мне зрелость полудетскую измену
суровости и сырости общаги,
парному изобилию пельменной,
хожу я прибабахнутый немножко,
гляжу на лица, есть такие лица -
навроде свежесвареной картошки,
рассыпчатые , мягкие и злиться,
казалось, не способные вообще.
На нашем этаже таких хватало.
Ворочаясь, как овощи в борще,
их постоянство пропасти проспало.
И я не слушал дождик чернокрылый,
но позже он вернулся парой нот
о едоках картофеля, мне милых,
о игроках в сплошное домино.
Я не казнюсь, казниться неприлично,
четвертованье духа та же спесь,
но две-три ноты вырастил я в личность,
в Пенькова В., такого как он есть,
в котором всё хорошее слежалось
и в робость духа и в насмешек цель.
Всё - хорошо, прекрасна только только жалость,
и вот она - в повадке и лице.
Гордыня всё ж? Подумаешь, гордыня!
Я изменял вам с Ницше и Рембо,
о едоки картофеля. А ныне
я породнил их с вами через боль
в себе самом. Я ваших лиц не помню,
но их картошка, мелкая, как сыпь,
ворвётся в смерть мою в сияньи молний
и прогремит "С тобою мы, не ссы!"