Моя дочка была еще совсем маленькой, когда я решил расспросить о ее судьбе астролога. Седой звездочет впервые за семьдесят лет, три месяца и четыре дня не шарлатанил – его умения нащупали истину, и старый проныра испугался собственной проницательности. Холодный пот умывал его дрожащее лицо, а липкие пальцы путались в бумагах и инструментах. Ни одна таблица, ни единое вычисление не указывало точного и простого ответа. Сухость Марса, влага Венеры… «Я бессилен сказать что-либо определенное, - отчаянье мешало его словам протискиваться сквозь зубы. – Единственное – твоя дочь родилась под неизвестным созвездием, которое возникло в мгновенье зачатья и растаяло с первым криком рождения». Дальше он отказался рассказывать, печаль взяла его – крепкий старик потерял дар речи, но дар предсказателя усиливался день ото дня, а он – тертый лжец – уже не мог лгать и сам себе. Знание, непосильное и для туповатого спортсмена, скрутило его и за полгода свело в мерзлую землю – бездомный снег завалил скромную могилку, а весной ее уже никто не смог отыскать - даже по гороскопу.
Год спустя хиромантка Кларисса (на самом деле ее звали Галкой) – толстуха-наседка, совершенно помешавшаяся на зельях (в силу женской своей невостребованности), демонологии и спиритизме, взяла в свои когтистые лапы прозрачную ладонь моей малышки. Гадалка стала бледнее свежеоштукатуренных стен ее квартиры и выставила нас прочь, хотя и втайне любила меня (почему я пользуюсь такой популярностью у страшненьких и разумненьких?). Я тогда еще не догадывался, что в нежных и тонких линиях на ладони моей дочери каждый видит только собственную судьбу. И этот приговор открывается так безапелляционно, с такими подробностями, что человек теряет навсегда вкус к жизни – ведь каждое новое мгновение – уже испробованное блюдо.
Шаман бил себя бубном по голове, последняя из пифий задохнулась от божественного дурмана, даос с косматыми бровями запутался в лабиринте трещинок на кости, птицы падали, а жреческая листва не облетала с ветвей. Наука и мракобесье – никто не осмелился предречь перспективу маленькой девочки.
- Принцесса, - сказал я тогда, чтобы она не плакала. – Тебе придется самой придумывать себе будущее. Придумывать друзей, увлечения, потери и достижения и придумывать мир, что охватит и увлечет тебя, будто цунами.
Девчонка не любила трепаться почем зря. Она только изобразила актерскую улыбку, мудрую и неискреннюю, и тут до меня дошло, что и сам я давно уже существую только на страницах ее фантазии, что буду длиться до тех пор, пока не устанет придумывать все новые и новые мгновенья для меня, старого и химеричного.
2
Вечно дырявые, точно ладони ловца времени, Станиславские крыши незащищены ни единым флюгером – ничто не разгонит плотную непогоду над городом. Посему дождит постоянно, вода заливает улицы, булькает в подвалах, принуждая мышей к мореходству – даже маленькие мышата знают наизусть оснастку корабля. Да и в самый смирный, в самый францисканский день, с тонзурою солнечных бликов, продолжают падать громадные, будто дирижабли, капли, стекая сырыми стенами сознания.
Я шлепаю по виртуальным лужам, едва выдергивая ноги из тягучей трясины. На ободранных заборах, что гордо подхалимствуют у роскошного бедлама новостроек, пани Юлька в терновой косе. Предвыборные байки про обетованное повышения зарплаты и царство небесное, под руководством отдельно взятого политика. От заборов ужасно смердит – пива в тысячу раз больше, чем сортиров. Даже отвратительные, как диарея, кабинки биотуалетов не решают проблемы. Выбор всегда за дощатыми ограждениями.
В эту осень все было странным, в особенности - обычные вещи. Зубная щетка, ключи от квартиры, вечно рвущие карманы джинсов, пыль на лестнице, паутинка в углах лабиринта. Яблоки – уроды – уродились на славу – громадные, что твои арбузы. А запах, запах – клянусь, всем запахам Аравии несдобровать! Ботаник тут один (во всех смыслах ботаник – зануда, одетый в нафталин, очки и беспомощное высокомерие) выдвинул теорию – мол, это те самые яблоки, что очаровательно раскачивались еще на райских пальмах. Врет, скотина. Или не врет – все равно сволочь. Я вгрызаюсь в тугую, будто молодость, плоть этих плодов, но вопреки ожиданиям не ощущаю никакого познания. Да, теперь добро и зло не даются легко – мы уже не в состоянии постичь что-либо через желудок. Этой осенью совершенно не сочиняются стихи – Станиславские поэты от отчаянья валяются под столами пивнух, рвут волосы и бумагу, выбрасываются из окон первого этажа, тусуются в скверике имени бронзового Мицкевича и голубей, притворяются, будто играют в шахматы. То один то другой вздрагивают – это им чудится рифма или целая метафора, но, увы – плотнее присмотришься и это только ход коня на e5, бездарный и разгромный. Зря они так ждали листопада, утонченного звона, прохладцы – это не осень шелеста, у этой осени, как у преступного колокола вырван язык и она совершенно беззвучна, как мир для умершего наполовину. Ганжовые вечера. Обкуренные подростки в сумерках галдят, оттягиваются, совокупляются – поломанные скамейки долго хранят тепло их разгоряченных ягодиц. Бомжи пользуются – прижимаются к этим жарким доскам, как к теплой крестьянской печи. Недоделанные, отесанные кое-как, звездочки деревенской эстрады топчутся, орут на эстраде перед ратушей: «Двiчi в одну рiчку не ввiйдеш». Не на этом ли самом месте в давние годы стоял эшафот, с которого точно также вдохновенно вопили колесуемые и четвертуемые разбойники – опришки?
Ночами из подвалом запущенной синагоги выбирается здоровенный парень. Он тихо шляется по влажной брусчатке. Его корявые черты – рост за два метра, лицо, как у боксера Валуева – веселят поздних прохожих, только что просадивших последнее в казино и плетущихся домой с голым задом и легкой душой. Однажды я пытался побеседовать с великаном, но он слишком напуган и печален. Кажется, его зовут Голем, он что-то мычал про Прагу и алхимию. Но в последнее время я все реже встречаю глиняное его лицо – осень и все – живое и нежить – прячется под листьями от собственной обреченности. Туман и заморозки кого хошь загонят в нору.
Пахнет ветром, полуночью, дымом, отсыревшими страницами из книгохранилища, пахнет картами острова сокровищ, картами Таро и стихами. Однажды, подражая славному шансонье – цезарю Нерону я поджег Станислав. Шесть часов и он выгорел до пепла – даже камни превратились в золу. О нет, нет – я не бряцал на кифаре, чеканя гекзаметры – я просто напился – ведь эта осень была неласкова к стихам. А когда с опухшей, точно у человека-слона, головой я проснулся и подполз к окну, то… непередаваемо – прах снова возвел себя в ранг городов – все стояло на своих местах насмешливое и новехонькое! Существуют же такие неуничтожимые места! Это вам не какой-нибудь Рим!
Пахнет падалью, бронзой, облаками. Пахнет женскими волосами, вскинутыми вверх, точно знамя. Давай не будем видеться несколько месяцев? Давай. А потом? Не знаю – сегодня и завтра – усталость. Мой кореш художник – сухой, будто мертвый шершень, немощный и экзальтированный, показал мне очередную свою отстойнейшую работу – кастрированный, скромный пейзажик. Он утверждает, что на полотне висят на крестах два разбойника. Неужели, старый хрен, ты хочешь замылить мне глаза? Я никого не вижу! Но он утверждает, что писал с натуры, что это те двое из евангелий, забытые за чудесами. За столько времени они стали совершенно прозрачными и нет у них сил даже отбросить тень.
Пахнет яблоками. Грехопаденьем. Пахнет сексом на заднем сиденье «копейки». Резко разит предвыборными обещаниями. Этот амбре медленно заполняет центр города, и его преподобный мэр закрывает платком нос. Он прячется в пещере кабинета – подальше от живых, крикливых, точно самец ревуна (есть такая обезьяна!), джунглей Станислава.
3
Жену я начал подозревать едва дочери набежало двенадцать. Малышка совсем не походила на меня. Но у моей половинки (неужели я так неудачно делился на два?) был неопровержимый козырь – девочка еще меньше напоминала мать. Вот это как раз и хорошо, и, слава Богу, - на ком я только женился! Знал же ее незрелости, детские, не дотягивающие до женских, слабости, знал все ничтожные черточки-мелочевки в ее характере! Доченька, доченька, не подменили ли тебя в роддоме, где каждая санитарка, как минимум, ведьма? Но нашлась одна фотография - из серии тех задушевных и тайных, что кроются до урочного часа. На снимке – я и красотка с вьющимися волосами, мы улыбаемся выцветшими улыбками людей, давно потерянных в прошлом, только глаза ее – зеленое-зелено – все еще свежие. Вылитая ты, моя крошка! Я не помню ту девушку – она из тех, кого память не удержит, не то чтоб мужчина! Но фото безапелляционно свидетельствует – она была в моей жизни, еще как была – незаживающая рана! Знаешь, я ее наверняка любил до беспамятства – ради такой хочется разодрать себе ребра, выпустить на свободу сердце, чтоб оно радостным пуделем побежало за ней, виляя хвостом (артериями?)
Забыл, все забыл, старый дурак! Но твои темные кудри, принцесса…
4
Полгода – кряхтя, ковыряясь в ржавчине шестеренок, время двигалось, незаметное как всегда, - целых полгода прошло с того дня, как сбежала моя жена. Действительно – в радости человек многого не замечает – дни подходили близко, как святые, слезшие с икон, и склоняли светозарные лики к самым нашим глазам, обдавая мерцающей смесью нездешнего сияния с ветром и ладаном. Это мы сами – смеясь, говорила крошка, – сами сбежали от нашей мамочки, но мудрые точно змеи, оставили ей иллюзию поступка – пускай радуется, что хоть что-то решила сама. Малышка, ты веселишься – а мне жаль, жаль потерянных недель, истлевших ни к чему. Я не искал империй в отношениях со своей бывшей, но когда жизнь, как снежное королевство в оттепель, оседает на глазах – хочется затолкать в каждое мгновение как можно больше всего. Так то принцесса.
Когда лето умирало в капельках росы на яблоках, что будто пушечные ядра горкой с высились на столе, нацеленные в окно прямо к солнечному свету, нас охватила страсть к путешествиям. Мы с дочерью доставали где-то только можно, а, в особенности, где нельзя всякие сумасшедшие, древние и запретные карты. Огрызком химического карандаша эпохи дядюшки Джугашвили (все наследство почившей в бозе моей бабки – смиренной, как литера евангелия) мы намечали маршруты к великим водопадам, водоворотам, кладбищам кораблей подле Бермуд, или же к сундукам с золотом, закопанным под пальмою и черепом морехода, беззубым от вечной цинги. Я было уже взял путевку на море – нужно же малой увидеть, какое оно это самое море, потрепать его шкуру, почесать ему животик и за ушком, перечитать его волны. Но осень зажглась преждевременно – в начале августа. Теплая, смешливая, резкая осень. И дочка моя такая же. Цены на нефть росли и падали, кто-то терял помаранчевые иллюзии, кто-то облизывал пятки очередному проповеднику, кто-то подсчитывал на калькуляторе – сколько еще нужно продать паленой водки, чтобы достичь мирового господства. Мы же жонглировали улыбками. Лохматый пекинес – приблудила же такая зараза – обжился в моей квартире и ночами бродил во тьме, точно душа, что жаждет покоя. Я привык к его мягким шагам, как к собственной тени. Море заменила нам река – мы вышли на ее каменистый, как перевал чистилища по дороге к раю, берег. Тонкая нитка горной воды радовалась собственной стремнине – она метала в нас блики, мы же – плоские камешки ей в ответ. Моя дочка запросто перекрывала все мои попытки – ее снаряды до космоса разве что только не долетали. А жабкой, жабкой… Не менее сотни прыжков!
- Принцесса, вот я – тридцатилетний, возраста подлинной зрелости, смотрю на тебя, и зависть накладывает на гортань свои липкие пальцы. Пытаюсь вспомнить себя в твои годы, но из мелких обломков ничего не собрать кроме вранья. Мир вначале подобен гигантской мозаике. Ты – ребенок – видишь ее целиком, но после, стараясь разглядеть плотнее, приближаешься - панно распадается на детали. Дни, минуты. Атомы и нейтрино. В мои восемнадцать сам бы Александр Великий позавидовал моим желаньям. Я жаждал – если любви, то до пепла, если поступка, то исторического, если слова, то способного создавать галактики. Теперь же мои радости – радости зека – сытная баланда, лишняя пайка хлеба, заначенная на черный день, откосить от работы, заболев туберкулезом. Я научился довольствоваться щепоткой, но малое становится еще меньшим. Мне уже ни за что не увидеть мозаику бытия твоими глазами – всю и сразу, когда она сияет в целостности своей, заманивает и обманывает, и мы ей верим, вопреки здравому смыслу и угрюмому скепсису.
5
Люди исчезают. Они протекают сквозь нашу жизнь в чью-то чужую, гнездятся там, устанавливают законы – ведь каждое место и каждое чувство держится собственного порядка. Какого черта же я продолжаю разговаривать, выяснять отношения, прикалываться и депрессить вместе с теми, кого уже рядом не будет? Иногда эти беседы достигают длины ночной бессонницы, а иногда – невероятно – они дольше станиславивских дождей, что тихой сапой тянутся не одну уже вечность. Когда обращаюсь к умершим, это еще не особо удивляет – смертная потеря – это те грабли, на которые еще столько раз наступать душе. Но с этими низкими подлецами? Почему эти мокрицы не хотят вылезти из моей памяти? Неужели там так влажно и тихо? Тепло? Ведь мне ничего не нужно от них – я не умею взращивать чертополох ненависти.
В тот день были последние плюс двадцать в температуре. Я пошел с дочкою за пределы города и от его оборонительных бастионов мы шли быстро – по склону дня. Мы не оглядывались, пока высокие башни не погрузились в топь горизонта. Мы не оглядывались, будто вели за руку прозрачную Эвридику, или оставляли соляные столпы Содома. Горизонт вспухал панцирем прадавней черепахи. Мы сели на камень, что напоминал спину слона, чтобы глотнуть покоя и кофе из термоса. Рядом бездельничала река – мелкая, едва выше собственной гальки. Она только притворялась, будто журчит и сбегает. Еще бы – как-то парко и ленно двигалось все вокруг. Кому, спрашивается, не в кайф понежится в последних лучах, вытягивая и выгибая задубелую душу? Время достигло предела неспешности. Громоздкие осенние пчелы плавали в воздухе, рассекая его густой мед крыльцами. Даже птицы пользовались исключительно жестами пловчихи Клочковой. Тяжко двигаться, думать невозможно, только дышать легче за все времена. Жаркое равнодушие, покачиваясь, расплывалось по венам, как старый корабль, подхваченный морским течением, брошенный командой и которому в сущности все равно – в Мальстрем, так в Мальстрем, лишь бы плыть легко, балдея от собственной беспомощности. Нирвана, осанна, нирвана. Снотворные маки нащупали путь к нашему сознанию - перед глазами алело их поле – раскрытые росные чашечки, уже погибшие и скрытые в жалкой осенней траве. Придуманные маки слаще настоящих. Я давно не ощущал себя настолько вплетенным в мир, в грубую его ткань. Только память, будто неизлечимое заболевание, возвращала меня к беседам с тенями из прошлого. С потерянным. Тут ни с того ни с сего я набрался мужества, чтоб рассказать дочери о смерти, о неотвратимой конечности начатого – в ее возрасте пора б уже знать. Но воздух залепил мне рот, будто земля, и я замолчал, боясь сознаться в собственной сиюминутности. Обязанность, долг… Иначе нельзя – принцессе уже исполнилось семь и я уже не раз лепетал о половом воспитании, цитировал книгу Бытия и дедушку Дарвина, а смерть с легкостью перевесит все мои россказни…
Но малышка заговорила сама. Слова выходили у нее настолько зримыми, что взгляд улавливал их прозрачные очертания. Слова путешествовали по воздуху, играя с пчелами и птицами в жмурки. Смерть – это только забвение, - говорила она. – Если хочешь чьей-либо смерти – забудь человека. Одно единственное забытье – это первая стадия смерти. Вторая – это когда уже все забывают, и никто не в состоянии увидеть тебя – ни зеркало над утренним умывальником, ни жадный к плоти муравей. Третья ступень – человек забывает сам себя, и тогда уже нет ему места даже среди призраков.
Но я не мог никого забыть, и тогда малышка забыла их вместо меня. Тени былого покинули мои размышления, и бессонница больше не рвала на клочья покров моего покоя. Принцесса, принцесса, ты хотела облегчить мою совесть? Или просто ревнуешь, не желая, чтоб хоть одна мысль моя шлялась далеко от тебя?
7
Сумерки. Длинные косы осени, раскуренный косяк в подворотне, сумерки, не жалеющие ни прохлады, ни загадок из детской книжки - безответных для взрослых. Сумерки – это не резкая, экваториальная тьма лета, что нападает мгновенно, точно профи гоп-стопа.
Возвращаясь, на берегу асфальтной дороги мы с дочерью нашли двери. Не было стен, порога, ступеней – просто дверь, одиноко стоящая на земле. Я приказал дочурке оставаться в стороне – незачем ребенку вертеться возле опасных вещей, а сам повернул ручку и вошел. Но вышел я точно там же. Неутомимый экспериментатор я раз сорок повторял сие действо то с одной стороны, то с обратной. Решка – орел, орел – решка. Результат не изменялся.
- Вот единственная дверь, - сказал я запыхавшись. – У которой вход и выход одинаковы.
- Нет, папа, - малая только рассмеялась с концепции старого идиота. – Не существует ни единого места, в которое можно было бы войти и выйти одинаково. Даже если неизменно пространство, как в данном случае, то время не стоит на месте. Посмотри на себя, - она дала мне зеркальце, - каждый раз проходя, ты стареешь.
- Твоя правда, - кивнул я, с интересом ощупывая новые морщины.
8
Хорошо еще, что дочка ленива на громоздкие выдумки. С силой ее воображения! Ужасающие последствия… Это вам не мои коротенькие фантазии, чьи коготки изрядно обкорнала зрелость (а заодно и ручки с ножками). Я сделался слишком реальным для мира, а когда будничность эта достигнет апогея – я вообще перестану существовать, ведь не будет ни одной вещи, от которой я бы хоть чем-нибудь отличался.
Однажды моей малышке пригрезилось нашествие варваров, и мы вдвоем любовались на гикающих всадников в волчьих шкурах и железе, что гарцевали подле крепостных башен Станислава. Я ж объяснял ей – не было тут никаких замков, типичная крепость шестнадцатого века – низкая и невзрачная звезда с лучиками бастионов. Ей же хотелось дремучей готики, грез Людвига Баварского – начиталась старого вруна Скотта. Когда же варвары протаранили ворота мы храбро защищали улицы, расстреливая нечисть из арбалетов. Излечивали раненных – слова малышки надежнее корпии останавливали кровь. Раны затягивались мгновенно – человек поднимался и самовлюбленно спешил на работу, забыв о битве.
Сегодня я с ужасом заметил, как она листает, слюнявя пальчик, откровение св. Иоанна.
9
Снег. «Говорил же – халява не надолго» - шипел густо оснеженный старичок – в такую метель каждый похож на Деда Мороза. Ну, твоя правда, - кое-кто и на снегурочку. Теплая, как первая или последняя влюбленность, осень резко оборвалась, не дав времени подготовиться и просклонять слово «зима». Ветра, эти гиены времени, наскочили и растерзали погожие дни. Ничего не осталось. Пустыня. Над пустыней дым незримых домов и пламя окон, парящих в воздухе без намека на стены.
Снег. Ветер. Стихии. Это последние способы Бога коснуться сотворенного, это его гнев и его ласка. Но глубже – в душу человека, он уже не способен проникнуть. Так и мы постепенно теряем контроль над собственными детьми, которые не желают оставаться комнатными цуциками.
Еще месяц – и годовщина помаранчевой революции. Что это было? Наркотическое опьянение от наколотых апельсинов? Явление богини справедливости – краткое и решительное? И ложное как всегда… Неужели мы не устаем охотиться за надеждой, что ускользает даже из сомкнутых ладоней, будто они для нее – воздух. Неужели мы еще способны рискнуть своей шкурой (а если бы танки?) ради эфемерной глупости, высокой иллюзии, чтобы вписать свои имена в список героев, на которых чихать всем хотелось? Новые мессии не принесли ничего, кроме разочарования… Но жаждущий веры – поверит. Я уже ни на что не надеюсь – моя дочь заменила мне надежду, она еще кроха, но пускай надежда выглядит как озорная девчонка, а не как пузатый политик.
Наверное, уже время усталости. Я вижу все со дна колодца и дно это углубляется, отдаляя круглый осколок неба, как у японской девочки, что любит звонить по телефону. Но вопреки всему я ощущаю пронзительную целостность – то, что исчезает во мне - возникает в моей дочери. И это хорошо – я теряю старое и ношенное, а у нее одни обновы. Точно книгу, которую способен листать только северный ветер, меня дописывает ее сила, даруя еще несколько страниц и счастливый конец для затянувшегося романа. И читать эти страницы – услада – не оторваться.
10
Туда нужно прокрадываться от перекрестка бывшей улицы Ленина и бывшей Советской – кумачовым именам не выжить в городе, где вольготно произрастают названия – Мазепа, Бандера, Дудаев. Этот город почти допрыгивает до Европы – это вам не Дикий Восток. Перекресток встреч с прошлым – именно здесь находятся люди, чья непохожесть незабываема. Только одна – сионисточка с фотографии, фортепьянная Саломея, любимая и забытая, чьи курчавые волосы перешли к моей дочери как упрек мне, не желает являться на том заколдованном месте... Дальше крадемся мимо драмтеатра, что прикрывает скверик, разбитый на развороченном бульдозерами польском кладбище. По мосту, разобранному двадцать лет тому. Потом обратно, по разрушенным подворотням, обязательно возводя в голове стены домов, принесенных в жертву строительному буму – этим уродливым многоэтажкам, начерченным в захудалом проектном бюро, в такой ненавистной отсюда Москве. Главное, чтобы ни один пес не засек нашего похода…
На чердаке тайного дома висит колокол. Вообще-то колокола не приживаются в городе – местные храмы зазывают на молебен тишиной, а чахлое звяканье самопальных колоколен только отгоняет верующих. Возле того колокола приколочена кровавым гвоздем табличка «колокол конца мира» и кровь эта каплет с гвоздя, сколько не вытирай ее. Шутка? Возможно, но все равно страшно, хоть в первоисточнике и рассказывается о трубах.
Ступаю опасливо, будто по мусульманскому мосту над адом – гнилые половицы прогибаются, грозя рухнуть вместе со стенами, с копотью, пылью, мышиными следами в тартарары. Отпечатков действительно много – кроссовки, туфли на изысканной шпильке, простая босота – не один я, как оказывается, согнувшись как в шахте, пробирался в полутьме чердака. Неужели никто так и не решился расшатать тот глупый колокол, обезоружить чью-то старую шутку? Здесь даже не нужно мечом разрубать узел – достаточно потянуть за веревочку. Я впадаю в неслыханную нерешительность, долго топчусь на месте, грызу ногти, как перед выпускными экзаменами в школе( на вступительных в институт я уже изничтожил никчемную привычку детства). Невыносимо… Но любознательность перевешивает и суеверные страхи и сочувствие к всему сущему – гори все синим пламенем, полыхай Нероновым Римом! Но колокол оказался немым – звуки скорее исчезали в нем, чем рождались. Ничего не случилось - кони апокалипсиса остались пастись на равнине, укрытой костями перьями ангелов и скелетами демонов.
Когда я вернулся домой, то моя дочка уже успела набедокурить – по всей крохотной комнатушке (на две сотни квадратов) валялся нескончаемый гербарий. Сухие соцветья на непрочных, как компромисс накануне войны, стебельках. Ломкие, словно прожитые мной дни – как жаль мне эти большие головки, они похожи на высушенные трупики пришельцев в лаборатории НАССА. А тьма налипала на окна, как мокрый снег первой метели. Она рисовала на тонком пуленепробиваемом стекле то, чего нет за ним и в помине. Улицу, фонарь, аптеку. Зловещие силуэты птиц с книгами вместо клюва. Девчонка неотрывно вглядывалась в ночь, пытаясь разглядеть ее туманное сердце. Я свалил свое тело на антикварный диванчик, знававший еще теплый зад Людовика, короля Франции – номер не запомнил – цифры не моя фишка. Я налил себе виски столетней выдержки, задымил трубкой, купленной у вороватой старушки на Бейкер-стрит. Я рассказал дочери о том колоколе легко и непринужденно, будто анекдот и сам рассмеялся, радуясь такой легкости.
- Зря смеешься, - ответила малышка и ответила слишком серьезно для ребенка. – Ты ударил в колокол – тут и свету конец наступил.
Рискни – не поверь ей! Я подошел к дочке бодрой походкой обреченного и насторожено заглянул в окно. Возможно, эта ужасная ночь и есть первая ночь по ту сторону? А напольные часы (эбеновое дерево, если не ошибаюсь) отсчитывают безвременье небытия, глухо пульсируя в дальнем углу моей комнаты. Если это все еще моя комната и я все еще я…
- Не пугайся, – сказала она, обуздывая взбунтовавшиеся от неощутимого для меня ветра волосы, закидывая назад пророческие локоны. – Ежеминутно мир умирает и каждую минуту он, уничтоженный до атомов, отстраивается сызнова. Плохо только одно – каждый раз в нем теряется нечто. И нам, опытным новорожденным, ни за что не угадать – какая именно частичка души погибла навек. Оттого-то и в радости есть примесь печали. И стоит человеку мыслящему попытаться разгадать ее, как наступает истинное одиночество. Ведь по-настоящему мы теряем только сами себя, а эту потерю с нами никто не разделит.
Публикации на сайте о событиях на Украине и их обсуждения приобретают всё менее литературный характер. Мы разделяем беспокойство наших авторов. В редколлегии тоже есть противоположные мнения относительно происходящего. Но это не повод нам всем здесь рассориться и расплеваться. С сегодняшнего дня (11-03-2022) на сайте вводится "военная цензура": будут удаляться все новые публикации (и анонсы старых) о происходящем конфликте и комментарии о нём. И ещё. Если ПК не видит наш сайт - смените в настройках сети DNS на 8.8.8.8
"партитура" "Крысолов"
Новые избранные авторы
Новые избранные произведения
Реклама
Новые рецензированные произведения
Именинники
Содержание
Поэзия
Проза
Песни
Другое
Сейчас на сайте
Всего: 374
Авторов: 0 Гостей: 374
Поиск по порталу
|
Автор: Александр Химченко
© Александр Химченко, 14.10.2013 в 01:40
Свидетельство о публикации № 14102013014002-00346347
Читателей произведения за все время — 22, полученных рецензий — 0.
Оценки
Голосов еще нет
РецензииЭто произведение рекомендуют |