было, и в то же время, не мог оторвать взгляда от сцены, ему никогда еще не приходилось видеть такого: Петрович, обессилев, опустился на стул, по щекам его текли слезы, рот перекосило гримасой отчаяния, а слова, да - слова, только сейчас до Сереги дошло, что говорил Петрович без хрипа. Он стоял и ошеломленный всем, что творилось на сцене, слушал его красивый с бархатным тембром голос.