“Всему свое время” (Екклес., 3:1)
Детьми мы приходили сюда, но заходить за забор не решались. Возбуждённо подрагивали от страха и азарта наши собранные зелёночные коленки, когда я брал обломок кирпича и зашвыривал его через забор. Хилый я был довольно, снаряд редко долетал до стен дома, а уж чтобы попасть в одно из заляпанных чем-то и закопченных окон, даже разговора не было. На самом деле, не так уж я был хил, я просто был ослаблен страхом и это он подтряхивал мою чумазую ручонку, когда я поднимал осколок кирпича с земли.
А ещё мальчишки постарше поговаривали, чинно и будто прямо по взрослому, смешно топыря губу, покуривая сигареты, что окна в том доме де заляпаны кровью. Самой настоящей кровью. И что кровь эта постоянно обновляется. Мы, соплячьё, как они нас звали, презрительно и пренебрежительно кривили губы, но в глазах светилось голодное любопытство.
Я, пожалуй, опущу подробности, из-за чего в конце октября я вернулся в этот затхлый городишко детства спустя семнадцать лет. За это время я изменился не только внешне, меня порядком покорёжило, и в свои двадцать три я тянул на банальный возраст Христа. Единственное, что во мне осталось от того соплячья, так это голодный блеск глаз, которым всё надо. Собственно, корёжило меня большей частью именно из-за этой моей кармической способности найти приключений разной степени травмоопасности как для тела, так и для психики, на мою тощую задницу в вечно потрёпанных джинсах. И поэтому, когда я нашёл двоих своих «друзей детства» и мне удалось их споить отвратным пивом в одной из местных забегаловок, в голове нашей созрел идиотский план: аккурат в ночь Всех святых пойти в тот дом и посмотреть, что там внутри такого. Эффект незавершённого действия, паутинкой тянущийся с детства свербящий по хребту азарт.
Пришли мы туда уже далеко за полночь, сетуя, что саму полночь так досадно прозевали вне сакрального места тайны, взявшего в плен наши тогда ещё детские сердца. Ломкая и стылая инеем на пожухлой траве октябрьская ночь забиралась мне за воротник помятого пальто, назойливо лаская загривок. Эти двое дуралеев пока дошли почти протрезвели и теперь понуро брели сзади, шаркая по мёрзлой земле ботинками и шмыгая носами, в них явно пропало желание лезть в этот дом со мной. И я понял, что самое прискорбное, желание в них пропало давно вместе с детской верой в сверхъестественное. По неизвестной причине мне так мразно стало от этого, что я, выругавшись через зубы, привалился к трухлявому штакетнику плечом и закурил. Я даже не понял причин своего раздражения на них, сам то я считал себя закоренелым скептиком и ни в какую мрачным сказкам не верил. Добрым и светлым – тем более. Но, почему-то, стало щемящее тоскливо от того, больше не подрагивают мои колени, когда я, зажав у уголке рта сигарету, поднял с земли какой-то мёрзлый камешек и швырнул в сторону окна, угадав его местоположение лишь по слабому отблеску лунного света на грязном стекле.
*
“Нет ничего тайного, что не сделалось бы явным” (Лука, 8:17).
“Бездна бездну призывает” (Псалт., 41:8).
Я непроизвольно вздрогнул, когда раздался слабый звон разбитого стекла. В свежем и прозрачно морозном воздухе он раздался тем хрустальным перезвоном, которого я ждал с детства, он оттуда до меня и долетел, кажется. Даже на какое то мгновение я почувствовал себя тем мелким мальчишкой, прилипшим лбом к штакетнику и ждущим. Ждущим этого звона когда-нибудь. Подняв воротник пальто, и вдавив сигарету носком ботинка в мёрзлый чернеющий землёй иней, я взглянул на этих двух придурков и пошёл один, толкнув озябшими пальцами трухлявую калитку.
Сколько я себя помню, я помню этот дом, как себя. Он никогда не менялся. Нет, это не прихоть памяти или впечатлительность, хоть последним я нередко страдаю. Дом был построен ещё в прошлом веке и последние лет двадцать-двадцать пять в нём точно никто не жил. Ну, всё как обычно, какая то душераздирающая история, из дома спешно съехала одна из зажиточных в то время семей нашего городишки. Поговаривали, что съехала она, семья эта, не вся, но шуму поднимать никто не стал, просто в доме потом никто не жил и всё. Впрочем, действительные причины, почему этот дом на отшибе пустовал и имел такую мрачную репутацию, меня нисколько не волновали. На самом деле, я это только сейчас понял, меня волновало одно: вернуть себя в то время и узнать это, но.. тем собой, маленьким мальчиком, до дрожи в коленках верящим в страшные сказки. Негромко фыркнув стылым паром из губ, я похлопал себя по бокам и энергично растёр ладони друг о друга, одёргивая свои идиотские размышления, что за бред я несу.
И то, сто стало ненормально и с трудом переносимо холодно, я заметил сразу. Так, словно бы из вполне обычной позднеоктябрьской ночи я телепортировался куда-нибудь в таёжную заимку в самый суровый и злой конец января. Самое странное, что холод сочился словно бы из земли, по которой я весело похрустывал тонкой наледью своими тяжёлыми ботинками. Каждый мой шаг сопровождался морозной свежестью, покалывающей сквозь пальцы ног, по позвоночнику, далее к затылку. И стужа тянулась за мной из-под земли, словно волокна липкой жевательной резинки, прилипшей к подошвам ботинок.
Чем ближе я подходил к замшелой темнеющей скалой громаде дома, тем холоднее мне становилось. Но я ошеломлённо понял, что этот почти жгучий ментоловый холод моё тело не воспринимает на физиологическом уровне; потрогав свою щёку, я узнал, что она тёплая, как и пальцы, которые показались мне по ощущениям не меньше, чем сосульки, а щёки – покрытыми инеем. Видимо, пиво было отвратнее, чем я подумал вначале и мне просто плохо. Но… факт, было мне хорошо. Как-то так совершенно алогично и неуместно, в душе пели колокольчики, и чем иллюзорно холоднее мне становилось, тем радостнее дрожала внутри струна, натянутая предвкушением. Праздника, да. Я почти почувствовал, как пахнет морозной и смолянистой еловой хвоей, апельсиновой эфирной цедрой, расплавленной сливочной карамелью, пряным вином с корицей, ванильным пудингом и подгоревшим куриным мясом.
Когда я дошёл до ступеней крыльца, я понял, что ароматы мне не почудились, они слабо, но отчётливо доносятся из-за приоткрытой двери. Как и тонкий немного тоскливый и потерянный звук колокольчиков. Изумлённо я застыл, машинально сунув руки в карманы, и тупо смотрел на дверь, не понимая, куда делась вся эта облезлая краска, которая клоками свисала, как сползающая с разлагающегося трупа кожа, когда я смотрел на неё из-за забора. Дверь была почти новой с массивным чугунным кольцом в пасти головы льва по центру.
*
“Кто умножает познания, умножает скорбь” (Екклес., 1:18).
“Что было, то и теперь есть, и что будет, то уже было” (Екклес., 3:15).
Мой ступор длился недолго, я перестал задавать себе неразрешимые вопросы и позволил событиям течь так, как заблагорассудится. Как во сне. Знаете, когда просто плывёшь в сновидении и, какими бы ни были события, воспринимаешь их без критичности, просто они есть и ничего плохого не случится, всего лишь сон.
Заледеневшие руки в карманах мелко подрагивали и пальцы нащупали в правом какой-то клочок бумаги, я не помнил, что там что-то было, но сейчас явно не до этого и решил посмотреть позже. Когда я об этом подумал, то обнаружил себя уже стоящим у самой двери, из-под которой всё явственнее доносилась тоскливый мелодичный звук далёкого серебристого перезвона. Теперь мне показалось, что я слышу голоса, слабые, как доносящиеся из какой-нибудь дальней комнаты. Я отогнал отрезвляющую мысль, откуда бы им тут взяться, и толкнул дверь.
Первое, что я увидел, россыпь конфетти на полу. Сумрачно и очень, очень холодно, мне показалось, что я вошёл в огромную морозильную камеру и сейчас из тени выплывут очертания разделанных туш коров и свиней, покрытых инеем. И я едва не шарахнулся, когда мне показалось какое-то движение в тёмном холле. Приглушённо хрустя подошвами по разноцветным бумажным кружочкам, я вошёл в ледяное чрево дома, которого боялся с самого детства, прислушиваясь, музыки колокольчиков больше было не слышно. И шёл я в этом, казалось, оглушающем бумажном хрусте вглубь, озираясь, как лис, попавший в курятник и ждущий псового лая. Шёл, разрезая плотные желеобразно вязко облепившие меня ледяные струи пыльного воздуха. Тогда я стал замечать перемену запахов, они кружили вокруг головы, как падальные мухи, роясь и назойливо жужжа. Невозможным образом смешиваясь со звуками. Теперь меня пугало уже и то и другое. Глухой отзвук визжащей пилы, вгрызающейся в дерево, смахивал ещё на звук бормашины, терзающей зубные каналы и выковыривающей оттуда затхлую гниль. Ноздри, ловившие перед этим сладковатую лежалую пыль, уловили именно этот запах – запах горелой кости и разложения. Одуряюще тошнотный запах горелого мяса усилился, нет, уже не подгоревшей праздничной курицей пахло. Именно мясом. Так пахла моя рука, когда я в школе случайно схватился за рукоять сковородки и с визгом отпрыгнул от плиты, сквозь потоки слёз наблюдая расцветающие волдыри на ладони. Только хуже.
Тем временем я не забывал оглядываться, хотя видел не шибко-то хорошо. Плотная и слабо колыхающаяся завеса тьмы вылизывала мои щёки и лезла в глаза, я видел только облезлые стены с кусками отсыревшей и обвалившейся штукатурки с остатками старых, уже совершенно непонятного цвета обоев. И всюду какие-то чернеющие пятна на уровне пола и чуть выше в комьях пыльной почерневшей паутины, она же кисейно испанским мхом свисала с потолка, медленно и сонно покачиваясь на прогнивших балках.
Мальчик мой, мальчик мой… - тишайший на грани слуха шёпот заставил меня остановиться в паре шагов от следующей двустворчатой двери. Именно из-за неё, как мне показалось, доносились слабые звуки и отвратительные запахи. И шёпот, который я сначала принял за причудливые отзвуки памяти из моей головы, тоже доносились оттуда. Если бы я мог превратиться в кусок льда, я бы сей момент замёрз, рассыпаясь мириадами осколков. Я узнал голос моей покойной матери.
*
“Не противься злому” (Матф., 5:39).
“Кто находится между живыми, тому есть еще надежда”(Екклес., 9:4).
Так и стоял бы я перед второй дверью, как вросший в пол, если бы она сама не распахнулась, обдав меня теплом домашнего воздуха из приоткрывшейся щели. В непонятном тянущем оцепенении я поддел почти бесчувственными пальцами край двери, попутно отмечая, что она выкрашена совсем недавно белой масляной краской, матово сияющей в темноте холла и краска ещё толком не просохла, от неё идёт слабый запах олифы, который благополучно вытеснил из мозга только что уловленную вонь горелой кости и разложения. Бесшумно на хорошо смазанных петлях дверь отворилась, заливая меня тёплым желтовато золотистым светом, ароматами и звуками готовящегося праздника.
Прежде, чем что-то увидеть, я уловил тонкий запах яблочной свежей стружки, ванильного сдобного теста. Так пахло в детстве, когда мама готовила рождественский пирог. Ещё пахло разогретым жаром духовки, горячим расплавленным по противню маслом, тёртым какао и мускатным орехом. Пахло жареным мясом, нет, уже не курицей, это мне так вначале показалось. Дальше на меня нахлынули звуки. Я услышал звон раскладываемых по крахмальной скатерти столовых приборов, фужеров и тарелок. Тихий домашний и тёплый смех, шушуканье, звук сдвигаемых стульев и треск горящих в камине поленьев, с тонким таким свистом, когда разогретое дерево лопается, выпуская ароматные капли кипящей смолы.
Я давно уже оставил за плечами сомнения и здравый смысл, прямо ещё перед входной дверью, когда мой взгляд упал на чугунное кольцо в пасти льва. И плыл я теперь в потоке ирреальности, как оса, залипшая в сладком кленовом сиропе, не ведая, что умирает, наслаждаясь.
То, что я увидел, должно было бы повергнуть в хаос остатки трезвомыслия, но я просто стоял в дверях и смотрел, как за праздничный стол чинно рассаживается моя семья, как из кухни выходит разомлевшая от жара духовки со счастливыми влажными глазами и румянцем на щеках моя мать. Он несла на подносе, аккуратно прихватив его полотенцем, как мне показалось вначале, молочного поросёнка, обложенного пучками зелени, печёным картофелем и артишоками. Потом я разглядел розовое с аппетитной золотистой корочкой тельце ребёнка. Мне показалось, что от ужаса увиденного меня тут же вытошнит этим отстойным пивом и прогорклыми чипсами, которыми я закусывал, но желудок призывно заурчал, а рот наполнился слюной.
Я перевёл ошеломлённый взгляд на сидящих за столом, увидел отца, он с деловитым и сосредоточенным видом откупоривал запылённую бутыль дорогого вина. И, прежде, чем я успел что-то сделать, а сделать я пытался шаг назад, чувствуя, как у меня на загривке зашевелились короткие светлые волосы, я услышал голос матери:
- Мальчик мой, ну что же ты стоишь в дверях, мы тебя только и ждём, шалунишка.
Неотрывно обморочными глазами я смотрел, как она ставит в центр стола чудовищное блюдо, отерев руки о полотенце, направляется ко мне. Не имея сил и смелости шелохнуться, я, как загипнотизированный удавом кролик, смотрел на её руки, развязывающие мой шарф. Судорожное сознание дёрнулось с треском старой киноплёнкой ретрофильма, отматывая время назад, отмечая, что шарфа на мне то и не было. Её заботливые, пахнущие тестом и яблоками руки, расстегнули моё пальто, помогая раздеться, и я увидел коричневые помпоны на завязках детского своего пальтишка. Которое я носил в пятилетнем возрасте.
Она наклонилась, касаясь тёплыми влажными губами моего лба, и я уловил слабый запах разлагающегося мяса и палёных костей.
*
“Враги человеку – домашние его” (Матф., 10:36).
“Нет памяти о прежнем” (Екклес., 1:11).
И вот, опутанный невидимыми сетями инфернальной паутины того, что я бы назвал помрачнённым сознанием, увы, я не силён в подобных терминах, словно в прострации, я вошёл в комнату, влекомый тёплыми руками матери, умершей, когда мне исполнилось шесть лет. Вообще-то, нелишне будет заметить, что день рождения у меня аккуратно первого ноября случается. Получается, именно, сегодня. Если теперь это слово можно применить к той нелепой и невозможной ситуации, в которой я оказался. Просто я о нём всегда сознательно забываю, очень не люблю свой день рождения, а почему именно, я забыл.
Может быть, это связано со смертью матери, но с шестилетнего возраста отрывок времени, равный где-то паре-тройке месяцев, совершенно выпал из моей памяти. Этот недостающий паззл никогда мне не мешал и не беспокоил меня, если исключить редкие, совершенно пакостные кошмарные сновидения, морозно колючие, тянущиеся как будто та ледяная муть нитями прилипшей жвачки из-под земли, когда я подходил к дому. В такие моменты мне казалось, что я не сплю, а плаваю под землёй в огромной сумрачной пустоте подземного озера застывающей нефти, она пеленает меня винилово лоснящейся жирной плёнкой всё туже и туже, пока я не начинал задыхаться, силясь поставить на место этот недостающий кусочек моей жизни. И именно тогда, во сне, я понимал всю насущную необходимость этого, которую тут же забывал, просыпаясь в скомканных пропитанных холодным потом простынях с сипящим придушенным дыханием. Я просыпался и чувствовал запах, который я сейчас только вспомнил. Это запах свежей яблочной стружки, подгоревшего мяса и палёных костей.
Я плохо помню свой шестой день рождения до того момента, как он вычистился из моей памяти, только спустя два или три, как я уже упомянул, месяца, я обнаружил себя сидящим в столовой приюта в клетчатой рубашке, такой же, как и двадцать семь иных воспитанников. Я никогда не интересовался, как я туда попал и почему, что-то было заперто в шкатулке моей памяти, тщательно охраняемое мной же, не хуже ящика Пандоры.
А до того момента, как крышка шкатулки захлопнулась, я вот так же был посажен за стол матерью, вцепившись ручонками в край хрустящей белоснежной крахмальной скатерти. Теперь я так же сижу и смотрю, как на блестящую фарфоровую тарелку с тонкой волнистой окаёмкой нежно салатового цвета тихим звоном двух вилок был положен сочащийся розово-золотистый кусочек нежнейшего мяса. Мою спину греет тёплое пламя камина, а шею – дыхание матери, когда она наклоняется, чтобы коснуться губами моей щеки, оставив на ней липкий след кармина губной помады и запах гниющей плоти.
- Кровь от крови моей и плоть от плоти моей – раздался за спиной её тихий рычащий по-звериному голос, вижу, как она протянула над столом руки, а красные лаковые коготки вонзились во взрезанное тельце на большом блюде в центре стола, картофель и артишоки покатились, пачкая скатерть, затем на пол. Я слышу раздирающий паркетную доску звук отодвигаемого стула, когда встаёт отец и недостающий паззл с кровавым чавканьем ложится на место, завершив картину.
Так банально прожил я эти двадцать три года, но теперь я знаю, что мне нужно делать.